Текст книги "Корни Империи (СИ)"
Автор книги: Илья Коралин
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Однажды он спросил об этом старого чиновника посольства. Тот только вздохнул:
– Это ещё до вас, полковник. И, бог даст, будет после.
Тогда ответ показался Чернышёву стариковской воркотнёй. Теперь он понимал его иначе.
– Вот это уйдёт нынче же, – сказал он, передавая книжнику запечатанный конверт.
Внутри лежало обычное на вид коммерческое письмо к франкфуртскому негоцианту. Несколько нужных цифр Чернышёв вплёл в цены и сроки поставки. Полную выжимку он отправит отдельно, дипломатическим курьером.
– И прибавьте столбцовому. Он того стоит.
Книжник спрятал конверт куда-то в необъятность своего сюртука, допил вино и ушёл через чёрный ход – в утренний Париж, где уже гремели по мостовым первые телеги.
Чернышёв сел зашифровывать выжимку. Работа шла медленно. Лексикон – небольшая книга в глухом переплёте, без надписи на корешке – превращал слова в числовые группы. Александр Иванович писал их столбцами, проверяя каждую дважды. Через полчаса Магдебург, Позен, пятьсот штыков и магазины на Одере превратились в ровные группы цифр. Чернышёв ещё раз сверил группы с лексиконом, сложил лист, запечатал пакет и позвал Захара.
– Фельдъегеря. Нынче же.
Захар забрал пакет. Через час он уже уйдёт на восток – Франкфурт, Дрезден, Варшава, Петербург. Через три недели, если дорога не задержит курьера, эти цифры снова станут Магдебургом, Позеном, артиллерией и овсом уже на петербургском столе.
За портьерами стоял уже белый день. Через три часа Чернышёва ждали в Венсене на смотре новой конной батареи, вечером – на рауте у морского министра Декре. После бессонной ночи зеркало показывало человека куда менее свежего, чем требовал сегодняшний смотр.
– Захар.
Денщик появился в дверях.
– Разбуди через два часа.
– Слушаюсь, ваше высокоблагородие.
Чернышёв ещё раз посмотрел на себя в зеркало. Через несколько часов ему предстояло восхищаться французской артиллерией. И восхищаться он собирался совершенно искренне.
* * *
Париж, февраль 1812 года.
Приказ был составлен в выражениях самых лестных. Полковнику Чернышёву надлежало доставить императору французов письмо государя, принять ответное, буде таковое последует, и незамедлительно возвращаться. Присутствие его признавалось необходимым при особе Его Величества. Чернышёв понял приказ правильно: его отзывали, и своевременно.
Лакей в одном доме, где он бывал запросто, начал слишком старательно не смотреть в его сторону. Знакомый чиновник министерства иностранных дел, прежде болтливый, как сорока, дважды кряду перевёл разговор с военных материй на оперу.
Возле его дома объявился точильщик, ходивший со своим колесом по их улице с частотой, которой не оправдало бы и целое предместье тупых ножей.
На большом обеде герцог Ровиго поднял на него глаза поверх бокала и улыбнулся. Ничего особенного – кроме того, что прежде Савари за столом Чернышёва словно не замечал. Александр Иванович улыбнулся в ответ и продолжил разговор с соседом.
Прощальная аудиенция в Тюильри вышла долгой и почти сердечной. Император был в духе, много ходил по кабинету, говорил о будущем Европы, передавал брату Александру уверения самые тёплые – и между этими уверениями, остановившись у камина, произнёс с внезапной простотой, глядя в огонь: «Надеюсь, нам не придётся воевать. Это была бы война, которой не хотел бы я и не хочет ваш государь; но обстоятельства бывают сильнее государей». Чернышёв поклонился и отвечал, что убеждён в миролюбии обоих монархов.
В приёмной, пока полковник ждал пакета, адъютанты наперебой жалели, что двор лишается лучшего танцора. Он легко дал слово, хотя сам уже думал о людях, которых оставлял в Париже.
Последние трое суток были отданы не сборам – сборы заняли час, – а закрытию книг. Собственные бумаги он жёг в ночь перед отъездом, в кабинете с задёрнутыми портьерами, и Захар выносил золу вместе с каминной, перемешав.
Жечь пришлось немногое. Имена, адреса, условные знаки и старые маршруты Чернышёв держал в памяти. Теперь это впервые раздражало: память нельзя было передать преемнику вместе с делами.
С книжником он виделся в последний раз за два дня до отъезда, в задней комнате кофейни у Пале-Рояля, где круглый человек имел привычку завтракать.
– Вы уезжаете, – сказал книжник.
– Уезжаю. Поэтому слушайте внимательно. С сегодняшнего дня работу прекращаем. Никаких листов, никаких встреч, никаких новых поручений.
Чернышёв положил на стол свёрток.
– Здесь деньги на год вперёд. Всем по прежней росписи. Вам отдельно.
Книжник накрыл свёрток ладонью.
– А если за год никто не объявится?
– Живите своей жизнью. Возобновлять работу будете только после условных слов. Кто их произнесёт, значения не имеет.
Книжник помолчал.
– А те, кто носит?
Вот здесь устройство цепи, которым Чернышёв прежде гордился, обернулось против него. Последнего человека он не знал: ни имени, ни лица, ни адреса. Предупредить его можно было только через те же звенья, которыми прежде шли деньги и бумаги.
– Передайте дальше: прекратить всё. Кто бы ни приносил бумаги, пусть больше не приходит.
– А если до последнего человека не дойдёт?
Чернышёв помолчал.
– Тогда остаётся только молиться, чтобы он сам понял, что пора исчезнуть.
Утром двадцать шестого февраля дорожная карета полковника Чернышёва миновала заставу. Формальности заняли минуту: подорожная была дипломатическая, застава предупреждена, унтер-офицер козырнул с почтением. За шлагбаумом потянулись предместья – огороды, заборы, мокрые вороны на мокрых ветлах. Чернышёв облегчения не чувствовал. Раздражало другое: дело приходилось бросать на середине.
За заставой Париж ещё некоторое время держался в заднем окне кареты. Сначала крыши, потом трубы, наконец одна только серая полоса над огородами предместья.
Собственные бумаги были уничтожены, лексикон убран, книжнику оставлены деньги и приказ прекратить работу. Оставался один вопрос: дошёл ли приказ до человека, который приносил серые листы. Проверить это Чернышёв уже не мог.
Париж исчез за серой полосой предместий. Чернышёв отвернулся от окна и положил ладонь на дорожный футляр. До последнего звена цепи он так и не добрался.
* * *
Париж, февраль – апрель 1812 года.
Огюст Вернье, комиссионер с улицы дю-Май, понял, что привычный порядок кончился, не из газет, а по собственной приходной книге.
Она лежала перед ним на конторке – толстая, в четверть листа, с медными уголками. В ней, если читать глазами постороннего, содержалась вся жизнь конторы Вернье за шестнадцать лет. Комиссии, доставки, переводы денег, поручения от торговых домов Гамбурга, Франкфурта и Женевы, подписка на журналы для провинциальных господ, отправка посылок, взыскание мелких долгов. Жизнь была честная, аккуратная и до того скучная, что за шестнадцать лет ни один проверяющий не дочитал дальше десятой страницы.
Но у этой конторской хроники было и другое назначение, о котором не подозревали ни проверяющие, ни собственный приказчик Вернье. Пять или шесть совершенно обыкновенных записей в месяц служили отметками старого канала. «Пересылка книг господину Д. в Дрезден». «Комиссия банкирского дома Р.».
Для постороннего первая строка означала пересылку книг, вторая – банковскую комиссию. Так оно, в сущности, и было. Только между страницами иногда уходили другие бумаги, а деньги проходили через людей, чьи имена в книгу не попадали. По одной записи Вернье понимал, что пакет принят, по другой – что платёж прошёл, по третьей – что прежний адрес по-прежнему действует. Дальше дорога уходила от него.
Вернье никогда не спрашивал, что происходило с пакетом после передачи. Ему полагалось знать, от кого принять и кому отдать; остальное только прибавляло неприятностей. В феврале привычные строки начали исчезать.
Сначала, двенадцатого числа, не явился человек, обычно забиравший по вторым средам женевские векселя. Такое случалось и раньше. Вернье просто отметил это и стал ждать. Затем известный ему книготорговец с левого берега внезапно продал лавку и отбыл, по слухам, в Бордо, к дочери. Хотя ещё на Крещение уверял Вернье, что дочери у него нет, а есть подагра.
Затем произошло то, что Вернье уже не сумел объяснить случайностью. На улице дю-Май дважды появился один и тот же человек в коричневом рединготе: утром он долго разглядывал витрину шляпника напротив, под вечер – афишу на углу. Оба места позволяли следить за дверью конторы Вернье.
Самые неприятные люди министерства полиции мундира не носили и с обыска обычно не начинали. Сначала собирались бумаги: адрес, почта, обмен денег, подорожные, записи гостиниц. Потом к ним прибавлялись показания консьержек и лавочников. И только когда всё это складывалось в одну картину, полиция приходила. Вернье слишком долго работал с бумагами, чтобы этого не понимать.
Где-то в министерстве Савари другие письмоводители раскладывали эти сведения рядом и искали перемену. Один лист мог означать случайность. Несколько уже начинали разговаривать.
В начале марта явился квартальный комиссар. Вернье знал его много лет. Господин Лефевр всякий раз снимал перчатки ещё у двери, садился на один и тот же стул и прежде книг просил кофе. Сегодня порядок сохранился.
– Патент, господин Вернье.
Огюст подал свидетельство. Комиссар сверил год, отметку об уплате и положил бумагу справа.
– Приходную книгу.
Вернье подвинул книгу. Лефевр перелистал несколько страниц. Обычно на этом деловая часть визита и кончалась: следовали кофе, жалоба на погоду и подпись. Сегодня комиссар перевернул ещё один лист, затем следующий.
Потом следующий. Вернье поставил чашку возле его локтя.
– За Рейном по-прежнему работаете?
– Пока за Рейном платят по счетам, отчего же не работать?
– Корреспонденты прежние?
Вот этого вопроса прежде не было. Огюст поправил сахарницу, хотя стояла она ровно.
– Люди степенные. Меняются реже министров.
Лефевр усмехнулся и сделал короткую помету на собственном листке.
– В нынешние времена это уже не такая высокая рекомендация.
– Другой у меня нет.
Комиссар допил кофе, подписал проверку и ушёл. Вернье проводил его до двери, вернулся к конторке и открыл книгу на той странице, которую Лефевр рассматривал дольше остальных. Ничего. Он перелистнул назад. Тоже ничего. Именно это и беспокоило.
Вопрос про Рейн Лефевр едва ли придумал сам. Значит, его внесли в инструкцию, и сегодня тот же вопрос задавали другим комиссионерам. Где-то наверху начали собирать сведения, которые Вернье совершенно не хотелось дополнять собственным именем.
О причинах он узнавал по крохам и через десятые руки. Говорили, что всё началось с отъезда русского полковника – того самого, блестящего, о котором писали газеты. В конце февраля он отбыл из Парижа со всеми почестями, с прощальными письмами императора. И не успела осесть пыль за его каретой, как в опустевшей квартире произвели обыск. Что там нашли и нашли ли вообще, рассказывали по-разному.
Вернье не принимал всерьёз ни одного рассказа в отдельности, но общий смысл сомнений не оставлял. А вопросы про Рейн начали задавать квартальные комиссары.
Сам он сделал то единственное, что умел и что, как выяснилось, спасает вернее пистолета: он стал ещё скучнее. Контора Вернье работала как часы. Посылки отправлялись, векселя учитывались, провинциальные господа получали свои журналы. Строки второго чтения из приходной книги исчезли вовсе – не вычеркнутые, упаси боже, а просто новых не прибавлялось.
Дважды за март к нему заходили незнакомые люди с поручениями чуть более странными, чем следовало. Первому Вернье с прекрасно разыгранным сожалением объяснил, что без записи в книгу не пересылает даже поклонов, ибо порядок есть душа коммерции. Второму сообщил, что чужие векселя на чужие имена принимает только в присутствии человека, которому принадлежит хотя бы одно из двух. Оба ушли ни с чем. А в апреле исчез Гарнье. Точнее, однажды утром его мастерская просто не открылась.
Вернье знал Гарнье двадцать лет. Через его мастерскую когда-то проходила часть той почты, которой в приходных книгах не существовало. Кто забирал её дальше, Огюст не знал и выяснять никогда не пытался.
Одно свойство Гарнье Вернье ценил особенно: тот заранее чуял неприятности. За двадцать лет он трижды закрывал мастерскую и уезжал «к брату», и всякий раз через месяц-другой поблизости кого-нибудь брали. Лионский брат служил мэтру Гарнье вместо барометра. Стало быть, буря шла на их квартал.
Вернье в тот вечер впервые за много лет отпер потайное дно конторского шкафа, где лежала связка бумаг, и долго сидел над нею при свече, не разворачивая.
В связке лежали старые расписки, адреса, счета, долговые обязательства и бумаги по прежним поручениям. В чужих руках часть из них могла стоить Вернье свободы; сжечь всё означало потерять сумму, ради которой иной торговец закрыл бы контору и уехал в провинцию. Вернье долго смотрел на связку, потом убрал обратно и лёг спать. К собственному удивлению, уснул крепко.
Через две недели, в последних числах апреля, к нему в контору зашёл давний клиент, поставщик писчей бумаги. Он зашёл поболтать по-соседски и между разговором о ценах на голландскую бумагу и жалобами на подагру обронил новость с правого берега:
– Слыхали? Шпиона русских взяли! Француза, представьте себе, своего же чиновника. Из военного ведомства! Говорят, годами таскал им сведения об армии, полк за полком. Недавно судили, присяжные признали виновным. К смерти приговорили. Первого мая поведут на Гревскую площадь. Вот вам и тихий господин в нарукавниках. По виду, говорят, таких по десять в каждом присутствии.
– Куда идёт мир, – сказал Вернье и записал в книгу три стопы голландской бумаги номер два. На последней цифре перо задержалось. С кончика набралась тяжёлая капля чернил. Огюст снял её о край чернильницы, закончил строку и только потом закрыл книгу.
– Голландская номер два нынче, кстати, снова подорожала, – добавил он. Поставщик охотно заговорил о ценах.
Когда поставщик наконец ушёл, Вернье некоторое время сидел над раскрытой книгой. Самого Мишеля он за все эти годы видел всего несколько раз.
Один раз – у того же Гарнье, где сутулый господин в потёртом сюртуке дотошно выговаривал переплётчику за криво поставленный каптал и торговался за каждое су с такой основательностью, словно речь шла о государственном займе.
Они не были знакомы и по правилам дела знакомыми быть не должны были. Но серые листы полтора года проходили через руки Вернье, и почерк Мишеля он узнал бы из тысячи.
«По десять в каждом присутствии», – вспомнил он.
Вернье закрыл приходную книгу, достал ключ от нижнего ящика конторки и некоторое время держал его на ладони. Связка бумаг всё ещё лежала в тайнике.
* * *
Париж, 1 мая 1812 года.
Утро выдалось ясное и холодное. Солнце уже ложилось на верхние этажи домов, а от Сены тянуло сыростью. Люди, вышедшие без плащей, жалели об этом прежде, чем доходили до площади. Вернье пришёл со стороны набережной.
Площадь перед Отель-де-Виль многие по старой памяти всё ещё называли Гревской. Над ней поднимался широкий фасад ратуши. На открытом пространстве перед зданием уже собрались люди – мастеровые, лавочники, женщины с корзинами, несколько праздных господ, мальчишки, неизменно возникающие там, где взрослые собираются смотреть на вещи, для детей якобы совершенно неподходящие.
Посреди площади стояла гильотина. Вернье увидел её издали и на несколько шагов замедлил ход. Всю дорогу он спрашивал себя, зачем пришёл. Любопытство было объяснением постыдным. Сочувствие человеку, с которым он ни разу не обменялся даже словом, – слишком громким. Оставался счёт. Некоторые счета следовало закрывать лично.
Он остановился у края толпы. Рядом устроился уличный торговец с жестяным бачком на ремне и стаканами у пояса. От бачка поднимался пар; холодное утро обеспечивало ему покупателей лучше всякой вывески. Вернье отдал два су и взял стакан, скорее затем, чтобы занять руки.
Толпа переговаривалась негромко. До него долетали отдельные слова: русские, военное министерство, деньги, измена. Один человек уверял соседа, что чиновник продал русским всю французскую армию и получил за неё состояние.
– Всю армию? – переспросил сосед.
– Так говорят.
– И сколько нынче стоит французская армия?
Рассказчик задумался. Суммы он, очевидно, не знал. Потом у дальнего края площади возникло движение. Вернье перестал слушать.
Мишеля он различил не сразу. Встречались они всего несколько раз, всегда случайно и всегда у третьих лиц. Однажды у Гарнье Вернье почти четверть часа наблюдал, как сутулый чиновник спорит с переплётчиком из-за плохо поставленного каптала и двух су в счёте. Другой раз видел его мельком в коридоре чужого дома. Теперь Вернье узнал прежде всего эту сутулость.
Мишель шёл между сопровождавшими его людьми, слегка подав голову вперёд. За шестнадцать лет Вернье видел десятки таких чиновников: человек словно всю жизнь склонялся над столом и даже на улице продолжал искать перед собой очередную строку.
Толпа стала теснее. Женщина впереди поднялась на носки, закрыв обзор стоявшему за ней подмастерью; тот выругался, она даже не обернулась. Мальчишка протиснулся к самому краю оцепления и застыл там, вытянув шею. Мишель поднялся на помост.
Снизу он казался меньше, чем Вернье его помнил. Сутулый сюртук сменили тюремная одежда и белая рубаха с открытым воротом. Руки были связаны за спиной. Волосы на затылке коротко остригли.
Вернье сжимал жестяной стакан обеими руками. Горячий металл уже обжигал ладони. Палач сказал Мишелю несколько слов. Из толпы их было не разобрать. Мишель коротко кивнул, и Вернье вдруг вспомнил его у Гарнье: тот же кивок после долгого спора о цене переплёта, когда оставалось либо платить, либо уходить. Даже два су, которые Мишель тогда выторговал, почему-то вспомнились сейчас совершенно отчётливо.
Помощники палача взяли Мишеля под руки и повели к доске. Толпа постепенно смолкла; даже торговец рядом с Вернье перестал пересчитывать монеты и поднял глаза на помост.
Дерево помоста глухо отозвалось под несколькими быстрыми шагами. Мишеля уложили на доску. Один из помощников опустил верхнюю половину деревянного ошейника. Раздался сухой стук задвижки.
Вернье смотрел на лицо Мишеля сбоку. Тот уже ничего не мог видеть, кроме досок перед собой. Губы шевельнулись. Молитва это была, счёт или последняя канцелярская привычка проговорить про себя ещё одну строку, Вернье никогда бы не узнал.
Палач взялся за рычаг; за спиной Вернье женщина судорожно вдохнула, и в следующую секунду механизм щёлкнул. Тяжёлое железо скользнуло вниз по направляющим с коротким шорохом и в конце пути ударило в дерево. Звук оказался совсем другим, чем ожидал Вернье: без торжественности, без грома, просто один тяжёлый деревянно-железный удар.
Тело на доске дёрнулось и сразу обмякло. Мальчишка у оцепления отшатнулся. Женщина впереди перекрестилась так быстро, что задела локтем соседа. Кто-то произнёс: «Господи». Вернье наконец разжал пальцы. Жестяной стакан оставил на ладонях две красные полосы. Всё заняло меньше времени, чем у него уходило на проверку одной строки в приходной книге.
А через несколько мгновений площадь начала возвращаться к обычной жизни. Торговец снова принимал монеты. Возчик ругался на телегу, застрявшую у края площади. Две женщины уже спорили о цене рыбы.
Вернье посмотрел на стакан, поставил его возле бачка и пошёл к набережной. Человек, писавший серые листы, исчез за несколько секунд. Сами листы прожили дольше. Об этом Вернье прежде не думал.
Он медленно шёл вдоль Сены, пропуская телеги и людей, и думал ни о России, ни о мести. Его занимал гораздо более практический вопрос: что теперь делать с тем, что осталось? Решить следовало сегодня.
Он отпустил приказчика раньше времени, запер контору изнутри, затворил ставни на болты и растопил печку в задней комнате, хотя вечер стоял тёплый. Потом отпер потайное дно шкафа и выложил связку на стол.
Бумаг оказалось больше, чем он помнил. Память милосердна: опасность в ней со временем теряет подробности. На столе всё снова стало конкретным.
Сначала пошли адреса: семь парижских и пригородных домов, записанных его собственным опрятным почерком, который при следствии нетрудно было бы сличить с книгами конторы. Следом лежали условные имена с короткими пометами: «Кузен – надёжен, дорог»; «Аптекарь – болтлив, брать только в крайнем случае». Под ними хранились счета за полтора года: платежи, числа, суммы, отметки о курсах. Одного такого листа хватило бы, чтобы объясняться пришлось уже не с квартальным комиссаром.
Вернье подносил лист к огню углом. Пламя быстро охватывало бумагу, она выгибалась и сворачивалась в чёрную трубку. Строки ещё несколько мгновений проступали среди копоти, а затем рассыпались вместе с листом.
«Кузен» перестал существовать, за ним «Аптекарь». Потом один за другим исчезли семь парижских адресов. Дома снова стали просто домами, где жили люди, покупали хлеб, ругались с соседями и понятия не имели, что ещё час назад их стены стоили кому-то головы. На столе лежал последний лист.
Он был старше прочих – бумага пожелтела по краям – и написан другой рукой. На листе стояли три адреса за пределами Франции: банкирский дом в Гамбурге, через который в лучшие годы проходили платежи, пересыльная контора в Кёнигсберге и одно имя без адреса, с короткой пометой: «Спросить от Мельника». Через этого человека когда-то, ещё при прежнем русском после и прежних порядках, шли к миссии книги, вино и деньги. По слухам, этот человек оставался в деле до сих пор.
Вернье поднёс лист к свече. Он держал его над самым пламенем – бумага нагрелась, нижний край потемнел, ещё полдюйма, и всё. Свеча потрескивала. За ставнями простучали по мостовой поздние колёса и стихли. Он убрал лист от пламени. Причин было несколько, и Вернье, человек счёта, перебрал их честно, по порядку.
Любовью к России это решение объяснить было трудно. Вернье не питал к ней ни чувства, ни долга и видел из всей России четырёх курьеров да одного полковника издали, в театре. Полковник был хорош собой и, по слухам, разорителен для мужей. Месть за Мишеля подходила ещё меньше: сутулый господин, погибший утром, скорее одобрил бы аккуратность.
Зато на гамбургском счету лежали деньги Вернье: плата за последние полгода, до которой теперь нельзя было добраться. Сжечь лист означало уничтожить единственную дорогу к ним. Уже этого хватало, чтобы отвести руку от свечи. Но оставалось и другое.
Вернье тридцать лет жил посредничеством и знал цену старому адресу, за которым ещё стоит живой человек. По такой дороге годами может ничего не идти, а потом однажды по ней проходит единственная нужная вещь. Сжечь адрес легко; восстановить его порой невозможно. Вернье отвёл руку от свечи.
– Пусть лежит.
Он достал с полки старый молитвенник в кожаном переплёте – материнский, единственную в конторе книгу, которой не касалась коммерция. Костяным ножом он осторожно приподнял отставший край заднего форзаца, вложил между бумагой и крышкой сложенный лист и тщательно пригладил его обратно. Гарнье оценил бы работу.
Вернье задул свечу и посидел в темноте, слушая, как пощёлкивает остывающая печка. К утру запах горелой бумаги выветрится. Где-то в Париже в казённой книге против имени Мишеля уже, вероятно, стояла отметка об исполнении приговора.
Для государства дело было окончено. На полке между прейскурантами стоял старый молитвенник. Государство ошибалось ровно в одном листе.


























