444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Коралин » Корни Империи (СИ) » Текст книги (страница 22)
Корни Империи (СИ)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2026, 13:30

Текст книги "Корни Империи (СИ)"


Автор книги: Илья Коралин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)

За стенами продолжалась другая ночь. Задержанных развели по разным помещениям и выставили караул. Сафронов писал первое донесение, опрашивал сопровождавшего комиссию горного чиновника, заставлял дважды пересчитывать бумаги и сам проверял каждую папку. Из коридора доносились шаги, иногда приглушённые голоса, однажды кто-то долго спорил возле двери, куда отправлять верхового.

Анна слышала всё это краем сознания. Для неё ночь сократилась до кровати, таза с темнеющей водой, сложенных на табурете полос полотна и лица Александра Павловича.

Он то приходил в себя, то проваливался в тяжёлое забытьё. Сначала пытался разговаривать и сердился, когда лекарь запрещал. Потом замолчал. Дыхание стало частым и неглубоким, губы побледнели. Он всё время мёрз, хотя печь раскалили так, что Анне стало душно, а Аносов снял сюртук и остался в жилете.

Павел Петрович всю ночь находил себе работу. Подбрасывал дрова, менял воду, переставлял свечи, помогал лекарю поправлять повязку, ходил в соседнюю комнату узнавать о задержанных и через несколько минут возвращался. Анна заметила, что каждый раз, подходя к кровати, он первым делом смотрит на грудь Бекетова и только потом на его лицо.

Около двух часов Александр Павлович заговорил в забытьи.

– Тягу прикрой… перегреешь.

Аносов, стоявший возле печи, резко обернулся. Бекетов лежал с закрытыми глазами. Пальцы правой руки перебирали край одеяла, нащупывая что-то невидимое.

– Слышал? – тихо спросила Анна.

Аносов кивнул, но к кровати не подошёл. Он повернулся к печи и подбросил полено, хотя жара в комнате и без того стояла тяжёлая. Анна посмотрела ему вслед и вдруг поняла, что Павел Петрович просто ищет, куда деть руки.

Бекетов лежал с закрытыми глазами. Лицо осунулось за несколько часов, губы побелели, на виске выступил мелкий пот. Анна держала его за руку и всё время ловила слабые удары пульса под пальцами. Иногда они пропадали, и тогда она замирала, прижимала пальцы сильнее, пока наконец снова не чувствовала короткий толчок. Когда Александр Павлович открыл глаза, она сразу подалась к нему.

Взгляд сначала прошёл мимо неё, остановился где-то у потолка, потом вернулся. Анна увидела в нём узнавание и только тогда заметила, что всё это время почти не дышала.

– Анна Сергеевна.

– Я здесь, Александр Павлович.

Она придвинула стул вплотную к кровати и наклонилась так низко, чтобы ему не приходилось повышать голос.

– Журналы?

На секунду ей захотелось рассердиться: на проклятые журналы, на двенадцать лет бумаги и металла, которые даже сейчас держали его крепче собственного тела. Она сжала его ладонь обеими руками.

– Целы. Все до одного.

Бекетов нахмурился. Анна уже знала это выражение: мысль была где-то рядом, но добраться до неё сейчас стоило ему усилий.

– Сентябрьский?

У неё сдавило горло. Конечно, сентябрьский. Тот самый журнал, где осталась запись о государевом приезде, после которого всё переменилось. Даже сейчас он помнил именно его.

– И сентябрьский цел, – голос Анны дрогнул, и ей пришлось повторить уже твёрже: – Цел, Александр Павлович. И опись вернули. Ничего они не унесли. Слышите? Ничего.

Бекетов прикрыл глаза.

– Александр Павлович?

Анна сразу наклонилась ещё ниже. Он едва заметно шевельнул пальцами в её ладони.

– Здесь я.

Анна прижала его руку ко лбу. Дыхание сорвалось, и удержать первый всхлип уже не получилось. Слёзы уже бежали по её лицу.

– Вот и оставайтесь со мной, Александр Павлович, – произнесла Анна, с трудом протолкнув слова через ком в горле. – Остальное мы сами.

Некоторое время Бекетов дышал молча. Анна считала вдохи, хотя несколько раз велела себе прекратить. На двенадцатом он пошевелился, словно снова вспомнил что-то важное.

– Под печи…

Анна не сразу разобрала слова и приблизила ухо почти к самым его губам.

– Что с подом, Александр Павлович?

– Под. К весне поведёт. Там мелом отмечено… Павлу Петровичу скажите, чтобы переложил.

Аносов подошёл ближе. До этого он держался возле печи, поправлял всё, что можно было поправить, лишь бы руки оставались заняты. Теперь остановился у самой кровати и наклонился к Бекетову.

– Слышу, Александр Павлович. Сам переложу.

Бекетов медленно повернул к нему голову.

– Тогда чего стоите?

Павел Петрович на мгновение прикрыл глаза, и Анна не поняла, то ли он сейчас рассмеётся, то ли заплачет.

– Ночь на дворе, – выговорил он наконец. – До утра под потерпит. Вы давайте, отдыхайте. Потом будете бурчать, а я делать.

– Вечно у тебя отговорки…

Голос Бекетова ослаб на последних словах, но ворчливая интонация осталась прежней. Аносов отвернулся и шумно втянул воздух через нос.

– Переложу, – повторил он уже тише. – Завтра же посмотрю ваши метки. И под переложу, и всё остальное доведу.

Бекетов чуть шевельнул головой.

– Не завтра… выспись сначала. Наломаете ещё.

Павел Петрович опустился на стул возле кровати и посмотрел в пол.

– Александр Павлович, – тихо сказал он, не поднимая глаз. – Вы мне ещё сами объясните, где я наломал.

Бекетов долго молчал. Анна уже решила, что он снова провалился в забытьё, когда его пальцы слабо шевельнулись поверх одеяла.

– Объясню… куда денусь.

Аносов поднял голову. Ответить он уже не смог. Только накрыл ладонью руку Бекетова и остался так сидеть.

После трёх часов стало хуже. Лекарь всё дольше искал пульс, сперва на запястье, потом на шее. Александр Павлович почти перестал открывать глаза. Иногда его начинало трясти, и тогда Анна с Аносовым поправляли одеяла, хотя в комнате стояла такая жара, что у самой Анны волосы под платком давно отсырели, а Павел Петрович остался в одном жилете.

Стакан с водой возле кровати так и стоял нетронутым. Анна несколько раз ловила себя на том, что считает промежутки между его вдохами. За эти годы она привыкла считать всё: минуты нагрева, время выдержки, остывание металла, промежуток между ударом и изменением образца. Раньше от точности счёта хоть что-нибудь зависело. Сейчас она считала дыхание человека и ничего изменить этим счётом уже не могла.

Она сбивалась намеренно, переводила взгляд на окно, на свечу, на собственные руки, а через минуту снова обнаруживала себя на шестом или седьмом вдохе. Ближе к утру лекарь вышел в соседнюю комнату. Перед уходом он задержался возле кровати, ещё раз коснулся пальцами шеи Бекетова и поправил край одеяла.

– Я рядом, – тихо сказал он. – Позовите, если что.

Никто не спросил, что именно теперь может случиться такого, ради чего его следует звать.

Аносов остался на стуле возле кровати. За последние часы он перестал искать себе работу. Больше не подбрасывал дров, не менял воду и не поправлял свечи. Сидел, положив ладони на колени, и иногда переводил взгляд с лица Бекетова на его грудь и обратно.

Анна держала Александра Павловича за руку. Ладонь была холодной, однако пальцы ещё отвечали ей слабым движением. За окном понемногу светлело: сперва из темноты выступила рама, затем показался снег на крыше мастерской, потом чёрная труба над ней. Начиналось обычное заводское утро, и от этой обыкновенности Анне становилось почти дурно.

Бекетов шевельнулся. Анна сразу наклонилась к нему.

– Александр Павлович?

Он открыл глаза не сразу. Взгляд долго блуждал где-то возле её плеча, потом нашёл лицо. Пальцы чуть сжались вокруг её руки.

– Записали?

Анна замерла. Он спрашивал её об этом сотни раз. После удачной плавки и после испорченной, среди ночи у печи, утром над остывшим образцом, уже выходя за дверь и прекрасно зная ответ. Иногда сердито, иногда рассеянно, иногда с той своей довольной усмешкой, когда результат получался именно таким, каким он рассчитывал.

Сейчас в этом вопросе осталось всё это сразу. Горло сдавило так сильно, что Анна сперва только кивнула. Бекетов продолжал смотреть на неё, ожидая ответа, и ей пришлось сглотнуть несколько раз, прежде чем голос вернулся.

– Всё записала, Александр Павлович. Всё.

Его пальцы едва заметно шевельнулись в её ладони.

– Хорошо.

Анна накрыла его руку второй своей и прижала к губам. Слёзы снова потекли, но теперь она их уже не вытирала. Александр Павлович ещё был здесь, слышал её, и плакать при нём вдруг перестало казаться чем-то, что нужно скрывать.

– Вы отдыхайте, – прошептала она. – Я здесь.

Бекетов прикрыл глаза. Анна ждала следующего вдоха и дождалась. Потом ещё одного. Следующий пришёл позже и глубже, с тихим хрипом. Она снова начала считать и дошла до четырёх, прежде чем поняла, что опять делает.

Бекетов вдохнул ещё раз, и после этого пауза растянулась так надолго, что Анна уже начала подниматься с места, когда грудь под одеялом всё-таки едва заметно шевельнулась.

– Вот так, – прошептала она, сильнее сжимая его руку. – Ещё, Александр Павлович. Давайте ещё.

Он, кажется, уже не слышал её, но Анна продолжала говорить, потому что молчать было страшнее. Следующего вдоха пришлось ждать ещё дольше. Она наклонилась почти к самому его лицу, всматриваясь в губы, в веки, в малейшее движение груди, и наконец почувствовала у себя на щеке слабый тёплый выдох. После него тело Бекетова осталось неподвижным.

Анна всё ещё ждала. Держала его руку, всматривалась в лицо и пыталась убедить себя, что следующий вдох просто запаздывает, что он снова придёт через несколько секунд, как приходил до этого.

Аносов поднялся со стула, когда пауза стала слишком долгой. Он обошёл кровать и остановился с другой стороны, но Анна, заметив его движение, сразу покачала головой, словно одним этим могла запретить ему проверять то, чего сама ещё отказывалась признавать.

– Подождите… Александр Павлович…

Она сжала его пальцы. Ответного движения не было. Аносов всё-таки наклонился, приложил пальцы к шее Бекетова и долго держал их там. Потом переставил чуть выше, словно первое место выбрал неверно. Анна смотрела на его руку.

– Павел Петрович?

Он поднял на неё глаза. Анна резко втянула воздух, но вдох оборвался где-то в груди. Она согнулась над Бекетовской рукой, прижала её к лицу и заплакала, уткнувшись лбом в его ладонь, уже ничего не пытаясь удерживать.

Аносов стоял рядом молча. Через какое-то время Анна подняла голову. Щёки горели, в горле саднило. Она всё ещё ждала какого-нибудь движения, какой-нибудь последней бекетовской досады на их преждевременное отчаяние. Когда стало ясно, что дыхание больше не вернётся, Анна подняла глаза на часы. Было десять минут седьмого.

Аносов опустился обратно на стул. Руки его лежали на коленях, совершенно пустые. Всю ночь он носил воду, держал повязки, подкладывал дрова, помогал лекарю, хватался за любую работу, которая ещё оставалась. Теперь работы для него не было.

Анна ещё долго держала Бекетова за руку. Потом осторожно положила её поверх одеяла, расправила согнувшиеся пальцы и подтянула ткань выше. На лбу у него прилипла влажная прядь. Анна убрала её, провела ладонью по волосам и задержала ладонь в его волосах.

За окном уже рассвело. Через двор темнели окна мастерской. За ними на полках стояли двенадцать лет журналов, о которых Бекетов спрашивал даже этой ночью.

На поду остывшей печи оставались меловые отметки в тех местах, где весной он собирался переложить кладку. Анна смотрела на тёмные окна мастерской, пока снаружи не прозвучал заводской колокол.

Глава 19. Наследие

«Чтобы не было возможности злоупотреблять властью,

необходимо, чтобы самим устройством вещей

власть сдерживала власть».

Шарль Монтескьё. «О духе законов», 1748

Петербург, январь 1826 года.

Первое донесение из Златоуста застало Петра Алексеевича дома, на Двадцать первой линии. Кавелин узнал руку Сафронова по двум прежним запискам: мелкий почерк с короткими верхними петлями, строки тесные, поля оставлены ровно настолько, насколько требовала служебная привычка. Самого человека Пётр Алексеевич почти не знал. Несколько раз видел, дважды разговаривал, знал его должность и настоящее назначение. Этого вполне хватало.

Он разрезал пакет ножом и начал читать у окна. Сафронов писал без украшений. Четверо прибывших предъявили предписание об освидетельствовании особых работ. Документы исполнены тщательно, сопровождавший их чиновник Горного управления о подлоге не знал. После требования независимого подтверждения полномочий приезжие предприняли попытку покинуть завод. Двое имели при себе пистолеты. Все четверо задержаны. Бумаги и образцы сохранены. Сводная опись, которую один из нападавших пытался унести, возвращена.

Кавелин дошёл до этой строки и впервые за несколько минут почувствовал, что разжал пальцы. Порядок Рунова сработал.

На следующей странице Сафронов подробно перечислял повреждения помещения, состояние задержанных и показания сопровождавшего их чиновника. Ниже, отдельной строкой, стояло:

«Александр Павлович Бекетов при воспрепятствовании выносу документов получил огнестрельную рану. Скончался в седьмом часу утра».

Кавелин перечитал строку. Потом вернулся к началу страницы и прочёл всё ещё раз, медленно, уже не пропуская ни одного слова.

На этот раз смысл дошёл до него сразу, и от этого стало только тяжелее: никаких сомнений, за которые можно было бы уцепиться, бумага не оставляла. Всё, ради чего последние месяцы ставили дополнительные замки, писали инструкции и заставляли Златоуст не верить даже правильной печати, выдержало проверку.

Чем дольше он читал, тем сильнее становилась злость, причём совсем иная, чем та горячая ярость, которая требует немедленно найти виновного и сорваться с места. Эта была тяжелее: Пётр Алексеевич привык искать причину случившегося, находить ошибку и решать, что следует исправить, а здесь исправлять было уже поздно.

Он слишком хорошо видел теперь всю цепь, чтобы обмануть себя хоть на одном её звене. Обручев нашёл Златоуст, письмо ушло, предупреждение успело следом, Сафронов остановил людей у двери, а Бекетову всё равно достались те несколько секунд, которых оказалось достаточно для выстрела.

Кавелин взял карандаш. Пальцы сами сделали то, что делали тысячи раз над дурным рапортом, неверной ведомостью или спорным расходом: нашли поле рядом со строкой, где следовало оставить помету и потом вернуться к вопросу. Кончик грифеля коснулся бумаги, но пометы так и не появилось. К этому вопросу уже нельзя было вернуться завтра с новой справкой, новым распоряжением или исправленным порядком. Кавелин положил карандаш рядом с донесением слишком аккуратно, почти по линейке, и собственная эта аккуратность неожиданно вызвала в нём такую злость, что пальцы сжались. Пётр Алексеевич прижал ладонь к листу и просидел так некоторое время.

За окном по Двадцать первой линии медленно прошли сани. Колокольчик звякнул возле дома, затих на перекрёстке и вскоре послышался дальше. На краю стола остывал чай. Пётр Алексеевич потянулся к чашке, попробовал и поставил обратно: чай давно сделался холодным.

Бекетов собирался весной переложить под печи. У него оставались журналы, расчёты и работа, которую он сам считал далёкой от завершения. Смерть никак не помещалась рядом со всем этим; она влезла туда грубо, через дверь конторы, вместе с чужим пистолетом, и оборвала жизнь человека посреди обычного рабочего дня.

Почти всё остальное ещё оставалось в его власти. Он мог потребовать новых допросов, закрыть Златоуст, сменить охрану, заставить Рунова поднять людей от Петербурга до Риги и вытащить наружу каждое имя, стоявшее за нападением. В распоряжении Кавелина оставались деньги, связи, государственная машина и тринадцать лет опыта управления этим делом; среди всего этого не находилось только способа вернуть несколько секунд у двери конторы.

Кавелин убрал ладонь с донесения. Злость ещё держалась где-то в груди, тяжёлая, без выхода, но сил на неё постепенно перестало хватать. Плечи опустились сами. Он закрыл глаза и некоторое время сидел так, слыша потрескивание печи и ход часов.

В дверь постучали.

– Войдите.

Слуга остановился у порога с ещё одним пакетом на подносе.

– Только что принесли, Пётр Алексеевич. Из Златоуста.

Кавелин открыл глаза.

– Давай.

Пакет был меньше первого, без особых служебных отметок. На обороте стояла знакомая ему рука Анны Сергеевны. Пётр Алексеевич подержал письмо в руке, затем придвинул свечу, разрезал обёртку тем же ножом и развернул листы поверх донесения Сафронова.

Здесь были те же люди, выстрел, те же несколько часов, только изложенные совсем иначе. Анна шла по случившемуся так же, как годами вела журналы: от одного действия к следующему, ничего не переставляя и не подводя выводов заранее. В её письме нашлись подробности, для которых в рапорте Сафронова просто не существовало графы.

Только возле смерти Бекетова этот порядок сломался. Анна описала выстрел, лекаря, ранение, а затем строка оборвалась. Следующий абзац начинался уже под утро. Кавелин задержал палец на промежутке между ними и долго смотрел на чистую бумагу. Эти несколько часов Анна Сергеевна описывать не стала.

Он сложил письмо по прежним сгибам и некоторое время держал его в руке. Потом открыл нижний ящик стола, где уже лежали бумаги, которые не полагалось видеть никому постороннему, и положил письмо туда.

* * *

Рунов приехал в десятом часу. Снег к тому времени усилился; когда слуга открыл дверь кабинета, вслед за Глебом Сергеевичем из передней потянуло холодом. Шинель он оставил там, а перчатки принёс с собой и, садясь напротив Кавелина, положил их на край стола.

– Пётр Алексеевич.

– Глеб Сергеевич, прошу.

Кавелин только теперь заметил, что за последние недели тот осунулся; под глазами легли тени, шейный платок сидел привычно безупречно, но лицо уже плохо поддерживало эту аккуратность.

– Вы с дороги. Чаю?

– Благодарю.

Кавелин позвонил слуге и попросил принести свежий чай. Рунов тем временем заметил на столе донесение Сафронова. Кавелин отпер ящик, вынул письмо Анны и положил перед Глебом Сергеевичем.

– Я так понимаю, второе письмо, от Анны Сергеевны?

– Да. Письмо принесли следом. Подробностей там больше, чем в донесении, хотя о последних часах Бекетова Анна Сергеевна предпочла почти ничего не писать.

– Понимаю.

Слуга внёс чай, поставил второй прибор и вышел. Кавелин дождался, пока дверь закроется, и придвинул к себе донесение Сафронова.

– Пересказывать мне Златоуст не нужно. Я хочу понять другое: как люди, которых ваш новый порядок остановил у двери мастерской, вообще узнали, к какой двери следует приехать?

Рунов отвёл взгляд от письма Анны.

– Через Обручева. И прежде чем вы спросите дальше: я знал, что он поднял уральские ведомости, и сознательно позволил ему продолжать поиск.

Кавелин чуть подался вперёд.

– Почему человек, которого вы держали под наблюдением столько лет, получил возможность довести чужих людей прямо до Златоуста?

– Потому что я ошибся. Считал, что держу в руках выходы Обручева, и потому позволил ему искать. Пока он пользовался прежним способом связи, всё найденное им сначала попадало ко мне. Я рассчитывал прочесть его ответ раньше тех, кому он предназначался, понять, насколько далеко он зашёл, и закрыть дело уже с доказательством в руках. Обручев всего один раз отправил письмо другим путём. Мне понадобилось несколько часов, чтобы понять, что привычный канал молчит.

Пётр Алексеевич всматривался в лицо Рунова, пытаясь понять, что стоит за этим спокойным признанием. Ни вины, ни злости на самого себя он там не увидел, и от этого становилось только хуже.

– Зачем?

– Потому что остановить его в тот момент означало собственными руками подтвердить, что англичане нащупали настоящее дело. Я предпочёл узнать, что именно он сумеет найти по обычным государственным бумагам.

– Узнали?

– Узнал, и цену своего расчёта я теперь тоже знаю, Пётр Алексеевич. Повторять её мне для убедительности не требуется.

– Если бы вы закрыли поиск тогда, Бекетов сейчас был бы жив, – холодно произнёс Кавелин.

Глеб Сергеевич ответил всё тем же спокойным голосом:

– Возможно. А возможно, англичане нашли бы другой путь через месяц или через год. Но Златоуст они нашли сейчас через Обручева, а я позволил ему дойти до адреса. Этой части я с себя не снимаю.

– Части?

– Обручев передал сведения. Кто-то в Лондоне решил ими воспользоваться, нашёл людей, изготовил документы и отправил их через пол-Европы на Урал. Один из этих людей выстрелил в Бекетова. Если вам нужен единственный виновный, Пётр Алексеевич, придётся выбрать его произвольно.

Кавелин нахмурился.

– Мне не нужен единственный виновный, Глеб Сергеевич! Я хочу понять, где именно мы дали им дорогу и что теперь делать, чтобы второй раз они по ней не прошли.

Рунов ответил:

– Златоуст после случившегося перестал быть местом, которое можно защищать прежними средствами. В следующий раз к воротам могут приехать уже без печатей и предписаний.

– И что из этого следует?

– Те, кто послал этих людей, теперь точно знают, где велась работа и что после нападения документы и образцы остались на заводе. Вторую попытку они уже смогут готовить с учётом первой.

Кавелин медленно провёл ладонью по столу, остановившись возле письма Анны.

– Вы предлагаете вывести всё дело с завода?

– Да, архив и образцы. Всё, ради чего имеет смысл возвращаться в Златоуст.

– Куда?

– В Петербург, с описью, раздельным хранением и новым порядком доступа. Под единый государственный надзор.

– Кто будет иметь доступ?

– Это должен определить государь. Я могу сохранить нынешний порядок до нового распоряжения, но вывозить всё из Златоуста по собственной воле уже не имею права. Наши особые полномочия были даны Александром Павловичем лично.

Кавелин медленно провёл большим пальцем по краю бумаги.

– Выходит, пока Николай Павлович не примет решения, всё останется там, где его уже однажды нашли? Вы так и не установили, кто провёл трубы в Горном корпусе. Второй очаг пожара тоже остался без объяснения. И после всего этого вы предлагаете собрать дело здесь, в Петербурге?

Рунов не успел ответить, Кавелин поднял руку, останавливая его:

– Обождите, сударь! После того, что произошло здесь в декабре, я вообще не уверен, что столица сейчас надёжнее Златоуста.

При упоминании декабрьского мятежа рука Рунова на столе сжалась в кулак.

– Решение теперь должно исходить от императора, Пётр Алексеевич. Ни вы, ни я не можем сделать вид, что после смерти государя Александра Павловича ничего в устройстве дела не изменилось. Ваше поручение исходило лично от него. Моё тоже. Мы могли годами спорить о способах, поскольку оба знали, откуда получили полномочия. Теперь человека, который их нам дал, нет.

– Очень вовремя вы вспомнили о пределах полномочий, Глеб Сергеевич.

– Я о них никогда не забывал. Вам было проще: государь Александр Павлович многие решения обсуждал с вами прежде, чем они становились распоряжениями.

– Простите, Пётр Алексеевич. Это было лишнее.

– Нет. Вы сказали именно то, что думаете.

Рунов снова взял чашку, сделал глоток уже холодного чая и поморщился.

– Нам всё равно придётся идти к Николаю Павловичу. Скрывать существование дела уже невозможно, да и права такого у нас нет: четырнадцатый год оно шло за казённый счёт, расходы проходили через Горное ведомство, образцы принимали военные, а теперь попытка добраться до этих работ закончилась смертью Бекетова. Новый государь должен получить полный доклад.

– И что вы ему предложите?

– Создать порядок, который больше не будет зависеть от личных полномочий, данных одним государем нескольким людям. Государственное дело без ответственного лица не существует. Вопрос в другом: сейчас слишком многое держится на нескольких людях и на том, что каждый из них знает лично. Я же предлагаю систему, в которой ошибка одного оставит след и даст другим возможность её остановить.

– Каким бы сложным ни был ваш порядок, Глеб Сергеевич, в конце всё равно окажется человек, способный одним распоряжением соединить разделённое обратно. После Обручева мне трудно считать это защитой: вы наблюдали за ним, знали его привычки, контролировали переписку, а ему хватило одного решения поступить иначе.

– А я после Обручева вижу обратное. Он дошёл до Златоуста потому, что сведения были разбросаны по обычным ведомостям и никто, кроме него, не понимал, что из них можно собрать. Я предлагаю разделить не только бумаги, Пётр Алексеевич. Нужно разделить сам доступ к ним так, чтобы никто не мог пройти весь путь один, а попытка собрать сведения целиком сразу становилась заметна. Это не даст полной защиты. Но собирать такие сведения больше не должно быть возможно лишь потому, что один человек, как я, считает наблюдение достаточной мерой.

– А я боюсь дня, когда человеку вообще не понадобится искать по ведомостям. Достаточно будет получить право открыть все двери сразу.

– Тогда завтра предложите государю другой порядок. Утверждать его всё равно придётся Николаю Павловичу.

Кавелин взглянул на часы.

– Выходит, аудиенция уже назначена?

– Завтра в первом часу. Я испросил её вчера, как только получил своё донесение от Сафронова.

– Значит, вы знали ещё вчера.

– Да. Ваш экземпляр, судя по всему, дошёл позже.

Рунов поднялся. Кавелин проводил его в переднюю, где слуга подал Глебу Сергеевичу шинель.

– Нас примут вместе, – сказал Рунов, продевая руку в рукав. – Его величество пожелал видеть и человека, отвечавшего за содержание опытов, и человека, отвечавшего за их охрану.

Кавелин подошёл к двери.

– Насколько подробно вы докладывали?

– Настолько, чтобы получить аудиенцию.

В передней тикали высокие часы. От входной двери тянуло холодом; снег на плечах шинели Рунова растаял и теперь тёмными пятнами проступал на сукне.

– До завтра, Глеб Сергеевич.

– До завтра.

* * *

Зимний дворец. На следующий день.

Ветер с Невы бил в окна кабинета тяжёлыми толчками, стёкла отзывались тонким дребезгом. Николай Павлович, император Всероссийский, стоял у окна и смотрел на реку. Реки не было. Был лёд – серый и надёжный, перечёркнутый пешеходными тропами от берега к берегу. По льду тянулись обозы, и часовой у спуска притоптывал валенками. Фонари вдоль набережной горели все до одного.

За спиной трещали поленья в камине. На столе лежали списки подследственных, разложенные по разрядам: чины Генерального штаба, офицеры гвардейских полков, статские. Не победные донесения: в них стояли фамилии, и добрую треть этих фамилий он знал лично – танцевал с их сёстрами, принимал их разводы, жаловал их чинами. Теперь против фамилий стояли пометы следственной комиссии.

Курьеры везли по дворам Европы весть о новом царствовании, и Европа, ещё вчера гадавшая, которому из братьев присягнёт Россия, теперь спешно вспоминала, как пишется по-французски слово «поздравляю». Николай смотрел на серый лёд и не чувствовал ничего, похожего на торжество.

Торжества в этом царствовании не полагалось с первого дня – с четырнадцатого декабря, с площади, с каре у Сената, с картечи в сумерках. Николай закрыл глаза, и под веками, послушная, как выученный урок, встала площадь.

Хуже всего было то, что память сохранила её обыденность. Утро выдалось морозное, серое, самое обыкновенное, даже в свите поначалу говорили вполголоса о пустяках – никто не верил, что это всерьёз. Каре стояло у монумента чёрной неподвижной массой, над ним вился парок от дыхания, молодой человек двадцати девяти лет, самодержец Всероссийский в первый день своего царствования, сидел на лошади против собственных полков и ждал, что порядок восстановится сам.

Порядок не восстановился. Милорадовича снесло с седла выстрелом в спину, которого не брали пули двенадцатого года. Уговоры кончились. Смеркалось, время уходило, чернь густела за войсками, и все голоса вокруг сливались в один хор: нельзя ждать ночи, государь, ночью город будет их. Он отдал приказ. Своим голосом и своей волей.

Дальше память, вопреки всему, порядка не теряла, она хранила всё подряд, словно протокол. Первый артиллерийский выстрел прошёл поверх голов. После следующих залпов каре дрогнуло и рассыпалось. Люди побежали к Неве, и артиллерийский огонь ломал лёд под бегущими.

К ночи на площади жгли костры и присыпали снегом то, что не успели убрать. Николай открыл глаза. Лёд за окном лежал всё тот же.

Император отошёл от окна и вернулся к столу. Работа была единственным, что он умел противопоставить площади, и работал он теперь по шестнадцать часов в сутки. Следствие шло, и следствие открывало ему империю, которой он не знал. Не заговор его поражал – заговоры случались во все царствования. Его поражало устройство.

Следствие показывало неприятную вещь: тайные общества годами существовали среди гвардейских офицеров и чиновников, со своими уставами, кассами и перепиской, а учреждения почти ничего о них не знали. Николая поражал именно этот разрыв. Люди носили государев мундир, получали чины, принимали присягу – и одновременно жили в другом порядке, основанном на личном доверии.

В бумагах покойного брата он теперь видел другую разновидность той же опасности: личные поручения, особые полномочия, дела, о которых не знал министр. После декабря Николай всё меньше доверял устройству, державшемуся на одном посвящённом человеке. Человек мог умереть, изменить или решить, что собственное суждение выше установленного порядка. Бумага и учреждение хотя бы оставляли след.

Разбор бумаг покойного брата шёл третью неделю, и третью неделю Николай находил в них следы этого личного правления. Большая часть следов вела к делам умершим или пустым. Но один след упрямо не давал себя закрыть.

Среди бумаг брата Николай нашёл маршрут уральской поездки с лишними часами в Златоусте, многолетние особые расходы по горному ведомству и фамилию чиновника шестого класса, слишком часто возникавшую в личной переписке государя. Деньги шли, люди служили, Александр ездил на завод, однако отдельного учреждения, положения или отчёта для этой работы нигде не существовало.

Николай сидел над этими бумагами, сцепив руки, и чувствовал: перед ним снова было государство в государстве – только заведённое не заговорщиками, а самим покойным государем. Что там, в этом деле, он не знал. Может статься, дело было великое, брат умел отличать великое. Тем хуже. Великое, живущее вне порядка, опаснее ничтожного: ничтожное умирает само, а великое однажды предъявляет права. Он видел месяц назад, на площади, как предъявляет права то, что выросло мимо присяги. Второй раз он этого не увидит.

Он мог кончить дело бумагой. Бумага уже сложилась в голове – короткая, в три строки, ему оставалось её записать. Николай подержал перо над листом и отложил.

Бумага годилась для имущества. Здесь имущество было с людьми, и людей этих он желал видеть сам – обоих разом. В переписке брата они шли парой, хотя нигде не стояли рядом. Этот узел брат завязал ещё в декабре двенадцатого года; развязывать его Николай намеревался при обоих свидетелях сразу – так на разводе снимают караул: при смене, в глаза, а не запиской в караулку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю