355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Эренбург » Оттепель » Текст книги (страница 16)
Оттепель
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:52

Текст книги "Оттепель"


Автор книги: Илья Эренбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)

12

Телеграмму принесли рано утром. Надежда Егоровна ждала, когда Володя проснется, чтобы сообщить ему радостную новость. Она прислушалась: как будто ходит… Она тихонько окликнула. Володя открыл дверь.

– Ты что уже вскочил? Всю ночь работаешь, хоть бы утром поспал.

– Я обещал сегодня сдать рисунки. Вот полюбуйся: дыня «рекорд», а это «комсомолка»…

– От Сони телеграмма – послезавтра приезжает.

– Ты довольна?

– А как ты думаешь? Володя, по-моему, насчет Суханова это не случайно… Три раза о нем писала. Может быть, у нее перемены в жизни? Нужно ее комнату прибрать. Занавесок нет, вот беда!..

Надежда Егоровна занялась домашними делами. А Володя вложил листочки в конверт – всю ночь он писал письмо Соколовскому. Он сам его отнес и опустил в ящик на двери.

Вот что было в том письме:

«Дорогой Евгений Владимирович,

я знаю, что у Вас теперь нет ни времени, ни охоты заниматься мной. Все же я Вас очень прошу дочитать до конца. После всего, что я наделал, я не осмеливаюсь прийти к Вам, а мне необходимо кому-нибудь рассказать о некоторых вещах. И, кроме Вас, у меня никого нет.

Вам, наверно, рассказали о моем выступлении в клубе, оно должно было многих возмутить. Право же, не было никакой разницы между мной и Хитровым. Можно даже сказать, что Хитров менее виноват: наверно, он не взглянул на работы Сабурова, а если и поглядел, то ничего не понял. Что касается меня, то я хорошо знаю его вещи и в душе всегда ими восхищался.

После обсуждения я пошел к Сабурову, хотел ему сказать то, что пишу сейчас Вам, но ничего не сказал, – может быть, растерялся, а может быть, помешало мальчишеское самолюбие. Я даже не помню, как я у него себя вел, очнулся только потом, а вернуться не мог. Но об этом не стоит рассказывать.

Я много думал о том, что со мной случилось, и теперь, кажется, понял. Прежде всего виноват мой характер. В школе я дружил с Сабуровым, мы оба рисовали, мечтали стать художниками. Я любил читать, увлекался поэзией. Товарищи над нами посмеивались: их интересовали техника, спорт, путешествия. Сабуров со всеми дружил, а я презирал моих сверстников, думал: для них футбольный матч – всё. Я и потом не знал, чем живут другие, многое прозевал, и для меня было открытием, что Андрееву могли понравиться работы Сабурова.

Многие из тех, кто был в клубе, знали моего отца, они, наверно, подумали: «Как мог у него вырасти такой сын?» Говорят, что яблоко падает недалеко от яблони, не всегда это так Я встречал замечательных людей, которые выросли наперекор тому, что видели у себя дома. А если уж говорить о яблонях, то, помнится, в школе нам объясняли, что из семечка самого чудесного яблока вырастает дичок, нужна прививка. Отца я не слушал. Он хотел, чтобы я стал учителем, или врачом, или инженером, а меня с детства тянуло к искусству.

Вы часто со мной говорили о живописи, я удивлялся: ведь у вас другая специальность, вас интересует множество вещей, о которых я не имею никакого представления. Меня всегда привлекала только живопись. На беду, у меня оказались некоторые способности. Я занялся подделкой искусства – увидел, что на это есть спрос. Мне приходилось встречать художников, которые работали не лучше меня, но, на их счастье, у них не было ни глаза, ни чутья, они были убеждены, что их работы если и не совершенны, то, во всяком случае, представляют художественную и общественную ценность. Когда люди такого склада возмущались Сабуровым или другими настоящими художниками, они, пожалуй, не кривили душой. У меня этого оправдания нет: я знал, что халтурю, а для самоуспокоения говорил себе – иначе нельзя.

Я не ищу смягчающих обстоятельств, но для того, чтобы картина была полной, я должен сказать, что никто меня на дурном пути не остановил. Когда я говорю «никто», я, понятно, не думаю о Вас, но Вы, как и отец, были для меня человеком другого круга. Я говорил себе, что вы понимаете живопись, но не понимаете, да и не можете понять, в каких условиях работают люди моей профессии. Четыре года назад, в Москве, я вдруг разоткровенничался и публично рассказал все, что думал о работах некоторых довольно известных художников. Должен сразу оговорить, что сделал это не потому, что осознал свою вину, а из чувства мелкой обиды. После этого меня проработали, и я решил впредь вести себя осторожнее. Пожалуйста, не примите это за попытку свалить вину на других. Я знаю, что вина прежде всего на мне. Что касается остального, то я вспоминаю Ваши слова: Вы мне говорили, что многое изменилось, я надеюсь, что это относится также к замкнутой среде людей, занимающихся искусством. Ведь при всем моем невежестве я помню, что бактерии и грибки нуждаются в питательном бульоне.

Я не собирался идти на обсуждение и за пять минут до того, как выступил, не думал, что возьму слово, а если бы мне показали заранее стенограмму моего выступления, я, наверно, ответил бы, что никогда в жизни не смогу такого выговорить. Все это так, но преступление следует квалифицировать как преднамеренное. Ведь не случайно я стал обвинять Сабурова – я защищал мое право на халтуру. Есть здесь своя логика: начинается с «чего изволите?» и с иронических улыбок, а кончается чудовищной пакостью.

Налицо и наказание. Одна женщина мне сказала всю правду. Верьте мне – я наказан больше, чем если бы меня публично судили.

Я долго думал, что же мне теперь делать. Самое простое было бы уехать куда-нибудь подальше – в Заполярье или на Сахалин, где никто меня не знает, где я мог бы устроиться чертежником и начать другое существование. Но, к сожалению, уехать я не могу из-за семейных обстоятельств. А здесь мне трудно переменить профессию: меня знают, на мне бирка «ведущий художник». Если бы я пошел на ваш завод и сказал, что хочу наняться чернорабочим, это поняли бы как глупую шутку или решили бы, что я сошел с ума. Таким образом, я оказался перед трудной задачей: изменить не обстановку, а самого себя. Для матери, для знакомых моя жизнь не изменилась, хотя я твердо решил живописью больше не заниматься. Делаю теперь рисунки для книги о бахчевых культурах, срисовываю арбузы и дыни. Но так как и прежде между двумя картинами я рисовал коров или кур, никто не догадывается о моем решении.

Не знаю, выйдет ли у меня новая глава, о которой Вы говорили, или все кончится крахом, но я искренне стараюсь жить так, как живут люди, которым, как и мне, не отпущено таланта, но которые нужны и дороги другим. Если я смогу это сделать, то приду к Вам, а пока должен ограничиться сумбурным и чересчур длинным письмом.

Разрешите мне, дорогой Евгений Владимирович, поблагодарить Вас за все и пожелать Вам здоровья!

С глубоким уважением

В. Пухов»

Прочитав письмо, Соколовский насупился, долго барабанил пальцем по столу, а потом угрюмо сказал Фомке:

– Ведь хороший человек. Пойми… А понять нельзя, в этом вся штука…

Вечером позвонил Демин, сказал, что познакомился с проектом; если у Евгения Владимировича найдется завтра свободный час, то он просит его зайти в горком, если нет, то послезавтра он собирается приехать на завод.

Соколовский взволновался. Значит, не все кончено… Демин производит хорошее впечатление, нет у него готовых ответов, внимательно слушает, хочет разобраться… Савченко сегодня сказал, что партсобрание ни в коем случае не утвердит выговора, даже Обухов сомневается… Кривить душой я не стал, прямо ответил: если не подтвердят, это будет для меня большим облегчением. Конечно, я дал им повод. Все же, по-моему, несправедливо. Сафонов меня не любит, это его право, но зачем сводить личные счеты? Обидно, что такие люди, как Брайнин, поддались. Голованова трудно винить: он здесь новый человек. Хорошо, что на заводе мало кто поверил… Все эти дни приходят ко мне, возмущаются. Даже работать трудно. Егоров говорил, что не согласен с решением. Да и другие… Конечно, если партсобрание откажется подтвердить, мне будет легче и работать и просто встречаться с людьми. Сафонов меня изображает как старого барсука в норе, а я дня не могу прожить без людей. Да, хорошо будет, если не утвердят выговора… Но я Савченко сказал правду: больше всего меня мучает, что отвергли проект. Если бы сказали: нужно еще прикинуть, запросить заказчиков, собрать дополнительные данные… А то начисто похоронили. Одобрили проект Сафонова. Но ведь это прежний токарный станок с крохотными изменениями… Счастье, что Демин заинтересовался, он может столкнуть дело с места…

Соколовский решил позвонить Вере, поделиться с нею радостью. Долго раздавались жалобные гудки, потом работница доктора Горохова ответила, что Веру Григорьевну вызвали к больному.

Евгений Владимирович стал складывать в папку чертежи, листы бумаги, испещренные его крупным, неразборчивым почерком, похожим на клинопись, вырезки из журналов. Покажу Демину, может быть, кое-что его заинтересует. Все-таки это необычайная удача – я не рассчитывал, что кто-нибудь теперь займется моим проектом…

Вдруг он увидел на столе письмо Володи и сразу переменился в лице. Бережно и грустно сложил он маленькие листочки в нижний ящик стола, где лежали старые фотографии дочери.

Вот и Вера не понимает, почему я с ним вожусь. Да я сам этого не могу объяснить. Привязался… И потом нечего на него пальцем тыкать, никакое он не чудовище. Пишет, что у него нет таланта. Может быть… А вот что сердце у него есть, это я знаю…

13

Трифонов сидел на партсобрании молча и уныло думал: я ведь говорил Демину, что нельзя этого допустить, а он не учел. Порядка нет!..

Обухов коротко объяснил, почему партбюро решило вынести Соколовскому выговор: главный конструктор ушел с производственного совещания, на деловые вопросы отвечал обидными шутками, забыл о чувстве товарищества, вел себя не так, как подобает коммунисту, вина его усугубляется тем, что его знают и ценят, как опытного работника.

Говорил Обухов тихо, скороговоркой; казалось, он сам не верит своим словам. Так оно и было, за несколько минут до начала собрания он печально шепнул Брайнину: «Придется защищать решение, назвался груздем – полезай в кузов…»

Слово предоставили Соколовскому. Он коротко и сухо сказал, что не должен был уходить с совещания, потом сердито добавил:

– А насчет того, что по-товарищески, а что нет, лучше я не буду говорить…

Щеки Трифонова заходили: вот что значит распустить людей! На копейку покаялся, а на сто рублей надерзил. Где же самокритика?.. Я давно говорил: если вовремя не одернуть, такие, как Соколовский, на голову сядут…

Все же он рассчитывал, что Соколовскому дадут отпор. Однако надежды его не оправдались. Выступил Андреев, и сразу стало ясно, что ни рабочие, ни инженеры не согласны с решением партбюро. Соколовского на заводе любили, несмотря на его колкости, а может быть, именно за них: ведь обычно он выходил из себя, видя плохую работу, подвох, попытку оговорить товарища, бездушие, несправедливость. Уважали его не только за большие знания, за трудолюбие, но и за горячее, отзывчивое сердце.

Огромное впечатление произвели слова Коротеева, который сказал, что выговор следовало бы вынести ему: на партбюро он голосовал не так, как ему подсказывала совесть.

Трифонов возмущенно отвернулся. Никогда я ничего подобного не слышал! Сечет себя при всех… Где же авторитет?.. Самое страшное, что Демину такие номера нравятся… Не знаю, как можно работать в подобных условиях?..

Сафонов выступил за выговор, сказал, что, разумеется, его поддержат другие члены партбюро. Он поглядел при этом на Хитрова, но Хитров отвернулся и что-то шепнул соседу.

Выступили Щаденко, Топоров, Шварц. Слушая их, можно было забыть, что обсуждается вопрос, вынести ли выговор Соколовскому, – напоминало это скорее чествование старого, всеми почитаемого товарища. Савченко улыбался, но слова не попросил.

Что же Хитров молчит, сердито подумал Трифонов. Хитров, однако, твердо решил не выступать: позавчера Зоя ему рассказала, что Соколовский просидел два часа у Демина. Конечно, неизвестно, о чем они говорили, но Демин способен взять сторону Соколовского. Трифонов говорит, что плохо выглядит, потому что почки у него больные. А уж не потому ли, что Демин у него сидит в печенке? Нужно все учесть… И после долгих размышлений Хитров пришел к выводу, что самое правильное – воздержаться.

Евгений Владимирович сидел задумавшись, как будто все происходившее его не касалось. Он вспоминал разговор с Деминым. Оказывается, он знает, в чем дело, был даже на заводе, где установлены электроискровые станки. Вообще отнесся к проекту серьезно. Но и он говорил о трудностях: необходимо еще посоветоваться, запросить мнение заказчиков. Все это справедливо. Страшно только, что могут замариновать…

На минуту Соколовский оживился: это было во время выступления Андреева, который долго говорил о принципах партийной демократии, а потом как-то очень просто, по-домашнему сказал: «С чего началось-то?.. Соколовский говорил о новых станках, а взяли и перевернули – начали обсуждать, какой у человека характер. Это, товарищи, не дело…» Евгений Владимирович грустно усмехнулся.

За выговор проголосовали только Обухов и Сафонов. Четверо воздержались. Все остальные подняли руки против.

В коридоре Евгения Владимировича окружили товарищи, жали руку, говорили простые, обычные слова, но так задушевно, что он, растерянный, бормотал: «Ну с чего вы…» Подошел и Брайнин, моргал близорукими, добрыми глазами:

– Должен сознаться, Евгений Владимирович, что мы на партбюро, так сказать, поторопились. Я очень рад, что теперь все ликвидировано.

Он крепко пожал руку Соколовскому.

– Спасибо… Наум Борисович, по-моему, вы все же не учли, что при электроэрозионной обработке, если применять мягкий режим, точность чрезвычайно высокая…

Трифонов старался себя сдержать, сказал Обухову:

– Во всяком случае, хорошо, что с этим покончили, – есть вещи поважнее. Я все думаю о сборочном…

На самом деле он думал о другом – о жизни. Впервые он вдруг почувствовал смертельную усталость. Хорошо бы уснуть и не проснуться! С такими мыслями он пришел домой, прикрикнул на Петю, а жене сказал, что должен еще поработать.

Он долго сидел над бумагами, не различая букв. Потом вздрогнул. Кажется, и я поддаюсь… Нужно подтянуть себя! Если я раскисну, что же получится? Я всегда говорил, что развалить ничего не стоит… И он стал внимательно читать записку директора стекольного завода.

Савченко шел домой и все время улыбался.

Вышло очень хорошо, я даже не смел об этом мечтать… Потом он вдруг помрачнел: как я мог подумать, что Коротеев трус? С моей стороны это отвратительно! Он был в отпуске, не знал, что произошло, осветили ему неправильно. Когда я с ним заговорил, он не счел нужным мне давать объяснения. Действительно, почему он станет мне исповедоваться? Достаточно он слышал от меня глупостей. Мне самому смешно, когда я вспоминаю, как спрашивал его, следует ли добиваться личного счастья. Ясно, что в его глазах я желторотый птенец.

Кроме того, он должен меня считать бестактным: приставал к нему с дурацкими вопросами, почему Елена Борисовна не уходит от Журавлева. Конечно, я не мог знать… Но выглядело это бесцеремонно и глупо.

Думая о своем недавнем прошлом, Савченко удивлялся. В двадцать пять лет я вел себя как школьник. Ему казалось, что прошло очень много времени с того дня, когда на вокзале, провожая Соню, он все еще мечтал услышать от нее признание. А с того дня прошло немногим больше года.

Соня приезжала на похороны отца и сразу уехала. Вначале она писала Савченко; письма были сдержанными, она рассказывала о работе, о Пензе, о том, что была в театре; на страстные объяснения Савченко не отвечала. Он понял, что настаивать смешно, стал писать реже и спокойнее. Последнее письмо от нее он получил с поздравлением к Новому году; после этого он два раза написал, но Соня молчала.

Он часто вспоминал их встречи, ссоры, сопротивление Сони, которое он прежде объяснял ее рассудительностью. Теперь он говорил себе: никогда она меня не любила, в этом все дело. Иногда она поддавалась силе моего чувства. Может быть, в лесу, когда она сама начала целовать, ей показалось, что она способна полюбить, но это было от сердечной неопытности. Наверно, и Соня изменилась за год. Надежда Егоровна прочла мне кусочек ее письма – она пишет про какого-то Суханова. Может быть, это тот, кого она полюбила? Что же, нужно уметь смотреть правде в глаза. Для нее это было детским увлечением – и только. А я ее люблю еще сильнее прежнего. Говорят, что первая любовь быстро проходит, у меня не так. Я все время себя ловлю на том, что разговариваю с Соней, думаю: сейчас она бы рассердилась, а сейчас, может быть, улыбнулась…

Часто он вынимал из бумажника маленькую фотографию. Соня снималась для удостоверения, лицо было напряженное, глядела прямо в объектив. Такой Савченко часто видел ее в жизни. У Сони были черты лица, как будто очерченные острым карандашом, глаза большие, ясные; она глядела пристально, даже строго, а в минуты большого волнения глаза начинали тускнеть, тогда она бледнела и отворачивалась. Такой он тоже помнил ее и печально повторял иногда вслух: «Соня!..»

Савченко был веселым, общительным; всегда у него было много друзей, он охотно ходил в гости, бывал в клубе, участвовал в драмкружке и на чеховском вечере играл в «Предложении». Он нравился женщинам – черный, курчавый, и по внешности и по живости характера настоящий южанин. Наташа Дурылина, которую считали самой красивой девушкой поселка, с другими неприступная, кидала Савченко такие взгляды, что он, стесненный, вздыхал. Сердце его было занято Соней, и он не представлял себе, как может его увлечь другая женщина. «Неужели тебе не нравится Наташа?» – спросил его как-то молодой инженер Голиков. Савченко рассмеялся: «Да разве она может не нравиться?» Он любовался ею, как можно любоваться статуэткой или цветком. А ночью перед ним стояла Соня, такая, какой он видел ее однажды в лесу, – раскрасневшаяся, с растрепанными волосами, с глазами, будто освещенными изнутри, которые она тщетно пыталась от него спрятать.

Товарищи считали, что у Савченко душа нараспашку, – ведь он говорил все, что думал, охотно спорил о книгах, о спектаклях, на собраниях выступал с горячими речами, не пытаясь смягчить свою мысль, если что-либо его восхищало или, напротив, возмущало. Никто так болезненно не переживал несправедливых обвинений против Соколовского, да и никто столько не сделал, чтобы добиться отмены выговора. Демин, у которого Савченко дважды был по этому делу, подумал: настоящий человек, все его увлекает, ни штампа в нем нет, ни успокоенности горит, таких бы побольше, легче будет работать.

Увлекаясь чем-либо, Савченко старался заразить своей страстью других и недавно два вечера подряд доказывал Голикову преимущества электроискровой обработки деталей. Проект Соколовского, по его словам, означал для завода-заказчика новую эру.

Однако душа Савченко бывала порой наглухо закрыта: он научился не выдавать своих сокровенных чувств. Как мог он признаться, что недавно заподозрил Дмитрия Сергеевича в трусости? Впервые Савченко увидал, до чего трудно понять человека, и это было для него не только огорчением, а и событием в жизни.

Ревниво он скрывал от товарищей свою несчастную любовь; когда кто-либо заговаривал о Соне, спокойно слушал, говорил, что они встречались, дружили. Пожалуй, только при Надежде Егоровне он иногда терялся, выдавал себя: ласковой своей заботливостью она как бы отбрасывала его в прошлое. Но и Надежде Егоровне он ни разу не признался в своих чувствах, а когда она его спросила в упор, помрачнел и все же спокойно ответил, что время берет свое и что он желает Соне счастья с другим человеком.

Он нашел в себе силы и теперь, когда Надежда Егоровна в дверях ему сказала: «Хорошо, что пришли, – вчера Соня приехала…» Он дружески поздоровался с Соней, не был ни смущен, ни печален, сказал, что она хорошо выглядит, загорела. Она ответила, что купалась каждый день в речке. Потом они оживленно заговорили о сотне пустяков, которые, казалось, были для них необычайно интересны и важны.

Надежда Егоровна пошла на кухню. Нужно приготовить ужин, да и пускай они немного останутся вдвоем, поговорят. Разве Соню поймешь? Вчера два раза спросила, где Савченко, почему нет его, а когда я хотела позвонить, не дала: зачем звонить, успеется, сам придет… Сегодня я на нее посмотрела, когда он вошел, – ни чуточки не изменилась в лице. Нет, ничего она к нему не чувствует. Может быть, в Пензе у нее кто-то есть?.. Вот кто умеет скрыть – это Соня… Савченко хочет показать, что ему все равно, а я вижу, что не так, он к ней не изменился…

Оставшись вдвоем, Соня и Савченко продолжали разговаривать о том, о сем: в Пензе поставили «Нору», но Соколова плохо сыграла; Яша Брайнин уехал в Караганду; говорят, что американцы хотят договариваться, как будто здравый смысл там побеждает, будут ездить наши туда, американцы к нам, Суханов считает, что дело идет именно к этому, а старик Брайнин сомневается; в романе «Искатели» много правдивого, но конец приклеен; Голиков безнадежно влюблен в Наташу Дурылину, она поедет осенью в Москву, в Консерваторию; в Пензе чудесный парк…

Вдруг Соня спросила:

– Ты не женился?

– Нет. А почему ты спрашиваешь?

– Просто так. Могу же я поинтересоваться твоей жизнью?

– Я бы тебе написал.

– Ты вообще перестал писать.

– Перестал потому, что ты не отвечала… Расскажи лучше о Пензе. Кто это Суханов?

– Начальник инструментального цеха. Почему он тебя интересует?

– Ты сама только что сказала, что он оптимистически рассматривает международное положение. Хороший инженер?

– Очень. И потом интересный человек. Напоминает Коротеева. Скажи, Коротеев счастлив с Леной?

– По-моему, да. А чем Суханов напоминает Коротеева?

– Не знаю. Вообще… Ты бываешь у Коротеева?

– Очень часто. Я ведь с ним работаю.

– По-твоему, Лена симпатичная?

– Мне она нравится. Помнишь, ты спорила, говорила, что она не должна была уходить от Журавлева?

– А ты помнишь все, что я говорила?

Он вспыхнул и на мгновение забыл, что твердо решил не показывать Соне своих чувств.

– Я-то все помню. И как ты на вокзале сказала, что настоящее не забывается… – Он тотчас спохватился и перешел на шутливый тон: – Мы с тобой каждый день ссорились. А теперь встретились и посмеиваемся над прошлым. У каждого своя жизнь…

Пришел Володя. Соня сказала:

– Вот кто за год переменился – это Володя. Я его не узнаю. Можешь себе представить, я здесь второй день, и он еще ни разу не сострил…

Володя улыбнулся:

– Соня, расскажи нам что-нибудь веселое. Хотя бы про Журавлева, как он стал тонким и томным.

– Веселого мало. Оказывается, я еще плохо разбираюсь в людях. Впрочем, вначале никто у нас его не раскусил. Со мной он был исключительно любезен, обрадовался, как старой знакомой, сказал, что ты сделал его портрет. «Моя бывшая супруга бывала у вашего покойного отца…» Лену он именует не иначе, как «бывшая супруга». Но я правду писала – он всем понравился. Я поверила, что бывают на свете чудеса. А чудес, видно, не бывает. Он осмотрелся, почувствовал почву под ногами, забыл, наверно, как торчал в приемной министерства, и пошел… Сделал Суханову при всех грубое замечание. Естественно, Суханов не смог смолчать, хотя он человек очень сдержанный. Журавлев начал его изводить, убрал четырех слесарей и теперь говорит, что инструментальный срывает план… Я сказала Журавлеву, что с Сухановым он разговаривает отвратительно, так он и ко мне начал придираться. Хорошо, что директор у нас толковый, заступился за Суханова. Но, понимаете, в чем история: Журавлев работает так, что к нему нельзя придраться, и директор говорит – работник прекрасный… А человек он поганый. Да, я забыла рассказать последнюю новость: он женился, нашел какую-то дуру с перманентом. Позвал меня на свадьбу. Я, конечно, не пошла. Я теперь к нему отношусь как Савченко…

– Духовная сторона ясна, – улыбаясь, сказал Володя. – Но ты все-таки опиши, как он выглядит в худом виде? Романтичен?

– Ничего подобного. Снова растолстел. Я вспоминала твой портрет и злилась: ну зачем ты его приукрасил? Он у тебя герой, а на самом деле такая противная физиономия…

Володя засмеялся.

– Еще одна потерянная иллюзия! Я думал, что он похудел всерьез и надолго.

– Горбатого могила исправит, – сказала Соня, – Ты что, этого не знаешь?

Володя, нахмурившись, ответил:

– В общем – да…

За ужином Соня продолжала оживленно рассказывать о своей жизни, о заводе, о Пензе. Надежда Егоровна подумала: почему она о Суханове не говорит?.. Что-то здесь есть… Боюсь, что она опять отрезала. Как с Савченко… Характер у нее трудный. И добиться ничего нельзя…

Савченко ушел поздно. Улицы уже опустели, только кое-где у ворот шептались парочки. Он нес свою печаль через эту светлую ночь с ее бледными звездами, с нежным пухом, падающим с деревьев, как легкий летний снег.

Вот и встретились… Странно: Сони у меня нет, а любовь живая…

На минуту он попытался себя утешить, а может быть, раздразнить свою боль: почему она упрекнула, что перестал писать?.. Но сразу себя остановил: для Сони все, что было между нами, далекое прошлое. Вспомнила и заговорила прежним тоном, а через минуту ей самой смешно стало… Все ясно…

Печаль не должна теснить, должна вести вперед, светлая, как эта ночь, как глаза Сони – не пензенской, другой, той, что целовала в лесу и тихо говорила: «Погоди»…

Утром, когда он пришел на работу, его сразу вызвали к директору. Николай Христофорович, улыбаясь, сказал:

– Для вас сюрприз. Из Москвы позвонили, что вас включили в делегацию инженеров. Поедете в Париж. Интереснейшая поездка! Вы ведь языком немного владеете?

– Слабо. Читать могу, а разговаривать не приходилось… Не понимаю: почему меня выбрали?

– Еще осенью, когда я был в Москве, меня спрашивали, кого мы можем рекомендовать из молодых инженеров. Я назвал несколько имен, среди них и ваше. Всего поедут четырнадцать человек, возглавляет Рябцев. Просили, чтобы вы были в Москве не позднее второго, – там разные формальности. Так что придется через неделю двигаться…

Савченко сказал Голикову:

– Знаешь, зачем вызывали? Посылают в Париж. Как-то неожиданно…

– Тебе чертовски везет! Понимаешь? Ну, что ты молчишь? Париж увидишь…

Савченко задумался: а какой он?.. Перед глазами встали картинки: Эйфелева башня, очень широкая улица, поток машин, а позади арка…

Голиков прав – интересно. Обидно только, что могут без меня вернуться к проекту. Соколовский настроен мрачно, считает, что похоронили. Он сказал, что уезжает на несколько дней в Москву. Я обрадовался, думал, что он решил пробиться с проектом, – оказывается, по личному делу. К проекту все-таки вернутся, я убежден…

А Соня? Приехала, а я уезжаю… Все равно я к ней больше не пошел бы. Один раз, может быть, перед ее отъездом. Совсем не показаться нельзя, подумает, что ревную или обижен. Да, но теперь она уедет, а меня не будет. Я могу зайти, чтобы проститься. Лучше позвонить, а то поддамся, как вчера, настроению и все выложу… Какое у меня право ее расстраивать? Париж я увижу. Башня, арка, машины… А Сони нет…

Он вынул из бумажника маленькую фотографию, долго глядел на нее, пока не помутнело в глазах. Тогда он грустно улыбнулся и сел за чертежи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю