Текст книги "Оттепель"
Автор книги: Илья Эренбург
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
18
Лена сама удивлялась, что ей не хочется выбежать в школьный сад, что она идет по улице и не видит ни воробьев, которые купаются в лужах, ни сини неба, ни повеселевших прохожих. Окаменела я… Веру Григорьевну не узнать. А я, как сурок, не могу проснуться…
Смешными теперь казались ей давние обиды, гордость, сомнения. Все просто и непоправимо. С ней случилось то, о чем она прежде читала в книгах: она полюбила Коротеева любовью, которая пересекает жизнь, а он ее не любит. Ничего здесь не поделаешь.
Солнце, смех, тот шум, который приходит сразу после молчаливой зимы, пугали Лену. Она шла по улице, отделенная от всех своим горем.
Потом она себя спрашивала: что же произошло? И не могла ответить. Все решило одно слово, самое простое слово, которое она так часто в жизни слышала.
Дмитрий Сергеевич ее увидел на углу Советской улицы, возле остановки автобуса. Он шел по другой стороне улицы и громко крикнул:
– Лена!
И то, что он впервые назвал ее не Еленой Борисовной, а Леной, решило все.
Если бы Коротееву сказали за минуту до того, что он окликнет Лену, подбежит к ней, он не поверил бы: считал себя человеком, умеющим владеть собой, все его прошлое служило тому доказательством. Он шел по Советской, и в его мыслях не было, что он может встретить Лену. Рассеянно глядя по сторонам, он думал: мы познакомились весной. Значит, год! Теперь-то я знаю, что незачем считать месяцы или годы: все равно ее не забыть. Жизнь стала и тесной и пустой. Но все-таки какое счастье, что она существует! Смешно подумать, что я нес на читательской конференции… Все оказалось куда сложнее. Но Лену я больше не увижу…
Смущенные, они идут рядом, быстро идут, как будто куда-то торопятся. Они разговаривают, но не думают, о чем говорят.
– Я шел и вдруг вижу возле остановки…
– Странно – я сразу узнала ваш голос… Не знаю, почему я сегодня вышла… Я ведь все время сижу дома…
– Вы не торопитесь?
– Нет. А вы?
– Я?
Дмитрий Сергеевич приподнял брови, удивленно поглядел: да, это Лена!
На подоконнике стоит женщина, моет стекла, и синие стекла светятся. Мальчишка ест мороженое. Девушка несет вербу. Вот это дерево Лена помнит – его привезли осенью, сажали вечером, кругом стояли, смотрели. Дерево еще совсем голое, но если прищуриться, на ветках немного зеленого пуха… Какое сегодня число?.. Куда мы идем?
– Куда мы идем? – спрашивает она себя вслух.
Четырехэтажный коричневый дом с башенкой. Здесь живет Коротеев…
Они поспешно входят в подъезд. Здесь еще холодно – застоялась зима. Темно как! Не видно даже, где начинается лестница. Но они не чувствуют, что здесь холодно. Лена откинула назад голову, в темноте посвечивают зеленые туманные глаза. Коротеев ее целует. А с улицы доносятся голоса детей, гудки машин, шум весеннего дня.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
На партбюро Коротеев, только что вернувшийся из Кисловодска, где он лечился, был настолько огорчен, что Брайнин его тихо опросил: «Как ваше здоровье, Дмитрий Сергеевич?» Коротеев не дружил с Соколовским; однако он относился к главному конструктору с глубоким уважением и возмущался, когда в прошлом году Журавлев попытался оклеветать Евгения Владимировича. Но теперь обвинение против Соколовского казалось обоснованным, и это печалило Коротеева. Особенно на него подействовало выступление Брайнина, которого он знал как честного человека, не способного ни на кого возвести поклеп. Брайнин говорил сдержанно, признался, что испытывает некоторую неловкость («Никто не собирается, так сказать, бросить тень на многолетнюю плодотворную деятельность Евгения Владимировича»), однако отказ главного конструктора подчиниться указаниям дирекции он «вынужден квалифицировать как поведение, недостойное советского инженера и коммуниста».
Коротеев подумал: жалко, что я был в отпуске, когда обсуждали проект Соколовского. Савченко говорил, что идея интересная. Соколовский своим характером испортил все. Конструктор он блистательный. Год, который я с ним проработал, был для меня лучшей школой. Противно вспомнить, как Журавлев хотел его потопить, придумал дурацкую историю, будто Евгений Владимирович отправил свою семью в Бельгию. Журавлев был способен на любую пакость, а Соколовского он ненавидел. Я тогда сказал, что не варю ни единому слову… Нет, теперь им не удастся, положение другое…
Соколовский все-таки поступил очень опрометчиво: как можно уйти с производственного совещания? Упрямство!.. Обязательно хотел навязать свой проект. А ведь и Голованов и Егоров против. Ему следовало уступить. А он хлопнул дверью да еще нагрубил…
Не нравится мне Сафонов, он туп и завистлив. Инженер он все же неплохой. Конечно, нельзя его сравнить с Соколовским, но свое дело он знает. Трудно ему возразить, когда он говорит, что дисциплина обязательна для всех. Впрочем, он может сказать, что дважды два – четыре, все равно я с ним не соглашусь. По-моему, и Голованов относится к нему с некоторым недоверием. Другое дело Брайнин: никто его не заподозрит в дурных чувствах к Соколовскому. Наум Борисович вообще не способен под кого-либо подкапываться, хочет одного – чтобы его не трогали. Я ведь помню, как Хитров его травил. Он, помимо работы, занят только семейными делами – куда при распределении направят Яшу, примут ли Любочку в институт. Савченко его называет: «так сказать, божья коровка». И вот даже добрейший Брайнин выступает теперь против Соколовского…
Савченко напрасно горячится. Голованов не Журавлев, он не злоупотребляет своим положением. Но с директором нужно считаться, у него все нити управления. Нельзя обвинять рабочего, который нагрубил инженеру, а с главного конструктора не требовать минимальной дисциплины.
Савченко умно говорит, хотя, кажется, он не прав. Я с самого начала думал, что из него выйдет толк. Он удивительно быстро вошел в работу. За год он очень изменился, повзрослел. Я помню, как он приходил ко мне и заговаривал о своих сердечных делах, краснел, заикался. Теперь в нем появилась уверенность. Наверно, оттого, что нашел свое счастье. Говорят, так всегда бывает. А у меня наоборот: прежде я себя чувствовал как-то увереннее. Иногда, когда Лена спрашивает, я теряюсь, не знаю, что ответить… Нужно слушать.
Выступал мастер Андреев, который пользовался на заводе большим авторитетом. Он сказал, что Соколовский старый член партии, рабочие относятся к нему с уважением, знают, что как бы он ни был занят, всегда объяснит, поможет, а придираться к отдельному слову – это не по-товарищески…
Сафонов возразил: речь идет не о заслугах Соколовского, как конструктора, да и не об общей его характеристике. «Евгений Владимирович – крупный и ценный работник. Именно поэтому ему следовало себя удержать, признать свою ошибку. А без дисциплины, товарищи, я не представляю себе ни большого завода, ни жизни любого человека, если только он коммунист…» Главный инженер Егоров печально вздохнул. Он хорошо относился к Соколовскому, но кивнул головой: без дисциплины действительно невозможно работать.
Савченко вторично попросил слово.
Коротеев вдруг почувствовал смертельную усталость. О чем они спорят?.. Всем ясно, что Соколовский не прав. Но глупо было начинать историю, никто не представляет себе завода без Соколовского… Зачем Савченко горячится? Никого он не переубедит. Только что он рассуждал как специалист, как зрелый человек, а сейчас занесся, как мальчишка. Не знает, что такое жизнь…
И перед Коротеевым, который больше не слушал выступавших, как разрозненные листы книги, замелькали картины прошлого. Осенняя ночь, когда увели отчима, дождь, на полу рыжие следы, мать, закусив платок, плачет; степь, отступаем к Дону, рядом шагает Панченко, он не может идти, говорит, будто натер ноги, а из ноги сочится кровь, – не сказал, что попал осколок, просит: «Только не бросайте»; Наташа разглаживает помятую пилотку, покраснела, улыбается, а в глазах слезы, говорит: «Вот кончится война – и забудешь»; потом как ее хоронили в разбитом Дрездене; пожар в сборочном цехе, у Журавлева лицо черное от сажи, я его поздравляю, он едва дышит – разволновался, устал и целует меня… Сколько событий, ошибок, потерь! Нужно уметь все пережить. Савченко этого еще не понимает…
Три месяца назад, когда Соколовский представил свой проект, никто не думал, что дело примет столь драматический оборот. Речь шла о металлорежущих станках для крупного приволжского завода. Правда, Сафонов сразу назвал предложение Евгения Владимировича «опасной авантюрой». Было это в кабинете директора. Казалось бы, Соколовский мог привыкнуть к тому, что Сафонов всегда высказывается против его предложений, но на этот раз он вышел из себя, начал говорить о шаблоне, о вечном отставании и, повернувшись к Сафонову, раздраженно сказал: «Техника развивается быстрее, чем ваше сознание, все дело в этом». Директор Голованов взял под защиту Сафонова: «Нелепо сводить деловое обсуждение к личным выпадам». Голованов сказал, что он не отрицает преимуществ электроэрозионной обработки деталей, но у завода свой профиль, заказчики не требуют таких станков; он напомнил, что «новаторство должно сочетаться с известной осторожностью» и что на уральском заводе, где он прежде работал, «некоторые весьма эффектные предложения не оправдали себя, поглотив уйму средств». Соколовский окончательно разнервничался и, вместо того чтобы защищать юное предложение, крикнул: «Я вам удивляюсь, Николай Христофорович, вы смотрите со своей колокольни, а об интересах заказчика не думаете! И недалеко вы уедете с вашей осторожностью. Рутина обошлась нам еще дороже. Стыдно сказать – живем в атомный век, люди чудеса творят, а вы держитесь за допотопный станок…»
Голованов раскритиковал проект не потому, что его убедили слова Сафонова: он хотел услышать, что скажет в ответ главный конструктор. Он всегда так поступал, когда сомневался, желая вызвать дискуссию, и люди, мало его знавшие, удивлялись: как может он отстаивать то, против чего прежде возражал? Соколовский, однако, проработал с новым директором год и успел изучить его характер, знал, что горячиться бесполезно, нужно постараться убедить Николая Христофоровича, тогда он сам даст отпор Сафонову. Но Евгений Владимирович на этот раз не попытался даже возразить директору, а коротко сказал: «Подумайте. Да и заказчиков спросите. Проект говорит сам за себя». Голованов сухо ответил: «Хорошо. Подумаем». Все поняли, что он рассердился на Соколовского, хотя рассердить его было нелегко, он славился неизменным спокойствием.
Когда его направили на место Журавлева, он думал, что найдет завод в запущенном виде. Оказалось, что производство поставлено хорошо, инженеры дельные, план неизменно выполняется. Все, с кем Голованов заговаривал, подтверждали, что Журавлев работал не покладая рук, разбирался в производстве. Бывшего директора упрекали в том, что он пренебрег жилищным строительством, вообще не проявлял внимания к нуждам рабочих, был несправедлив, зазнавался, грубил. Голованов начал работать на заводе в годы первой пятилетки, специального образования он не имел, его послали на Урал как энергичного организатора. Проработав свыше двадцати лет на крупном машиностроительном предприятии, он изучил специфику производства, следил за литературой и считался одним из лучших специалистов. Очутившись на новом месте, он первым делом ускорил строительство жилых корпусов, сменил директора магазина, раздобыл в Москве шесть новых автобусов для линии, соединяющей поселок с городом, добился, чтобы в план на следующий год включили капитальный ремонт больницы и родильного дома, – словом, сделал все, чего не смог или не захотел сделать его предшественник.
Взвесив все, что ему говорили о бывшем директоре, Голованов решил, что Журавлев толковый инженер, но слабый администратор. Когда его запросили, в каком состоянии он нашел завод, он дал благоприятный отзыв. Ему казалось, что ошибки, допущенные Журавлевым, исправлены. Дома строятся, два корпуса уже сданы в эксплуатацию. А прорывов не было и при Журавлеве.
Иван Васильевич пробыл на заводе относительно недолго – шесть лет, но эти годы оставили свой след, хотя теперь редко кто вспоминал Журавлева. Хитров смог выдвинуться только при бывшем директоре. Иван Васильевич любил людей, которые во всем с ним соглашались; он пригрел несколько подхалимов, кляузников, интриганов, жаждущих разгадать мысли начальника и готовых оговорить любого. Разумеется, после того как Журавлева сняли, именно эти люди громче всех поносили бывшего директора, но они не отказались ни от лести, ни от кляуз, пытались то растрогать, то запугать Голованова. Особой беды в этом не было, поскольку Николай Христофорович, будучи человеком скромным, обладал солидным жизненным опытом. Но некоторые честные люди, как Брайнин или Дурылин, испытавшие при Журавлеве немало обид, жившие в вечном страхе, что их могут оклеветать, душевно поникли. Не всегда, например, Голованову удавалось добиться прямого ответа от Брайнина: он отмалчивался, пытаясь угадать, каково мнение директора. Журавлев, когда его сняли с места директора, боялся за судьбу завода. А прошел год – и не только план сказался выполненным, но люди повеселели, приободрились, больше было товарищеской близости на работе, больше смеха, задушевных бесед или счастливого шепота влюбленных в часы отдыха. Может быть, поэтому особенно бросались в глаза некоторые печальные следы тех лет, которые Андреев, посмеиваясь, называл «журавлиными».
При первом обсуждении проекта Соколовского Брайнин, видя колебания директора, осторожно сказал: «Вряд ли проект можно назвать, так сказать, рентабельным. Имеются для этого специализированные предприятия. Да и заказчики не заикаются… А по существу, конечно, шлифовка отпадает. Но освоение потребует очень много времени»…
Брайнин был способным инженером. Соколовского он ставил высоко, да и трудно было назвать Наума Борисовича заядлым рутинером – четверть века назад он слыл новатором, – но уже давно он стал с недоверием относиться к любому предложению, связанному с радикальными изменениями в производстве, может быть, потому, что увидел крах некоторых увлекательных планов, оказавшихся неосуществимыми, может быть, и потому, что постарел. Однако Брайнин добавил, что, может быть, стоит поразмыслить над проектом, проверить, каково мнение заказчиков.
Сафонов, напротив, сразу взял решительный тон, сказал, что электроискровая обработка никак не может себя оправдать. «Проект скорее свидетельствует об увлечении товарища Соколовского теоретической литературой, чем о реальном подходе к производству…»
Егоров молчал, а когда Голованов спросил, каково его мнение, ответил неопределенно: «Сложно… Очень сложно…»
Кампанию против Соколовского повел Сафонов, человек честолюбивый и озлобленный. Хотя Журавлев ему всячески покровительствовал, да и теперь он никак не мог пожаловаться на свое положение, он был убежден, что ему поперек пути стоит Соколовский. Он дружил с Хитровым; вместе они частенько ругали Евгения Владимировича и за его проекты, и за характер, который называли заносчивым, и за то, что он, по их определению, «путается с врачихой». Сафонов говорил: «Конечно, Журавлев самодур, но нужно признать, что Соколовского он раскусил…» О новом проекте главного конструктора он отзывался не иначе, как с усмешкой. «Чисто клинический случай…»
Соколовский нервничал, отпускал колкости; он восстановил против себя спокойного Голованова. После двух совещаний Николай Христофорович предложил Сафонову поработать над проектом Соколовского. Все поняли, что директор не склонен одобрить предложение Евгения Владимировича, которое казалось ему рискованным. Сафонов месяц спустя представил свой проект.
Соколовский внимательно слушал Сафонова, кивал головой, казалось, он со всем соглашается. А когда Сафонов закончил объяснения, Евгений Владимирович обидно рассмеялся: «Не понимаю, на что вы время потратили? Ваш станок ничем не отличается от обычных моделей. Ясно, что на интересы заказчиков вам наплевать. Делайте, как знаете, но я в поддавки не играю…» Голованов попытался его успокоить, однако Соколовский, не дожидаясь конца совещания, вышел из кабинета.
Час спустя он почувствовал себя плохо, едва сидел, но с завода упрямо поплелся к себе, вместо того чтобы попросить машину. Дома он слег, а врача не вызвал, раздраженно думал: «При чем тут медицина? Изготовления искусственных сердец еще, кажется, не придумали…»
В течение недели никто на заводе не видел Евгения Владимировича. Сафонов сказал Голованову, что он попробовал связаться с Соколовским, но тот в ответ нагрубил, явно отказывается работать над утвержденным проектом. «Конечно, мы можем обойтись и без него, но, что ни говорите, это расшатывает дисциплину… Обухов говорит, что придется поставить вопрос на партбюро» Голованову это не понравилось: зачем раздувать? Но Николай Христофорович считал, что он еще недостаточно вошел в жизнь завода и не должен ни выступать против Соколовского, ни брать его под свою защиту.
Евгений Владимирович понимал, что поступил глупо. Нервничаю, вот беда! Да и здоровье подвело. Напрасно я не позвонил Голованову, что хвораю. А главное нельзя было уходить с совещания… Каждый вечер Соколовский решал: «Завтра пойду, скажу: «Давайте, Николай Христофорович, потолкуем серьезно, мы ведь люди немолодые, а дело важное…» Почему он не пошел к Голованову? Не из-за самолюбия. Всякий раз в последнюю минуту его удерживала досада. Хорошо, я виноват, наговорил черт знает что, но при чем тут проект? Почему они не думают о станке? Неужели Голованов принимает всерьез доводы Сафонова?..
На партбюро Евгений Владимирович сидел молча, высокий, прямой, и угрюмо постукивал трубкой о стол. Когда его попросили объясниться, он коротко сказал, что как коммунист подчиняется дисциплине, но находит решение дирекции неправильным; чуть помолчав, он сердито добавил: «Оно и неправильное, и не ко времени, да и просто неумное…»
Секретарь парторганизации Обухов, когда Сафонов впервые заговорил с ним о «непартийном поведении Соколовского», нахмурился: «Может, преувеличивают? Соколовский – человек запальчивый, это я знаю, но отсюда далеко до отказа работать». Сафонов, а потом и Хитров настаивали: ушел с производственного совещания, пять дней не выходил на работу, ссылается теперь на болезнь, но врача не вызвал, Сафонова обругал. Обухов злился на Сафонова и Хитрова, но говорил себе: кажется, Соколовский действительно зарвался… Он решил посоветоваться с заведующим промышленным отделом горкома Трифоновым, который, не задумываясь, ответил «Какие тут могут быть сомнения? Нельзя не одернуть…» И теперь Обухов предложил объявить Соколовскому выговор.
Евгений Владимирович что-то хотел сказать, даже встал, но тотчас снова сел и на вопрос председателя ответил, что ничего добавить не имеет. Андреев запротестовал. «Не понимаю я, за что выговор? И должен сказать, что никто на заводе этого не поймет»… Савченко вдруг заговорил о проекте. Обухов его оборвал – речь идет не о проекте, но об отказе Соколовского подчиняться дисциплине. Савченко все же сказал: «Нельзя отделить одно от другого. Евгений Владимирович отстаивал свой проект, отстаивал стойко, резко. Если завтра вернутся к его предложению, как можно будет оправдать выговор?»
Коротеев подумал: действительно, зачем выговор? Соколовский не юноша, исправить его трудно. Шпильки он стал подпускать не вчера, но у него нет ни одного взыскания…
Объявили перерыв на четверть часа. Все оживленно заговорили: Челябинск торопит с заказом; в августе, говорят, приедет Малый театр; Дурылина отправили в больницу, боятся, что у него язва; сборочный цех, кажется, снова подведет… Брайнин кому-то объяснял: «Договор с Австрией – это, так сказать, серьезный удар по политике с позиции силы…»
Соколовский дружелюбно спросил Коротеева:
– Как вы отдыхали, Дмитрий Сергеевич? А у нас весна очень поздняя, еще на прошлой неделе были сильные заморозки…
Обухов отвел Коротеева в сторону.
– Савченко внес путаницу. При чем тут проект? Я понимаю, что все это очень неприятно, но без дисциплины нельзя. Трифонов считает, что Соколовский перешел все границы… По-моему, для Евгения Владимировича простой выговор – самый благоприятный исход.
После перерыва Савченко опять попросил слово. Председатель сказал, что поступило предложение закрыть прения.
Не стоит его обижать, говорил себе Коротеев, но, увидав, что все, кроме Андреева и Савченко, голосуют за выговор, он нехотя поднял руку.
Домой он пришел расстроенный, за обедом сидел молча, ничего не ел, сказал, что разболелась голова, потом не выдержал и рассказал все Лене. Она удивленно спросила:
– Почему же ты голосовал за?
Он не ответил, продолжал рассказывать:
– Обухов мне сказал, что простой выговор – это выход из положения, он разговаривал с Трифоновым… В общем все это очень неприятно. Я понимаю, что Соколовский восстановил против себя всех, но противно, когда Сафонов выступает как блюститель партийной этики. Савченко до конца протестовал, кипел. Романтик…
– А это плохо – быть романтиком?
Никогда еще он не видел Лену такой; ее глаза, обычно туманные и ласковые, жестко глядели на него в упор, губы шевелились, как будто она что-то повторяла про себя…
– Я этого не говорил, я просто сказал, что Савченко молод, иначе на все реагирует…
– Нет, ты все-таки ответь: почему ты голосовал за?
– Не знаю…
Лена быстро вышла из комнаты. Она взяла книгу, хотела работать, заставила себя прочитать страницу, но силы ее оставили, слезы, крупные и раздельные, закапали на книгу. Она вспомнила яркое майское утро, темную лестницу, гудки машин. Как все тогда казалось простым, ясным! Что с ним? Я верю в него. Люблю – значит верю. А не понимаю… Он очень сильный, умеет скрывать свои страдания, столько пережил и вдруг теряется, начинает говорить не то, что думает, повторяет чужие слова… Нет, я просто чего-то не понимаю. Он рядом. Наверно, тоже сидит и мучается. Рядом и далеко. Ужасно, что нельзя поговорить, понять! Сижу и плачу, как девчонка. Глупо. Если он войдет, я даже не сумею объяснить, что со мной…
Из соседней комнаты раздался громкий шепот Шурочки:
– Мама! А, мама!..
– Ты что не спишь?
– Мама, у мишки ручка поломалась…
Лена пришила лапу плюшевому медвежонку; на минуту ей стало легче: ничего не изменилось – Шурочка, Митя, счастье…
Коротеев задремал, сидя в кресле. Лицо его, обычно строгое, казалось не то детским, не то старческим; разгладились складки возле рта, которые придавали ему выражение решимости и упорства. Лена поглядела на него, и слезы снова потекли из глаз. Может быть, от жалости или от любви, у которой нет слов.