Текст книги "Оттепель"
Автор книги: Илья Эренбург
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Лене казалось, что она видит своего мужа насквозь, но о многом она не догадывалась. Иван Васильевич, например, искренне огорчался, видя, как мучительно умирает жена Егорова, и все же чуть ли не до последнего дня благодушно приговаривал: «Ничего, выздоровеет…» Он мрачнел, заглядывая в сырые, темные домишки, где ютились рабочие, вспоминал свое детство – он был родом из бедного села Калужской области. Обидно, что люди плохо живут. Тотчас он успокаивал себя: эти дома еще продержатся, а без цеха точного литья мы сели бы в лужу, это бесспорно. Да и не так уж им плохо в этих домах. Разве можно сравнить с тем, как жили их отцы? В будущем году построим три корпуса. Он считал: если говорить, что все хорошо, то и на самом деле все станет лучше. Главное – не распускаться. Егорову самому хотелось, чтобы я его приободрил. Секрет именно в этом: поменьше смотреть на теневые стороны, тогда и сторон будет поменьше, это бесспорно.
Однажды в сборочном цехе начался пожар. Иван Васильевич показал себя с лучшей стороны: не растерялся, действовал умело, так что с огнем быстро справились; нужно было наверстать потерянное время, он вместе с группой рабочих всю ночь трудился в цехе, приободрял людей. Вскоре после этого события, взволновавшего завод, Коротеев сказал Соколовскому: «Скажите, вас не удивил Журавлев? Ведь он человек, лишенный всякой инициативы, а вот здесь не растерялся…» Соколовский всегда насмехался над Журавлевым, но теперь, подумав, ответил: «Это вы правы. Садоводы говорят о спящей почке – есть такие почки на деревьях. Иногда много лет не раскрываются. А если отрезать крону, спящая почка распустится. Так и Журавлев – заурядный чиновник, но стоит разразиться грозе, он оживает…»
В отношениях между Журавлевым и Леной решающим событием была не встреча ее с Коротеевым, а разговор, возникший год назад, разговор, которому Иван Васильевич не придал никакого значения. Заболела Шурочка. Лена хотела привезти из города детского врача Филимонова, – оказалось, что он болен. Лена очень волновалась: почему-то ей казалось, что у девочки воспаление легких. Она позвонила мужу на работу. Журавлев посоветовал: «Пошли в нашу больницу за Шерер». Вера Григорьевна, осмотрев девочку, сказала: «Обыкновенный грипп, в легких ничего нет». Лена обрадовалась, но была в таком смятении, что высказала свои мысли вслух: «А вы не ошибаетесь? Она как-то странно дышит». Вера Григорьевна неожиданно вскипела: «Если вы мне не доверяете, зачем вы меня позвали?» Лена покраснела. «Простите, я не понимаю, что говорю. Правда, я не хотела вас обидеть. Это ужасно!..» Тогда на глазах Веры Григорьевны показались слезы, она очень тихо сказала: «Вы меня простите, виновата я. Нервы не выдержали. Иногда теперь такое приходится выслушивать… после сообщения… Плохо, когда врач себя ведет как я…» Лена еще гуще покраснела. Она проводила Веру Григорьевну до дому. С того вечера они подружились.
С того же вечера в Лене родилось презрение к мужу. Он пришел домой поздно, усталый, голодный, спросил, как Шурочка. Лена начала рассказывать про Веру Григорьевну. Он молчал. Лена настаивала: «Нет, ты скажи: разве это не возмутительно? При чем тут она?» Иван Васильевич примирительно сказал: «Чего ты расстраиваешься? Я ведь тебе сам сказал, чтобы ты позвала Шерер. Ничего я против нее не имею, говорят, она хороший врач. А чересчур доверять им нельзя, это бесспорно».
Лена молча вышла из комнаты. Все, что в ней постепенно накапливалось, вылилось сразу. Плача, она повторяла: «И он – мой муж!..»
Много месяцев спустя после пожара на заводе, когда Коротеев с похвалой отозвался о поведении Журавлева, Лена едва сдержалась, чтобы не крикнуть: «Вы его не знаете, это трус и бездушный человек!»
Когда в газетах появилось сообщение о реабилитации группы врачей, Лена побежала в больницу, вызвала Веру Григорьевну, хотела что-то сказать и не смогла, только обняла ее.
В тот же вечер Иван Васильевич, зевая, сказал Лене: «Оказывается, они не в чем не виноваты. Так что твоя Шерер зря расстраивалась…» Лена промолчала.
Почему она не ушла от мужа? Она его не жалела, хотя знала, что он к ней привязан. Житейские трудности ее не пугали: у нее есть работа, она сможет всегда прокормить и себя и Шурочку. Все дело в Шурочке. Она любит отца. Он с нею меняется, становится похожим на прежнего, молодого, играет, смеется. Можно ли отнять у девочки отца? Шурочка ни в чем не виновата. Виновата я: выбрала такого. Значит, и расплачиваться должна я.
Лена начала убеждать себя, что можно прожить и без любви. У нее интересная работа, товарищи, Шурочка. Для драм сейчас не время. Конечно, Журавлев трус и эгоист, но он не вор, не предатель. А у Шурочки будет отец…
Знакомство с Коротеевым отвлекло ее от горьких мыслей. Потом Коротеев исчез; она волновалась, терялась в догадках, почему он не приходит, и мало думала о муже. Внешне все шло по-прежнему: она ему наливала чай, спрашивала, какие новости на заводе. Она была убеждена, что живет только для Шурочки и для школы.
И вот сейчас, вернувшись из клуба, она поняла, что Коротеев овладел ее сердцем. Это было для нее столь неожиданно, что она чувствовала себя раздавленной; она еле сидела, ожидая, когда Журавлев допьет последний стакан чая.
Отложив газету, он вдруг сказал:
– Почему тебе не понравилось выступлению Коротеева? По-моему, он умно говорил. Я, правда, книжки не читал, но насчет советской семьи, это бесспорно.
Лена необычайно спокойно ответила:
– Я плохо слушала. Я тебе говорила, что не хочу идти… Меня тревожит седьмой класс – самый трудный и много отстающих. Ты не хочешь больше чаю? Я пойду посмотрю Шурочку…
Девочка спала; во сне ей, видно, было жарко, и она сбросила наполовину одеяло. Лена ее покрыла и заплакала. Может быть, и тебе придется это пережить… Мужчинам легче. Конечно, у меня своя жизнь, школа, ребята. Но если бы ты знала, какая это мука! Просто трудно дожить до завтра… Шурочка, что же нам делать? Не знаю, вот просто не знаю…
3
Вечер читательской конференции остался памятным и в семье старого учителя Андрея Ивановича Пухова, хотя ни он, ни его домочадцы не были в клубе. Соня собиралась было пойти, но читательская конференция совпала с днем рождения отца – ему исполнилось шестьдесят четыре года. Надежда Егоровна решила обязательно отпраздновать это событие, и три дня подряд Андрей Иванович слышал ее сетования: муку едва раздобыла; весь город обошла, а не достала ни индейки, ни гуся; яиц, как назло, нет… Андрей Иванович посмеивался: у Нади всегда так – говорит, что ничего нет, а потом гости встать не могут.
Надежда Егоровна сперва думала позвать свою двоюродную сестру с мужем-пенсионером, бывшего директора школы, сверстника Андрея Ивановича, и Брайнина, но Пухов запротестовал: «Детям скучно будет. Позови лучше товарищей Сони и Володи. Пускай молодежь повеселится. Да и мы с тобой у чужого огня погреемся…»
Андрей Иванович был человеком общительным, охотно встречался и с Брайниным и с бывшим директором школы, часами выслушивал, как двоюродная сестра Надежды Егоровны рассказывала о ревматизме, о грязевых ваннах, о лечении укусами пчел. Каждый вечер он заходил к недавно овдовевшему Егорову, который жил неподалеку, говорил с ним о станках, о последней речи Эйзенхауэра, о дочке инженера, ученице музыкальной школы, старался отвлечь его от горьких мыслей. Но лучше всего Пухов себя чувствовал с молодыми – может быть, потому, что сохранил в душе юношеский пыл, может быть потому, что свыше тридцати лет проучительствовал и привык к подросткам. Он понимал и страх перед экзаменами, и драмы первой любви, и наивные мечты о славе.
Только в своей семье Андрей Иванович порой испытывал одиночество.
С женой он прожил дружно больше тридцати лет. Надежда Егоровна в молодости тоже была учительницей – преподавала в школе для взрослых. Первенец Володя родился в голодный двадцатый год. Когда Надежда Егоровна понесла его в штаб, чтобы показать отцу, часовой сказал: «Девочка, да ты его уронишь», маленькая, худая, с коротко постриженными волосами, она казалась ребенком. Год спустя у нее родилась дочка и, не прожив месяца, умерла. Надежда Егоровна тяжело заболела, ее дважды оперировали. Пухов вернулся к педагогической работе, а Надежда Егоровна стала заботливой женой и матерью. Соня родилась, когда ее мать успела позабыть и дневник и книги, потолстела, размякла. Свою молодость она вспоминала редко и с удивлением: ей казалось, что не она, а другая женщина выступала на солдатских митингах, беременная Володей верхом скакала по степи, помогала мужу печатать листовки. Давно это было, очень давно! Ее мир сузился, стал плотным.
Когда Пухов прошлой осенью заболел, Надежда Егоровна поняла, что должна спасти мужа. Она жаловалась всем, что Андрей Иванович не выполняет предписаний врачей, ведет себя как ребенок, не понимает опасности. Андрей Иванович, однако, знал, что ему осталось жить недолго; именно поэтому он не хотел перейти на положение инвалида: стоит сдаться, как мотор откажет.
Впервые за долгие годы совместной жизни Надежда Егоровна вышла из себя, когда муж объявил ей, что поправился и через неделю выйдет на работу. Надежда Егоровна кричала, плакала, бегала к врачам. Шерер ей сказала: «Конечно, он должен лежать, я ему это объяснила. Но иногда человек лучше понимает, что ему нужно, чем все медики. Он мне ответил, что без работы не сможет жить. Не настаивайте: Андрей Иванович необыкновенный человек…» Надежда Егоровна не успокоилась, ходила к директору школы, в гороно, к секретарю горкома. Пухов на работу не вернулся.
Андрей Иванович, однако, не сидел без дела. Он занялся своими бывшими учениками, отцы которых погибли на войне и которые росли в трудных условиях, у одного мать спекулянтка, посылает мальчика на рынок, другой должен ухаживать за больной сестренкой, третий без присмотра и у него дурные товарищи. Андрей Иванович помогал чем мог матерям, готовил с мальчиками уроки, рассказывал им о далеком прошлом – как началась революция, как он на улице встретил Ленина, как остановили белых.
Надежда Егоровна видела, что силы мужа тают, и каждый день Пухов слышал жалобы, сопровождаемые словами: «Андрюша, ты хоть день полежи…» Он должен был все время помнить, что за ним следят любящие глаза, жестокие в своей заботливости, сдерживался, чтобы не застонать во время припадка, заставлял себя улыбнуться, пошутить.
С детства любимцем Надежды Егоровны был Володя, красивый мальчик с умными, насмешливыми глазами. Мать говорила соседкам: «Вы не смотрите, что тихий, я за него все время боюсь». Он не шалил, не дрался с мальчиками, но, сохраняя кроткий голос и почтительную улыбку, дерзил отцу, которого называл «старогвардейцем», дразнил товарищей, сочинял обидные стишки о знакомых девочках, рисовал карикатуры на учителей. К рисованию он пристрастился с ранних лет, и мать, замирая от счастья, думала: может, у него, правда, талант?..
Он учился живописи в Москве и, приезжая на каникулы, с усмешкой рассказывал матери о своих профессорах, о театральных премьерах, о девушках в кафе «Красный мак» – рассказывал так, будто он пожилой человек, пресыщенный жизнью. Надежда Егоровна в ужасе говорила мужу: «Наверно, он попал в дурную компанию. Поговори с ним…» Андрей Иванович в ответ вздыхал: давно он все испробовал – убеждал, просил, сердился. Судьба над ним насмеялась: все говорили: «Пухов способен перевоспитать преступника!» – а он ничего не мог поделать со своим сыном. Володя всегда соглашался с отцом, щуря при этом глаза, и Пухов знал, что мальчишка над ним смеется.
Окончив институт, Володя написал большой холст «Пир в колхозе». Картину расхвалили. Володя получил в Москве мастерскую, он послал матери денег и написал, что собирается жениться. Девушка, однако, предпочла кинорежиссера. Володя обиделся. Обиделся он и на жюри, забраковавшее его новую работу «Митинг в цехе». Он разнервничался и на собрании художников неожиданно для всех, да и для самого себя, обрушился на знаменитых мастеров, дважды и трижды лауреатов. Тогда-то выяснилось, что мастерскую ему дали по ошибке и что она нужна для одного из новых лауреатов. Он должен был написать портрет знатного сталевара, но заказ почему-то отменили. Володя понял, что наделал глупостей. Он начал повсюду восхвалять художников, которых обидел, ругал свои работы, называл себя «недоучкой» и «плохим товарищем», а потом кротко объявил, что уезжает на периферию: «Хочу изучить будни завода…»
Так после долгой отлучки он снова сказался в родительском доме. О своих неудачах он не рассказывал; напротив, обрадовал мать: он получил длительную творческую командировку, вынашивает большую картину, есть у него ударная тема…
Полгода спустя редактор областной газеты, стоя перед картиной Владимира Пухова, изображавшей двух рабочих, читающих газету, восхищался: «Большущий художник! Вы посмотрите на выражение глаз того, молодого! Нужно дать о нем подвал…» Говорили, что Пухов выдвинут на Сталинскую премию. Надежда Егоровна поздравила его с успехом. Он пожал плечами: «Тебе правится? По-моему, плохо. Впрочем, в Москве пишут не лучше. Вообще я предпочитаю об этом не думать…»
Надежда Егоровна поделилась своими мыслями с мужем: «Наверно, девушка, на которой Володя собирался жениться, страшная кривляка. Ты ведь знаешь, как легко он поддается влияниям… А тебе нравится его картина?» Пухов нехотя ответил: «Мне его мысли не нравятся. Вчера он говорил с Соней о какой-то книжке. Соня сказала, что должна быть идея. А он ей ответил: „За идеи не платят, с идеями можно только свернуть себе шею. В книге полагается идеология. Есть – и хорошо. А идеи – у сумасшедших“. И неправда, что на него кто-нибудь может повлиять, он сам способен любого испортить. И мальчиком он так рассуждал. Цинизм ужасный, вот что!..» У Андрея Ивановича задрожал голос, и Надежда Егоровна перепугалась: «Тебе нельзя волноваться…»
Надежда Егоровна еще раз подумала, что муж несправедлив к Володе. Вот Соню он всегда оправдывает. Она не догадывалась, что Пухов, действительно обожавший свою дочь, в последнее время страдал, видя, что между ними исчезла прежняя близость. Он упрекал себя: постарел, не могу понять молодых, хочу, чтобы Соня думала, как я, когда был студентом. Видно, это постоянная болезнь: отцы не могут понять детей. Я вправе осуждать Володю. Наверно, и многие молодые считают его карьеристом. Но Соню мне не в чем упрекнуть. Если мы иногда друг друга не понимаем, то это оттого, что я говорю на языке прошлого. Странно только, почему я не чувствую такой стены с моими учениками, или с Савченко, или с Леной Журавлевой. Должно быть, чем больше любишь человека, тем труднее его понять…
Соня была замкнутой, внешне она редко загоралась и никому не доверяла своих душевных тайн. Конечно, родители давно заметили, что она неравнодушна к молодому инженеру Савченко, который часто к ней приходил, но когда Надежда Егоровна попробовала заговорить о нем, Соня спокойно ответила: «Симпатичный человек, только напрасно ты думаешь… Просто знакомый». Несколько раз Надежда Егоровна приглашала Савченко пообедать – в день рождения Сони, после возвращения сына. Соня держалась с ним как со всеми. Оставаясь с Савченко вдвоем, Соня менялась, ее лицо становилось мягким, глаза тускнели. Осенью они как-то пошли в лес: Соне захотелось наломать веток с золотыми листьями. Все кругом было яркое и печальное. Они шли молча. Вдруг Савченко ее обнял: на минуту она потеряла голову, сама стала его целовать, но тотчас опомнилась и побежала к дороге. Вечером она ему сказала: «Нужно подождать… В феврале выяснится, куда меня направят. А то ты здесь, я там. Или еще лучше: скажешь, чтобы я стала мужниной женой… Потом это вообще невозможно: ты здесь меньше года, Журавлев никогда не даст тебе квартиры…» Савченко ушел расстроенный: почему она такая рассудительная?.. Он не узнал, что Соня после его ухода легла лицом к стене и заплакала. Может быть, я глупо говорила? Наверно, глупо. Но ведь нужно думать о будущем. Обыкновенно рассуждает мужчина. А Савченко мальчик, вот мне и приходится говорить такие вещи. Неужели он не понимает, что мне самой это противно! Он вообще ничего не понимает. Но я не могу без него…
Была ли она вправду чрезмерно рассудительной, как это казалось и Савченко и Андрею Ивановичу? Или только хотела показаться такой, считая, что иначе нельзя, что все остальное – это «идеализм», «донкихотство», «глупости»? Отец не мог понять, почему, увлекаясь литературой, она пошла в технический институт. Она объясняла: «Это нужнее. Легче будет найти интересную работу». В институте она пристрастилась к электротехнике, но продолжала говорить: «Это то, что теперь требуется». Она любила стихи, особенно Лермонтова и Блока, а отцу сказала: «Если уж признавать поэзию, то только Маяковского…» Мать она жалела и старалась помочь ей в хозяйстве, причем все делала спокойно, толково, умела в магазине пробиться к прилавку, расшевелить управдома. Когда Надежда Егоровна жаловалась, что отец не бережет себя, Соня отвечала: «Ему нужно что-то делать, это его поддерживает». Слушая рассказы Андрея Ивановича о том, что у Миши теперь одни пятерки или что Сеня увлекся химией, Соня думала: а я ведь по сравнению с ними старуха…
Когда она поздравила отца с днем рождения, он усмехнулся: «Радоваться-то нечему: лет много, а сделал мало». Соня рассмеялась: «Мне ты кажешься молодым…»
К обеду пришли гости, знакомые Володи – художник Сабуров с женой и актриса местного театра Орлова, которую все звали Танечкой. Надежда Егоровна позвала, конечно, и Савченко, но он сказал, что должен выступить на читательской конференции, придет позже.
За обедом Володя добродушно подтрунивал над Сабуровым; тот пробовал оправдываться, но говорил настолько невнятно, что никто ничего не понял.
Когда-то Сабуров учился вместе с Володей, и подростками они дружили. Жизнь их развела. Володя мечтал о славе, о деньгах, интересовался, какие темы «ударные», кого за что наградили, кого проработали. А Сабуров прилежно писал пейзажи, которых нигде не выставляли. Этот человек, кажется, любил в жизни только живопись и свою жену Глашу, хромую, болезненную женщину. Глаша работала корректором, и жили Сабуровы главным образом на ее маленькую зарплату; жили плохо. По тому, с каким усердием Сабуров поглощал огромные куски пирога, которые подкладывала ему Надежда Егоровна, было видно, что не всегда он ест досыта. Глаша глядела на него влюбленными глазами. С тех пор как они поженились, Сабуров, кроме пейзажей, писал жену; на портретах она казалась уродливой, но он и уродству придавал какую-то прелесть. Володя не раз говорил родителям, что Сабуров очень талантлив, пожалуй, талантливее всех, но у него не хватает винтика в голове, человек не хочет понять, что теперь требуется, толку из него не выйдет.
Володя и за обедом посмеивался над Сабуровым:
– Ты все еще хочешь переспорить эпоху?
Сабуров в ответ горячо, но невразумительно говорил о Рафаэле, о чувстве цвета, о композиции, пока не вмешивалась Надежда Егоровна:
– Да вы кушайте, остынет…
Шампанское Надежда Егоровна приберегла под конец: ждала Савченко. Когда он пришел, она украдкой взглянула на дочь. Соня спокойно разговаривала с Танечкой о театре, даже не улыбнулась.
Андрей Иванович начал расспрашивать Савченко, что было в клубе.
– Меня удивил Коротеев, – сказал Савченко. – Я его считаю человеком умным, тонким, а выступал он по трафарету. Вы читали роман?
– Не читал, – вздохнул Андрей Иванович. – Все как-то не выходит… А говорят, хорошая книга.
– Книга, может быть, и плохая, но волнует. Там, в частности, описана несчастная любовь. Коротеев напустился именно на это. Получается, что личным драмам не место в литературе, незачем «копаться в чувствах» и так далее. Скажи это Брайнин, я не удивился бы, но от Коротеева я ждал другого…
Володя усмехнулся.
– Такие конференции – это нечто вроде критической самодеятельности. Коротеев – умный человек, зачем ему говорить то, что он думает?
Андрей Иванович не выдержал:
– Не все так рассуждают… Коротеев – честный человек.
На минуту все примолкли, смущенные необычно резким тоном Пухова. Потом Савченко снова заговорил:
– Жалко, что я выступил до него, но одна девушка ему здорово ответила. Вы ошибаетесь, Владимир Андреевич, там все говорили совершенно откровенно. Вы, наверно, давно не бывали на таких обсуждениях, а многое изменилось… Книга задела больное место – люди слишком часто говорят одно, а в личной жизни поступают иначе. Читатели стосковались по таким книгам.
– То же самое в театре! – воскликнула Танечка. – Три новые постановки – и не ходят… Играть абсолютно нечего! Искусство…
Ее прервал Сабуров:
– Вы правы, пора вспомнить, что есть искусство. Володя может говорить что угодно. Я не умею спорить. Но Рафаэль – это не цветные фотографии.
Володя все с той же легкой усмешкой ответил:
– Рафаэля теперь не приняли бы в Союз художников. Не все способны творить, как ты, – для двадцать первого века. Кстати, я сомневаюсь, что в двадцать первом веке кто-нибудь заинтересуется твоими шедеврами.
– Не говорите так, Владимир Андреевич! – тихо вскрикнула Глаша. – Его последний пейзаж – это просто удивительно!
– Все-таки я не понимаю Коротеева, – повторил Савченко. – Я с ним работаю почти год. Живой человек, это чувствуется в каждом слове. Почему он налетел на Зубцова?
– Я читала роман, – сказала Соня, – и я вполне согласна с Коротеевым. Советский человек должен управлять не только природой, но и своими чувствами. А у Зубцова какая-то слепая любовь. Книга должна воспитывать, а не сбивать с толку…
Савченко от волнения опрокинул стакан.
– Не слепая, а большая. И вообще нельзя все раскладывать по полочкам…
Надежда Егоровна подумала: он-то ее любит. А Соня какая-то холодная. Не в меня, да и не в Андрюшу…
Может быть, виной тому было шампанское, но все заговорили сразу, перебивая друг друга. Сабуров что-то кричал о «силе цвета». Танечка, вскочив, повторяла: «Можете отрицать, но любовь – это любовь!» Володя, передразнивая ее, по-театральному заламывал руки.
Андрей Иванович подошел к окну и, глядя на снег, залитый едким белым светом, думал: не понимаю я Соню. Может быть, она это говорила, чтобы подразнить Савченко? Нет, она и без него так рассуждает… Наверно, она по-своему права. Не мне судить – слишком я стар для этого…
Соня, воспользовавшись общим оживлением, незаметно вышла из комнаты. Она прошла к себе и, не зажигая света, села на кровать. Ей хотелось хотя бы на минуту остаться одной. Она подумала: кажется, я теряю голову. Стоит ему поглядеть на меня – и я делаюсь какой-то неестественной, не могу ни говорить, ни думать. Это ужасно! Я должна с ним держаться как со всеми, иначе он будет меня презирать. Он снова хотел меня оскорбить, сказал, что я все раскладываю по полочкам. Это глупо. Если он так думает, он меня совершенно не понимает. Чувствовать я тоже могу. Даже слишком. Но я ненавижу драмы, именно ненавижу!..
В комнату тихо вошел Савченко. Он не видел Сони и, протянув руку, коснулся ее плеча, обнял, стал целовать.
– Ты с ума сошел! Сюда могут войти…
– Когда же ты перестанешь рассуждать? Если любишь…
Соня встала, зажгла свет, сердито на него посмотрела.
– Значит, не люблю. И знаешь, что? Не будем об этом говорить.
– Погоди… Я тебе сейчас все скажу…
– Ты уже сказал. Хватит! А теперь пойдем ко всем: заметят. Потом отец обидится. Сегодня его день…
Вскоре после этого все разошлись. Соня ни разу не посмотрела на Савченко и, прощаясь, не сказала ему ни слова.
Савченко шел мрачный, облепленный снегом и думал, что, спеша из клуба к Пуховым, он, как дурак, мечтал о счастье. Мне двадцать пять лет, молодость кончилась. Коротеев прав, когда называет меня романтиком, я все преувеличиваю, увлекаюсь, как мальчишка. Так жить нельзя. Может быть, Коротеев вообще прав? Почему придавать любви такое значение? Мне дали интересную работу. Тот же Коротеев мне доверяет. Впереди много испытаний: мы живем в необыкновенное время. Представляю себе: мальчишка, как я, страдал от несчастной любви весной в сорок первом. А потом он защищал Сталинград… Но, может быть, одно не исключает другого? Помню, как приехал в отпуск дядя Леня. Я ходил за ним по пятам, спрашивал, как стреляют из миномета, как наводят понтоны. А он мне раз сказал: «Гриша, девушку я встретил, счастье мое!..» И показал фото. Дядю Леню убили полгода спустя. Очень сложно жить… Вот я иду и все время думаю о Соне, поэтому и вспомнил дядю. А теперь даже нельзя к ней прийти. Может быть, она любит другого? Она ведь ни за что не скажет – гордая. А я не гордый, я готов каждому признаться: нашел счастье и потерял…
Соня сказала Надежде Егоровне, что у нее разболелась голова от шампанского. Завтра она встанет пораньше и приберет, а теперь нужно спать.
Она лежала, не раздевшись, и думала о Савченко. Ясно, что я потеряла голову. Кажется, он тоже… Но почему у нас все разговоры кончаются ссорой? Характеры разные. Одной любви мало. Нельзя прожить жизнь с человеком, который тебя не понимает. Я не должна о нем думать. Конечно, он хороший – честный, прямой. Да и не в этом дело, просто я его люблю. Но человек должен управлять своими чувствами. В одном Савченко прав: противно, когда говоришь одно, а делаешь другое. Хорошо будет, если меня пошлют куда-нибудь подальше – на Урал или в Сибирь. Там как рукой снимет, убеждена… Но это слабость, могут оставить здесь, все равно выдержу. Это тоже экзамен – умею ли я владеть собой. Ясно, что умею. Но до чего тошно!..
Володя сказал, что проводит Танечку. Жила она далеко, а последний автобус они пропустили. Володя мечтал о такси, но Танечка сказала, что слишком много пила, нужно проветрить голову. Володя злился: тоже удовольствие – шагать в этакую метель! А Танечка все время говорила: ей понравился отец Володи, он добрый и красивый, нечего смеяться, именно красивый – благородный; она не поняла, о чем говорил Сабуров, но он ей тоже понравился. Нельзя столько пить, после вина становится грустно; она несчастна – это как дважды два, но об этом не стоит думать.
Танечка сохранила детскую непосредственность, хотя ей было тридцать два года, из которых девять она проработала в различных театрах на периферии, сталкиваясь с людьми, пуще всего боявшимися наивности и душевной чистоты. Она работала старательно, считалась способной и постепенно выдвинулась: теперь ей часто поручали главные роли. Но в душе она была глубоко несчастна.
Девочкой, когда она мечтала о театре, жизнь актрисы ей представлялась трагичной и величественной. Казалось, все последующее могло бы ее отрезвить. Она поняла, что таланта у нее нет, да и не так часто увидишь талантливых актеров. Для других – это ремесло и только. Она узнала интриги, склоки, халтурные концерты, маленькие комнаты в грязных гостиницах, легкие связи и тяжелую жизнь. Танечка погрустнела, лицо ее покрылось крохотными морщинками (она утешала себя: это от грима); внешне она примирилась со своей судьбой, но где-то в глубине сердца жила мечта: есть другая, большая жизнь, просто Танечка сбилась с дороги.
Давно, семь лет назад, она хотела отравиться, когда актер Громов, которого она обожала, сказал: «Нам нужно разойтись, мы друг другу осточертели». Громов был ее первой настоящей любовью, и в мыслях она его называла мужем. Потом пришли другие: Колесников, Бородин, Петя. Она научилась сходиться без иллюзий и расставаться так, чтобы не плакать. И с Володей она сошлась, не спрашивая себя, любит ли его, – от одиночества. И потом – он просил, уговаривал, настаивал…
Он был с нею мил; если дразнил, то вовремя останавливался, умел развеселить: была в нем та легкость, которой ей не хватало. Когда она начинала жаловаться, что она бездарность, что нет ролей, что все ей опостылело, он отвлекал ее от грустных мыслей смешными анекдотами или злыми рассказами о знаменитых актерах, которых встречал в Москве. Иногда он ее сердил своими рассуждениями, а иногда она смеялась и забывала про свою тоску. Он ей говорил, что халтурят все, ничего в этом нет исключительного, репа, пожалуй, нужнее искусства, но никто не пишет репу с большой буквы и не устраивает драм, как служить репе, – просто сеют, рыхлят. Нужно жить, пока можно. А в жизни имеются и хорошие вещи – кусок синего неба в окне или гудок парохода ночью…
Они привыкли друг к другу. Когда Володя не приходил несколько вечеров подряд, Танечка скучала, нервничала. А он с удивлением говорил себе: ничего в ней нет, а мне она нравится…
Далеко до города! Метель не унимается. Володя злится. А Танечка говорит не умолкая.
– Скажи, какие картины у Сабурова?
– Дом и два дерева. Или дерево и два дома. Другого он не признает.
– Почему?
– Он говорит, что это живопись.
– А по-твоему?
– По-моему, он шизофреник. У него нигде никогда не купили ни одного этюда.
– А ты знаешь, почему ты так говоришь? Потому, что ты халтурщик. Да, да, самый настоящий! Он не шизофреник, он художник, это сразу видно. Я хочу посмотреть его картины. Дом и два дерева… Ничего в этом нет смешного, перестань кривляться! Не думай, что я пьяна. Конечно, я очень много выпила. Но я тебе это скажу и завтра. Ты настоящий халтурщик. Ну, зачем тебе столько денег? Вот этот Сабуров…
– Ты что, влюбилась в него?
– Перестань говорить пошлости! Я завидую его жене. Он ее любит.
– Нет, он ее пишет, а она его любит – у них такое распределение. Сабурову нужно, чтобы кто-нибудь его хвалил, вот он и нашел Глашу. Она смотрит на его шедевры и пищит: «Это просто удивительно!»
– Ничего здесь нет смешного! Трогательно… И хорошо, что она некрасивая, хромая. Вот ты никогда не сможешь меня полюбить…
– Ага, в три часа утра психологический анализ и гадание по ромашке! Вместо ромашек снег. Герой – старый халтурщик. Героиня – честная, но слегка потрепанная жизнью актриса…
Танечка на минуту остановилась, сердито посмотрела.
– Знаешь, мне надоело твое кривлянье. Если не можешь говорить по-человечески, лучше совсем не говори.
Так молча они дошли до ее дома. Володя хотел войти, но она быстро захлопнула дверь.
Она сидела в шубке, не сняла с головы платок. Снежинки растаяли. А из глаз закапали слезы. Это от шампанского, говорила она себе. Сабуров – удивительный человек. Он должен относиться ко мне с презрением: я говорю Володе, что он халтурщик, а сама тоже халтурю. Свинство! Но Володе это еще менее простительно. Я маленькая актриса, меня с трудом взяли в областной театр. А о нем спорят, пишут, восхищаются. Никто не знает, что у него внутри пусто, ничего нет за душой. Он поэтому и смеется над всеми. Если он повесится, не будет ничего удивительного. И я не могу его спасти – тоже пустая. Жена Сабурова любит мужа. А разве я люблю Володю? Это не любовь. Я пошла на это, потому что страшно быть такой одинокой. Да и он меня не любит. Нехорошо все получилось… Когда я кончала театральное училище, я шла по улице и думала: вот там, за углом, счастье… Хорошо бы сейчас уснуть – завтра рано репетиция. Говорят, что если выпить много, заснешь, а у меня всегда наоборот. Да разве можно уснуть, когда начинаешь обо всем думать?.. Буду считать до тысячи может быть, усну. А Сабуров сказал правду, что есть искусство…