Текст книги "Жить воспрещается"
Автор книги: Илья Каменкович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
– Меня уже допрашивали. Не знаю, чего еще вы хотите…
– Назови свою настоящую фамилию!
– Я – номер 65463. Фамилию мне приказали забыть.
– Нам известно, что ты не тот, за которого себя выдаешь.
– Раз это известно, зачем нам время терять?
– Кому это нам? Ферфлюхте швайн! У тебя нет фамилии, для тебя нет и времени. Оно тебе ни к чему. Отвечай и не выводи меня из терпения!
– Я – 65463.
– Ты русский!
– Я советский, хотя и не русский.
– Мы это знаем. Эго ты пел на сборище в подвале дезинфекционного барака. Какие слова в этой песне?
– Скажу. «Замучен тяжелой неволей, ты славною смертью почил. В борьбе за рабочее дело ты голову честно сложил». Это любимая песня Ленина.
– Молчать! Не смей называть здесь это имя, или я тебя снова брошу в «горячую»! Ты должен подчиняться мне! Я с тобой сделаю все, что захочу. За одну эту песню тебя можно вздернуть!
– Я здесь уже видел такое…
– Давай поговорим по-деловому. Ты должен рассказать мне, кто тебя превратил в македонца, кто привел на собрание, кто еще состоит в организации, кто из русских гефтлингов выступал? Как попал в подвал портрет Тельмана?
– Никакой организации не знаю. Возле подвала в тот вечер я оказался случайно. Кто-то толкнул меня вниз, наверное, приняв за своего. Пел я потому, что собрание было в память хорошего человека. У нас даже колхоз есть его имени. Ни одного знакомого человека я на собраний не видел. Македонцем я назвал себя после побега из лагеря. Все.
– Послушай, – сдержанно сказал Крамке. – Только честное признание спасет тебя от виселицы. Скажи мне правду, и тогда я поверну дело – из политического в уголовное: ты работал на вещевом складе, а из склада украли материю. Я понимаю, ты не хочешь, чтобы товарищи сочли тебя предателем. Так вот, в присутствии других арестованных мы объявим, что наказываем тебя карцером на месяц за то, что из вещевого склада украли материю. И не думай, что это будет инсценировка! Нет, ты отсидишь в карцере все 30 дней до последней минуты, но зато не будешь трое суток болтаться на виселице. Спасешь себе жизнь и перед товарищами чистым останешься. Подумай как следует. Можешь не отвечать сию минуту. Покури, подумай.
Крамке протянул Мамеду сигарету.
– Почему не куришь?
– Какое там курение? Я и сидеть не могу – голова кружится… – Мамед еле ворочал языком. – Одежду от ран не оторвать…
– Я об этом подумаю. Надеюсь, кое-какие перемены ты успел заметить? Это сделал гауптштурмфюрер Крамке, запомни!
– Когда меня на столб подвешивали, мне тоже говорили: подарок от Крамке. Я не забыл…
Мамед пошатнулся. Словно сквозь сон услышал:
– Уведите его в ревир.
На воздухе ему стало немного легче. День был холодный, хмурый, безветренный. Плетясь через припорошенную снегом площадь в ревир, Мамед думал, застанет ли там Петра Никонова и доктора Павла? Чем кончится игра, которую затеяли с ним гитлеровцы? Свои карты Крамке открыл. Как бы предупредить товарищей об этой провокации?…
И еще пришло ему в голову; добыть бы в ревире скальпель, чтобы подороже продать жизнь… Конвоир подтолкнул его прикладом…
XII
В ревире как будто ничего не изменилось. Большой барак по-прежнему напоминал мертвецкую. Как и прежде, здесь стояла тишина – тягостная, изредка прерываемая стонами. Она не давала покоя. Заставляла прислушиваться, присматриваться. На второй день Мамед понял, что октябрьские аресты не миновали ревира. Не появлялся Петр Никонов. Не было и доктора Павла. Кругом все новые люди, и кто знает, что у них за душой…
К койке Мамеда подошел врач и на немецком языке спросил, на что он жалуется. Мамед, не отвечая, расстегнул куртку. Врач начал перевязку и вдруг негромко спросил по-русски:
– Где это нас так угораздило обжечься?
– В «горячем» карцере.
– Ну, не мое это дело.
– Само собой… – Мамед пристально смотрел на усталое лицо врача. – Конечно, не ваше это дело.
– Я просто врач. И буду вас лечить, как обязывает меня долг.
– Долг значит… Перед тем, кто вас поставил сюда?
Врач не ответил. Молча закончил перевязку, молча пошел прочь. Но потом снова вернулся к койке Мамеда, сказал, понизив голос:
– Слушайте… Прежде чем получить назначение в ревир, я много месяцев отбывал в ассенизационной команде. Понимаете? Я голодал, отморозил руки. Надо мной издевались: вот мол, врач, удостоенный чести быть «золоторотцем»… Да, я поставлен сюда лагерным начальством должен быть благодарен судьбе и лечить всех, кто сюда попадает. Как положено врачу… Вот и все.
– Понятно, – сказал Мамед. – Почему люди сюда попадают – это вас не интересует… Я, между прочим, не по своей воле вертелся в «горячей», как шашлык на мангале.
– Это не мое дело, – упрямо повторил врач. – Я врач для всех и никому не сообщник. С меня хватит того, что пережил и что произошло на моих глазах с предшественником…
– Что с доктором Павлом?
– При аресте он оказал сопротивление и был расстрелян. Он уже никого лечить не сумеет. А занимайся он только лечением – жил бы до сих пор…
– Значит, убили… – с горечью сказал Мамед. – Какого доктора убили… он ведь сердцем лечил… Вам этого не понять…
– Прошу считать, что мы с вами не разговаривали.
Разговор этот заставил Мамеда задуматься. Может быть, врач хотел сбить с толку гестаповских агентов?
Может, просто притворился равнодушным и безучастным? Но нет, похоже, что так оно и пыло. Напуганный, усталый человек, больше ничего…
Вечером Мамеду стало худо. Его то знобило, то бросало в жар, он впал в забытье. Очнулся он, ощутив под мышкой холодок термометра.
– Здравствайт, – услышал он мягкий голос.
У койки стоял низенького роста человек в широком халате. Нос его, казалось, был расплющен сильным ударом. Из-под арестантской шапочки торчали крупные желтые уши. Толстенные стекла очков превращали его глаза в маленькие бусинки.
– Вот вам этвас покушайт, – сказал человек и положил под одеяло две картофелины, несколько галет и тоненький квадратик шоколада.
Мамед огляделся. Видно, его перенесли в другую комнату лазаретного барака. Здесь было всего пять коек. На соседней лежал без движения страшно исхудавший узник живая мумия. На другой койке метался в горячем бреду молодой человек. Две койки пустовали.
Человек в халате вытащил из-под мышки Мамеда термометр, посмотрел и сказал:
– Теперь хорошо. – И, широко улыбаясь, добавил: – В ревир бил гестаповский шпицлик, и ми решиль разлучить вас, сюда в изолятор.
– Кто это мы?
– Ми… медицина. Ви есть не за это?
Перевязывая особенно болезненную рану на плече Мамеда, он спросил:
– В и бил на столп? Как долго?
– Сорок семь минул.
– Ну, это еще нет много… След на плеч нам понятный примета,… Есть поэзия про тот ужасный столп.
Мамед кивнул. Он знал, что в лагере сложены стихи о столбе пыток:
«Он здесь маячит, страшный, длинный,
И жертву ждет. И вот приказ:
«За нарушение дисциплины
подвесить их к столбу на час»
Нас здесь травили, как зверей,
осатанелые собаки.
Ведь там, где сердце у людей.
У этих извергов клоаки»…
– Мы вам делали карантин. Тиф нет. Завтра немецкий арцт[46]46
Арцт – врач (нем.).
[Закрыть] проверяйт и вас марш в ревир. Потом гестапо. Держился, геноссе!
Он быстро пожал Мамеду руку и, сильно припадая на левую ногу, ушел.
Утром следующего дня он снова очутился у койки Мамеда, и смущенно улыбаясь, сказал:
– Здравствайт, товарищ, а кушать никс… Скоро придет русский доктор. Геноссен просили передать: держался добре. Вам тебе верят – это есть бальзам!
Осмотревшись, он быстро поднял сжатый кулак к плечу, потом снял очки, протер стекла, еще что-то хотел сказать, но только указал пальцем на свой красный «винкель» и заковылял к выходу.
Спокойно и легко стало Мамеду от встречи с незнакомым другом… «Товарищи просят держаться… В меня верят… Живет организация!»
В изолятор вошел уже знакомый русский врач. С ним был немец, остановившийся в дверях, под его халатом виднелся эсэсовский мундир.
– Объективные данные за время пребывания в карантине не показали у узника никаких признаков инфекционных заболеваний, – доложил русский врач немцу. – Температура держалась два дня. Ожоги заживают в пределах обычно наблюдаемых аналогий…
– Убрать! – прервал его немец. – Выдадите его конвоирам «политабтайлунга». У них там раны быстро рубцуются!
С тяжелым сердцем ждал теперь Мамед новых допросов. Но, совершенно неожиданно для него, Мамеда посадили в полицейскую машину. Из отрывочных разговоров конвоиров он понял, что его везут в Берлинскую тюрьму гестапо.
В Берлин вызвали также гауптштурмфюрера Крамке,
XIII
Кабинет, в который привели Мамеда Велиева, был основательно обжит толстым немцем. Под расстегнутым мундиром – ослепительно белая сорочка. На бледном лице – холодные проницательные глаза, черная щеточка усов, как у Гитлера.
За широкой спиной нового следователя – очевидно крупной гестаповской шишки – стояли, вытянувшись, гауптштурмфюрер Крамке и еще два эсэсовца.
Яркий свет слепил глаза. Вдруг Мамед услышал глухой стон. Ковер посреди комнаты был подвернут, на светлом пятне паркета лежал одетый в полосатое человек.
Рявкнула команда. Человек с трудом поднялся. Лицо его было разбито в кровь.
– Ты знаком с этим интеллигентом? – спросил следователь у Мамеда.
– Первый раз вижу.
– А ты этого «мейстерзингера» знаешь?
– Нет, – ответил избитый.
– И вас не услаждал пением русский соловей?
– Я никогда не слышал его.
– Тогда продолжим наш «коллоквиум», – заявил следователь. – Займемся историей. Пусть и новый присутствует. Ему это будет на пользу… Так вот, когда произошла битва в Тевгобургском лесу? Отвечай, сопливый интеллигент!
Молчание.
– Не знаешь? Тогда расскажи, что тебе известно о нашем реванше в Компьенском лесу?
Молчание.
– Этого ты, конечно, и знать не хочешь? Больше ничего спрашивать не буду. Но стоять тебе, пока не ответишь. А не ответишь – подохнешь. Верно я говорю, Крамке?
– Яволь!
Спустя несколько минут узник разжал разбитые губы и невнятно заговорил.
– Дайте ему воды, – сказал следователь. – Он, кажется, хочет отвечать.
– А вы о «башне черепов» слыхали? спросил допрашиваемый.
– Ну, расскажи, послушаем.
– Эта башня у нас, в Югославии. В стены башни, по приказу султана замуровали черепа сербских повстанцев, павших в бою на Чегре, что возле города Ниш. Башня должна была устрашать непокорных сербов.
– Ну и что же?
– «Башня черепов» стала музеем. Внуки знают, какой ценой их деды купили свободу. Так и написали у входа в башню.
С необычной для толстого человека живостью следователь бросился к узнику. Через мгновение тот уже лежал на полу и разъяренный гестаповец с проклятиями пинал его ногами. Прогремел выстрел, затем еще один. Судорожно дернулись ноги в деревянных колодках – и стало тихо.
«Это, кажется, Иво, серб-аптекарь, подумал Мамед, с ужасом глядя на убитого товарища.
– Унесите, и на сегодня хватит, прорычал следователь. – Вот что такое чти сербы Прав был великий Бисмарк: «Сербия – это серная спичка в возу сена».
Так Мамеду Велиеву пришлось увидеть, в «работе» гестаповского чиновника «Вилли-экзаменатора», любившего на допросах «заниматься историей».
* * *
Сигнал воздушной тревоги и глухие взрывы разбудили Мамеда.
Распахнулась дверь камеры, и охранник, подталкивая узника и покрикивая «шнеллер», погнал его в подвальный этаж тюрьмы. Заскрипела железная дверь, и Мамед очутился в набитом до отказа бункере.
В сплошной темноте раздался молодой звонкий русский голос:
– Кого принесло в наш терем-теремок?
– Руссиш? Франсе? Чех? Поляк? – со всех сторон послышались вопросы.
– Кавказец, – сказал Мамед.
– Эй, кацо! – обрадовано прозвучал тот же голос. – Держись! «Сеанс» может скоро кончится. Часто теперь такие представления стали давать. Бомбят правильно! – И помолчав, добавил: – Анекдот немецкий слыхал? Спрашивает Ганс у Фрица: «Когда наш блицзиг[47]47
Блицзиг – молниеносная победа (нем.).
[Закрыть] состоится? А Фриц отвечает: «Знаю: когда задница Геринга влезет в штаны Геббельса…»
Раздался дружный смех.
– Я летчик. Недавно сбили над Берлином, – продолжал русский. – Допрашивают зверски. Добиваются секретов. Кто выйдет отсюда, запомните адрес моих стариков, расскажите, что я честно погиб здесь. А если сам жив останусь, лично «опровержение ТАСС» сделаю…
XIV
Мамеду повезло: «Вилли-экзаменатора» на допросе не было. Крамке вяло задавал вопросы. Все те же вопросы… Обещания хорошей жизни сменялись жестокими побоями. Иногда после пытки день-другой на допрос не вызывали.
Мамед упорно придерживался своих показаний, а чаще всего молчал. Уставившись на ковер или глядя в окно на башенные часы, он мысленно уносился в родной Баку. Иногда он не слышал вопросов, которые ему задавали. Это молчание особенно изводило гестаповцев, и они остервенело накидывались на узника с «бананами».[48]48
Резиновая плетка с металлическим стержнем внутри.
[Закрыть]
Избитого до полусмерти Мамеда бросили в камеру, где уже лежали два искалеченных узника. Бывшего моряка-севастопольца привезли из какого-то лагеря во Франции. Кто был второй, узнать не удалось. Только хриплое дыхание показывало, что он еще жив.
Моряк назвал себя Федором. Часами он молча лежал и только с помощью Мамеда поворачивался на бок.
– Нет, братишка, так дело не пойдет, – сказал однажды Федор, заметив, как Мамед подливает в его миску свою похлебку. – У меня нутряного жира побольше, чем у тебя, да кость широкая. А кожа заживет, если до того не повесят…
– За что тебя так… разукрасили? – спросил Мамед. – Листовку нашли у меня при обыске, – не сразу ответил Федор. – У нас там, во Франции, продолжал он, помолчав, – крепкая братва подобралась. И голова была правильная – люди главного калибра! А в листовке, из-за которой я здесь лежу, а скоро, может, землей накроюсь, был напечатан призыв нашей организации. Ты запомни… Может, своими словами передашь другим. Там было написано так:
«В настоящее время вы (советские военнопленные, значит, и гражданские, которых в неволе угнали) находитесь в капиталистической стране, и это обязывает вас высоко держать честь советского гражданина… То что мы получили от нашей Родины, Советского Союза, является превыше всего для нас всех…»
А дальше так:
«Фашисты и их верные псы ведут злобную пропаганду среди вас. Они хотят убить вашу душу и сделать из вас покорных рабов. Не верьте тому, что они говорят. Они гнусно лгут…»[49]49
Подлинный документ (прим. автора).
[Закрыть]
Федор устало закрыл глаза.
– Расскажи о себе, – попросил он в другой раз. Почему так получилось, Мамед и сам не смог бы объяснить, но больше всего рассказывал он Федору о Генерале. Рассказывал подробно, как будто давно его знал…
– Так вот, – еще только рассортировали цуганг, а мы уже знали, что привезли Генерала. Каждому хотелось с ним поговорить, у слышать, что скажет, посоветоваться. Но, сам знаешь, в лагере это не просто. Да и не каждого к нему пускали. Оберегали его наши. Но разок и мне довелось с ним поговорить…
Вот представь, Федор, сидит на каком-то ящике невысокий человек. Лицо сухое, вытянутое, кожа чистая. А глаза – будто магнитом притягивают. Сидит он, веточкой по песку чертит. Рядом стоит свой человек, охраняет… Знал он много, Генерал. Рассказывали, будто в Берлине в гестапо удивил он немцев: на семи языках свободно разговаривал. Вот, брат, Сураханы-Балаханы. Семь языков, а ни на одном военной тайны не выдал. Говорят, будто сам Гитлер приезжал к Генералу и даже в спор а ним вступил. Доказывал Гитлер, что разобьет наших, и только хотел узнать, сколько еще, по мнению Генерала, Советский Союз сможет продержаться. А Генерал ему какую-то формулу написал. Вот, говорит, мой ответ. Гитлер глаза пялит, ничего не понимает. Тогда Генерал и сказал самому Гитлеру: «Никогда вам русских, советских не одолеть. Ни стали такой, ни пороха, ни сил таких нет у вас, и быть не будет. А война кончится скорее, чем вам хочется. Хорошо, если вы живы останетесь, хоть судить будет кого»…
А Геринг? Чего только не обещал нашему Генералу Пробовали пряником взять – не вышло. Решили доканать голодом и каторгой.
Злились эсэсовцы. Раньше, чем Генерал на новое место прибудет, – весь лагерь уже ждет его, и по баракам продукты собирают, чтобы он меньше нужды терпел…
Так вот, я поздоровался с Генералом. Он посмотрел на меня, спокойно ответил, подвинулся. «Садись!» – говорит. Угощает сигаретой. Я отказываюсь. «Бери, – говорит, – иначе обижусь». Разговорились. Спросил меня Генерал» сколько мне лет, кто по званию, где воевал, как себя чувствую, нашел ли себе товарищей, не упал ли духом.
«Погибнуть здесь можно в два счета, – говорит он. – А только надо над собой строгий контроль сохранять, а еще – не только за себя бороться, но и за каждого нашего человека»… Эти слова – «за каждого человека» – Генерал два раза повторил. Я рассказал Генералу все про себя, не скрыл, что трудно мне…
«А ты, дружок, – отвечает Генерал и берет меня за руку, – открой глаза и смотри шире. Как можно шире. Не допускай, чтобы мир в твоем представлении сузился до твоих сегодняшних мук. Тяжелых мук, знаю. Как только широкий мир, где мы с тобой – солдаты большой битвы, сузится до размеров твоего пупка, жизнь твоя не будет стоить и понюшки табаку…»
Трудно, Федор, передать все, что Генерал говорил нам. Мы от его слов, клянусь, крепче становились…
Даже гестаповцы боялись Генерала. А он не боялся их. Такое говорил, он им, что другому бы за это в момент пулю влепили. Жалко, недолго пробыл с нами Генерал. Увезли его с транспортом куда-то далеко. Нас из бараков не выпустили. Мы из окон смотрели, как уходит колонна. Знал это Генерал. Шел в строю, как на параде, а у самой брамы рукой взмахнул на прощанье. Светлую память оставил! А ведь о себе Генерал так и не сказал ни слова…
…Спустя несколько дней Мамеда Велиева снова привели на допрос. Здесь ему через переводчика объявили, что приговором суда «за опасную подрывною деятельность против рейха», оп присужден к смертной казни через повешение.
Затем его привезли в концлагерь, заперли в камеру смертников. Здесь он увидел Петра Никонова. Не сразу узнал его – поседевшего, измученного, страшно исхудавшего.
XV
Они никак не могли наговориться. Никонов расспрашивал, кто заменил его в ревире, работает ли там свой человек. Когда Мамед Велиев рассказал о своем разговоре с новым доктором, Никонов горько усмехнулся.
– Ты что это, Петр?
– Да вот, вспомнил одно место из какой-то книги. Так сказано: «Не бойся врагов – в худшем случае они могут тебя убить. Не бойся друзей – в худшем случае они могут тебя предать. Бойся равнодушных – они не убивают и не предают, но только с их молчаливого согласия существуют на земле предательство и убийство».
– Да, брат… А ведь сколько их, равнодушных. И ходили они рядом с нами… – Мамед с любовью посмотрел на друга. Последнюю, печальную радость подарила ему судьба… – Что ж, Петр, – сказал он тихо, – на этот раз тебе уж меня не спасти…
– Да, – откликнулся Никонов. – На этот раз-все…
– Тебе когда объявили?
– Я здесь уже третий день, Мамед. Хорошо, что кончилось одиночество. Черт знает, что в голову лезло…
– Не о такой встрече думал я, Петро…
– Недаром у немцев есть поговорка… «Кому быть повешенным – тот не утонет»…
До сих пор они избегали говорить об этом. Но теперь было произнесено слово, которое означало конец их борьбе, конец надеждам.
Друзья молчали. Каждый предался своим нелегким думам. Пришло какое-то ледяное спокойствие. Ни страха, ни боли…
– Теперь уже не в наших силах что-либо изменить, а на чудо нечего рассчитывать. Но до чего же обидно, Мамед… Мы уже и оружия немало собрали… Дали бы эсманам прикурить…
– Я вот думаю, Петро, еще бы немного продержаться. Ведь где были немцы, когда мы попали в плен, и где они сейчас? Говорят, у них порядок такой – после приговора еще сто дней можно протянуть…
– А сами они протянут сто дней? Нет, дружок, вряд ли нас коснется это правило… Вот что: надо написать на стене наши фамилии.
– К чему?
– Придут же сюда наши. Увидят наши имена, на Родине расскажут…
– Расскажут… Хорошо, если мать еще жива. Но она не поверит даже очевидцу. Мало ли что на стене написано… «Аллах керимдир»,[50]50
Бог милостив (азерб.)
[Закрыть] – скажет она и будет ждать. Пообещает щедрый подарок святому, чтоб я вернулся… И будет ждать…
– А все-таки давай напишем. Вот я оторвал пуговицу. Это немецкая, штампованная. Чуть-чуть отогну, и будет стило.
Никонов опрокинул пустую парашу, встал на нее и процарапал на шершавой стене черточку.
– Пойдет, – сказал он. – Напишем так: приговорены фашистами к смерти, умираем сынами Родины…
– Это будет нашей могильной надписью?
– Да… Надо короче Отбросим мой глупый пафос и напишем просто: «Погибли честно. Петр Никонов из Клина, Мамед Велиев – Баку».
– Это подходит. Пиши.
* * *
Мамед лежит, закинув руки за голову. Глухо доносится в мрачное подземелье шаги охранника – четыре в одну сторону, четыре в другую. А в интервалах – мерные звуки падающих с потолка капель.
«Может быть, рассказать Петру о Светлане? – думает Мамед. – Рассказать о глупых былых сомнениях – примут ли в семье эту светловолосую девушку… И об июньской ночи в Нагорном парке, когда мы решили открыться родителям и скрепили свое слово первым поцелуем…».
Лезут в голову нелепые, несбыточные мысли: «Может, еще удастся вырваться из этих стен, и тогда Петр приедет в Баку… Познакомлю с ним Светлану: вот, Света, мой спаситель, мой самый близкий друг…».
Он лежит без сна.
Приближающийся топот, лязг отодвигаемых засовов… Это пришли за смертниками из соседней камеры. Гул голосов, прощальные выкрики…
Тишина.
И вдруг – далекая-далекая автоматная очередь…
Обостренная сознанием неизбежного конца, четко работает память. Перед мысленным взглядом Мамеда встают родной дом, ветка абрикосового дерева в цвету… золотистый пушок над верхней губой Светланы…
– Ты читал Тагора? – спрашивает вдруг Петр и, не дожидаясь ответа, продолжает: – «Мне стыдно за мою пустоту», сказало Слово Труду. «Я сознаю свою бедность, когда смотрю на тебя», сказал Труд Слову»…
Вот, брат, какой мудрый старик был!
И снова тянутся томительные часы. Обреченные лежат, прислушиваясь к шагам, которые могут оказаться шагами палачей, и к голосу своих воспоминаний.
– Одно остается нам, – снова нарушает Петр молчание: – умереть с достоинством. Скажу откровенно – страшно мне…
– Знаешь, Петро, когда мы еще только на формировании были, меня и всех нас, молодых, необстрелянных, волновало это: ведь, скоро под огонь идти… На счастье командиром взвода назначили к нам парня с орденом Красной Звезды за финскую. Мы к нему, так, мол, и так, скажите нам, как оно воюется, почем фунт лиха… Да, отвечает он, страшновато было. Отрываться от земли и идти в атаку, под пули – это только дурак скажет, что дело простое. Но, когда поднимали в атаку, для страха времени не оставалось. Хлопцы рядом, а я что, хуже их? Совесть и долг подымали!
– Да… Уж лучше бы – на глазах у товарищей. Знаешь, как у нас говорят: – на миру и смерть красна…
XVI
Хоть и ожидали, ожидали, этого часа, а пришел он неожиданно. Все было по заведенному ритуалу. Вывели, связали руки. Повели.
Неяркое солнце стояло уже довольно высоко. Мамеда и Петра бил озноб…
Каменная площадь аппельплаца была заполнена ровными, молчаливыми прямоугольниками узников. Пестрели полосатые робы. Аппель уже закончился. У бетонной лагерной стены стояли две переносные виселицы. Петра Никонова и Мамеда Велиева поставили под петлями, и переводчик неровной скороговоркой стал читать приговор. Мамед его не слышал. Он всматривался в людей, стоящих на плацу, пытался найти хоть одно знакомое лицо. Переводил взгляд с одной шеренги на другую…
Вдруг переводчик что-то с надрывом выкрикнул и умолк.
Верзила с зеленым винкелем накинул Никонову на шею петлю. С криком «хох» он столкнул Петра с помоста и повис на нем. Петр успел только крикнуть: «Братья, то…».
Теперь Мамед ждал приближения палача. Он его чувствовал спиной. Он сжимал кулаки, глядя прямо перед собой на застывший строй.
Вдруг по рядам узников прошло движение. Комендант лагеря остановил палача и подозвал к себе переводчика. Оба подошли к микрофону.
– Вы видели, как был казнен один из врагов рейха, – стал выкрикивать переводчик вслед за комендантом. – Такой конец ждет всех явных и тайных подстрекателей, коммунистических агитаторов, смутьянов. Сейчас должна состояться казнь другого опасного преступника, который, кроме всего прочего, распевал еврейско-большевистские песни. Я распорядился приостановить казнь. Пусть этот певец порадует нас своим искусством. Он будет прикован к лагерным воротам и будет жить, пока будеть петь – хоть до ста лет! Но как только он закроет рот, часовой расстреляет его!
Молчание, висевшее над плацем, стало острым, как нож…
– Этот певец побывал в Бухенвальде, – продолжал комендант. – Там у них даже свою песню сочинили. Вот с нее пусть и начинает «концерт».
Все было как во сне… Комендант, лагеря подошел к Мамеду, толкнул его в бок рукояткой плетки и что-то скомандовал. Подошли кузнецы. Более двух часов тянули они, пока, наконец, заковали Мамеда и подвесили к створке лагерных ворот. Рядом зашагал эсэсовец с автоматом.
Мамед молчал. Ему казалось, что он слышит учащенное дыхание колонны. Тишина накалялась…
– Пой, товарищ! – раздалось вдруг из глубины рядов на русском языке.
Опасаясь, что сейчас начнут искать того, кто осмелился выкрикнуть. Мамед глухим голосом затянул «Песню узников Бухенвальда»:
День едва занялся,
Мрачный, серый и сонный,
По дороге, чуть свет,
Потянулись колонны.
Мы уныло бредем на работу.
Лес чернеет кругом, розовеет восток,
Я в котомке несу хлеба жалкий кусок,
А в сердце, а в сердце – заботу.
Мамед чуть передохнул, посмотрел на застывшие ряды узников и продолжал слова припева:
О, Бухенвальд, тебя я не забуду,
Ты стал моей судьбой.
Свободу я ценить сильнее буду,
Когда прощусь с тобой.
О, Бухенвальд, мы выдержим ненастье,
И нам не страшен рок
Мы любим жизнь и верим в счастье,
И день свободы нешей недалек!
Он повторил припев дважды. Голос его окреп, налился силой. Немым строем стояли перед ним не полосатые скелеты, а – бойцы, которым близко и понятно было каждое слово…
А в жаркую ночь я тоскую по ней,
По славной подружке далекой моей.
О, только бы не изменила!
По острым камням твердым шагом идем,
Лопату и лом на плечах мы несем.
А в сердце – любовь к нашим милым…
Кто-то упал в строю. Упал с глухим, коротким стоном. Еще кто-то. Эсэсовцы кинулись наводить порядок в колонне.
И короток день, и ночь так длинна.
Вот песня… На Родине пелась она
В счастливые давние годы.
Товарищ, держись! Пусть кипит наша кровь!
В сердцах сохранили мы к жизни любовь,
И твердую веру в Свободу!
О, Бухенвальд, тебя я не забуду,
Ты стал моей судьбой.
Свободу я ценить сильнее буду…
Тут раздалась команда – «Разойдись!»
Одними глазами держа равнение на поющего, прошли мимо Мамеда бесконечные колонны узников. Топот деревянных колодок прозвучал чудовищным аккомпанементом песне о Бухенвальде…
* * *
Наступила ночь. Измученные бессмысленным и тяжелым рабским трудом, втягивались узники в сырые, вонючие бараки. Истомленные тела валились на жесткие нары. Но было необычно тихо. Никто не вздыхал, не делился, как обычно, пережитым на работе. Молчали даже те, у кого всегда находилось веселое слово, вызывавшее смех. Молчали. Вслушивались.
Он еще пел. Негромко, но пел. Кому-то показалось, что это «Интернационал», а кому-то чудилось «По долинам и по взгорьям»…
И все же постепенно сон одолевал даже самых стойких, даже тех, кому голос в этой темной ночи был голосом близкого друга, товарища по борьбе.
Тяжелым был их сон. Часто он прерывался, и тогда узники напряженно вслушивались: поет ли еще?
– Николай, слышишь, – проговорил с немецким акцентом басовитый голос, – как там наш товарищ?
Николай поднялся на локте, долго прислушивался, и сам не заметил, как начал подтягивать невидимому певцу:
Не страшен нам белый фашистский террор,
Все страны охватит восстанья костер,
Все страны охватит восстанья костер!
Николай пел, и ему подтягивали Стефан и другие соратники, когда-то в темном «вашрауме» принимавшие участие в судьбе товарища, которого они знали тогда только как номер 37771…
Товарищи, братья,
в застенках холодных,
Мы с вами, мы с нами,
хоть нет нас в колоннах…
Вдруг Николай умолк. Над лагерем висела тишина. Страшная, бездонная, зловещая… Еще секунда такой тишины… Еще… Потом ее распорола короткая автоматная очередь.