355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Эренбург » Падение Парижа » Текст книги (страница 4)
Падение Парижа
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:15

Текст книги "Падение Парижа"


Автор книги: Илья Эренбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)

9

Очередная лекция профессора Мале была посвящена романской архитектуре Пуатье. Мале читал вечером; его лекции были открытыми, и в аудитории, рядом со студентами, сидели люди постарше: любители архитектуры; самоучки, посещавшие все лекции, с пухлыми тетрадками, в которых корни санскрита перебивались биномами; наконец, просто бездомные, заходившие на огонек – погреться, подремать. Некоторые записывали каждое слово Мале, другие зевали или перешептывались; старушка, забравшись на верхнюю скамью, вязала.

Механик Мишо аккуратно посещал лекции Мале: он с детства любил архитектуру; много думал о расчете, о пропорциях, о материале. Как будто он понимал все; но при виде зданий, которые ему нравились, он чувствовал, что, помимо ясности и стройности, пленявших его в моторе, архитектура обладала другими свойствами, она волновала, как черты человеческого лица или как лес. Мишо надеялся, изучая историю зодчества, найти разгадку этого очарования.

Любознательность Мишо была ненасытной. Как ребенок игрушку, он потрошил мир. Из начальной школы он унес только четыре правила да несколько заученных назубок моральных сентенций. Потом его определили в школу жизни. Отец Люка Мишо был шляпником. После войны начался кризис: перестали носить шляпы, и Люка не взяли даже в ученики. На трехколесном велосипеде он развозил сгущенное молоко. Потом он работал на кожевенном заводе, среди смрада. Он читал запоем; но его знания были случайными и разрозненными. На миноносце он подружился с чертежником Керье, которого потом коммунисты выставили кандидатом на выборах. Керье быстро завербовал Мишо. Оба попали на авиационный завод «Сэн». Мишо начал ходить на собрания, читал книги по политической экономии, занялся историей рабочего движения. Одновременно он корпел над математикой. Он стал хорошим механиком, прилично зарабатывал. Но ему все казалось, что он ничего не знает; это было мучительным чувством, как будто он опаздывает на поезд. А времени было мало: то партийное собрание, то митинг. Хотелось пойти в театр; были музеи; смутно мерещились далекие страны: развалины Рима или Турксиб.

Мишо любил в туманные ноябрьские вечера бродить по городу, грея пальцы горячими каштанами. Париж, с его неясными огнями, казался кораблем: сейчас снимут сходни… Иногда он заходил в кино; пахло апельсинами; влюбленные целовались; на экране страдала глупая, но трогательная американка, и Мишо громко вздыхал. Три года он был влюблен в дочку товарища, хорошенькую Мими, с челкой на лбу; научился ради нее танцевать, носил ей цветы, конфеты, пробовал даже писать стихи; ничего не помогло: Мими вышла замуж за бухгалтера; она хотела спокойной жизни, идеи Мишо и его бурный нрав ее пугали.

Мишо было двадцать девять лет: крепкий, несколько нескладный – чересчур тяжелая крупная голова; лицо даже зимой было испещрено веснушками; прельщали в нем серые насмешливые глаза и ярко-белые зубы, выпяченные вперед; казалось, будто он всегда улыбается. Он то и дело разводил руками, приговаривая: «И еще как!»

Мишо внимательно слушал Мале, иногда что-то записывая в истрепанную книжицу. Рядом сидела красивая девушка. Мишо ее заметил еще до начала лекции: длинные черные ресницы, как у актрисы кино… Потом Мишо увлекся красотой соборов Пуатье и забыл о соседке. Когда Мале говорил о колоннах, Мишо пропустил одно непривычное слово. Он тихо спросил девушку:

– Какой орнамент?..

– Меандр.

Лекция кончилась. Они сидели на задней скамье; надо было подождать, пока выйдут другие. Мишо сказал девушке:

– Не сердитесь, что я во время лекции спросил… Вы, наверно, студентка, а я в архитектуре профан. Моя специальность – механика.

Она улыбнулась.

– А я в механике ничего не понимаю, ровно ничего.

– Это вещь специальная. Вот когда в искусстве ничего не понимаешь, это плохо. А понять трудно… и еще как! Я раньше подставлял один язык под другой. С музыкой, например: слушаю и все стараюсь расшифровать, что это: «влюблен», или «военная победа», или «шторм на море»? А язык совершенно не тот. Так и с архитектурой. Вы это лучше меня знаете…

Они вышли. Два дня дождей и ветра переменили город: весна повылезала отовсюду. Почки на каштанах сразу набухли; по-другому отсвечивал голубоватый асфальт; зимние пальто уступили место светлым макинтошам; из кафе люди перекочевали на террасы; появились бродячие музыканты, а мальчики продавали зеленые, нераспустившиеся ландыши. С бульвара Сен-Мишель шел гам; там молодость вздыхала, объяснялась в любви, пила кофе или сиропы и трепетала перед надвигающимися экзаменами.

Они пересекли яркий Сен-Мишель. На бульваре Сен-Жермен в романтической полутьме горничные прогуливали собачонок, а влюбленные целовались. Было десять часов вечера. Мишо рассказывал, как он возле Гренобля взобрался на ледники. Ему нравилось, что девушка смеется.

– Хорошо, что вы веселая!

– Я не всегда веселая. Дома меня упрекают, что угрюмая. Брат даже прозвал «сурком».

– Не похожи! Я, когда мальчиком был у дяди в Савойе, поймал сурка, мы его приучили, он на задних лапах служил. Интересно наблюдать за зверями. Я читал недавно о муравьях. Остроумный народ! Как они все устроили!.. А угри? Оказывается, они отовсюду направляются в Саргассово море – любовь гонит. Пять тысяч километров плывут, сначала из речки выскакивают, их бьют по дороге – все равно… Вот это чувства! А у людей?.. (Ему хотелось рассказать о Мими, которая предпочла любви оклад бухгалтера, но он не рассказал.) Интересного много. А я ничего не знаю, кроме механики. Разве что политику…

– Мне политика надоела. Дома только об этом и говорят. Ведь мой отец…

Дениз запнулась. Как все это нелепо! Почему она разговаривает с незнакомым? Она всегда сторонилась людей и вот зачем-то беседует с человеком, о котором она знает одно: механик. Глупо это, по-ребячески!.. И вместе с тем ее охватила грусть: она почувствовала, что сейчас кончится условность этой встречи, все наваждение весеннего вечера. Надо сесть в автобус… Она сухо сказала:

– Мой отец – депутат. Вы, наверно, слыхали – Тесса.

Мишо даже рассмеялся от удивления.

– Вот это неожиданно! И еще как!.. Только при чем тут ваш отец? Я не с ним разговариваю, а с вами. Вы думаете, я разбираюсь в их кухне? Это скучное дело. Я о другом говорю… Вы куда? Пройдем еще немного, до следующей остановки. Вечер хороший…

Дениз послушалась и снова удивилась: почему иду? почему слушаю? И главное – почему так просто, так весело на душе?

Мишо говорил:

– Я политику понимаю иначе: перестроить мир. Очень много случайного, нехорошего. Как-то совестно за людей. А можно жить весело, громко, во весь рост. Для меня революция – это вроде архитектуры. Если вы любите искусство, вы должны почувствовать.

– Вы коммунист?

– Как же иначе?

– Мой брат рассуждает, как вы. Но я ему не верю. Я боюсь слов.

– Это оттого, что ваш отец адвокат. Я тоже боюсь, когда говорят слишком красиво. Но у нас другое… Знаете что, зайдем на полчаса: сегодня предвыборное собрание. Увидите, какая разница! Это рядом – в школе на улице Фальгьер. Не понравится, уйдете. А поглядеть стоит. Ведь должно быть у человека любопытство. Зайдем?

Дениз ответила «нет», хотя она сразу поняла, что пойдет на собрание. Она даже решила про себя: думать буду позже, дома, тогда разберусь, а пока – весело, вот и все…

В школе было много людей, не состоявших в списках избирателей, женщин, подростков; одно из тысяч собраний той изумительной весны, когда Париж повторял слова «Народный фронт» с нежностью и страстью. В зале было жарко; многие поснимали пиджаки; сидели в кепках; курили. Дениз вглядывалась в лица: сколько горестей, болезней, нужды! Женщина держала на руках спящего ребенка: видно, не на кого было оставить. У старика слезились воспаленные глаза; казалось, что он плачет. Все эти люди не знали друг друга; они пришли сюда из продымленных домов большого города, но их всех вязало новое братство; и когда оратор говорил о борьбе, о справедливости, сразу подымались кулаки, а сотни голосов отвечали, как эхо. Ораторы не походили на Тесса, они говорили отрывисто и мучительно, как будто искали слова; и слова звучали по-новому. А лица были усталые; только улыбка на минуту освещала их. Были позабыты и враждебные кандидаты, и урны. Тоска рождения, тайна ростка жили в темном от дыма зале; а кулак работницы, сухой и морщинистый, трясся в воздухе, как будто эта женщина, рожавшая, хоронившая детей, зажала в нем немного ветра, теплоту приветствия или пролетевшее мимо короткое слово.

Прошло полчаса, прошел час, полтора; Дениз не уходила. Она напряженно слушала; но вряд ли она смогла бы пересказать, о чем говорили эти люди; она как бы слушала глухое биение сердец, новый мир, ей непонятный; так девочкой в Бретани она слушала впервые открывшееся перед ней море.

В двенадцать часов собрание кончилось. Дениз вдруг поняла в смятении, что и она подхватывает «Интернационал», путая слова, не зная, зачем поет, о чем.

К Мишо подошел немолодой высокий рабочий, со шрамом на щеке, с темными, запавшими глазами:

– Мишо, мы сегодня с твоего завода четырех записали. Ты передай Шарлю, что листовки лучше составлять по цехам. Потом щиты можно использовать для плакатов…

Он повернулся к Дениз:

– Ты, товарищ, из какого района?

Дениз покраснела от смущения. За нее ответил Мишо:

– Товарищ – студентка.

Дениз подумала: значит, он принял меня за свою. И это почему-то ее обрадовало.

Они вышли, и снова Париж, сырой, теплый, взволнованный, напомнил им про весну.

– Понравилось?

– Не знаю, как ответить… Слово не то. Удивило.

– Понятно. А знаете почему? Это как в такой вечер… Как в воздухе… Из всех слов, пожалуй, одно подойдет: надежда. Все переставить, переменить.

– Я брату не верила. А вот тому, он к вам подошел, ему я верю. Это, должно быть, правда… Не знаю, как для других, но для него. А вообще об этом надо подумать. Сразу очень трудно разобраться.

Мишо еще говорил про надежду: свою и других. Теперь она плохо слушала – слишком много слов; но его голос, как прежде, ее радовал, и, прощаясь, она улыбнулась серым насмешливым глазам. А он растерянно сказал:

– И еще как!..

Дениз засмеялась:

– Мы увидимся. На лекции Мале. Или, если будет еще собрание, напишите, я приду. Хорошо?

Вот она и дома! На стенах коридора – фотографии: знаменитые процессы, и повсюду, среди двух жандармов, убийцы или мошенники, а впереди, подняв к небу костлявые руки, в балахоне адвоката – Тесса.

Квартира была, как стоячая вода, темная, тихая, с кипящими на дне страстями. Отца еще не было дома. Он, вероятно, искал на груди у Полет забвения от коварных речей Дессера. В спальне мать раскладывала пасьянсы, поджидая мужа. Госпожа Тесса была больна нефритом, она боялась смерти, а особенно ада. Она всегда была верующей; но прежде ее отвлекали хозяйство, туалеты, сплетни; заболев, она оказалась с глазу на глаз с богом. Она вспомнила детские годы в монастыре. Близок Страшный суд. Там с нее взыщут за все: за речи депутата Тесса против церкви, за его связи с дурными женщинами, за кощунство и развращенность Люсьена. Кто ее покроет? Дениз? Но девушка молчит, не ходит в церковь, не отвечает матери. Может быть, и Дениз в отца?..

– Дениз, это ты? Я думала, что папа… Пойди сюда! Где ты была?

– Сидела в кафе на Сен-Мишеле. Чудный вечер…

Дениз сказала первое, что пришло в голову: не хотела огорчать мать рассказом о собрании. Но госпожа Тесса расплакалась:

– На Сен-Мишеле?.. В отца!..

Дениз, попыталась ее утешить, сказала, что была с подругами; принесла вербеновую настойку, которую мать пила на ночь. Но слезы все капали на королей и валетов…

Дениз прошла к себе. Ее комната была голой, нежилой: кровать, стол, покрытый зеленым сукном, с большой чернильницей, стул. Так выглядят комнаты в гостинице, где останавливаются на ночь. Дениз села на кровать, болтала ногами, еще не решаясь задуматься.

Постучался Люсьен. Он пришел с вечера поэтов-сюрреалистов.

– Они придумали забавный номер: определяют пол понятий, красок, слов. Можешь себе представить, как все возмутились! Особенно коммунисты. Эти корчатся при одном имени Фрейда… Ты слыхала когда-нибудь, как рассуждает правоверный коммунист?

– Нет.

Люсьен стал рассказывать о какой-то танцовщице с острова Бали:

– Я теперь понимаю Гогена… Чувствуется, что она признает только животную страсть…

– Почему ты мне это рассказываешь?

– Потому что тебе двадцать два года, а не двенадцать. Хватит разыгрывать инженю! Или ты собираешься, как мама, читать молитвенник и ставить клизмы?

Увидев угрюмые глаза Дениз, он примирительно сказал:

– Ну, не сердись, сурок! Я не хотел тебя обидеть. Спокойной ночи!

Дениз осталась одна, разделась, погасила свет, но не уснула. Часы пробили два, половину третьего, три… В коридоре послышались шаги: это вернулся отец. Он тихо напевал: «Все прекрасно, госпожа маркиза…» Потом снова водворилась тишина.

Этот дом всегда казался Дениз могилой. Она провела школьные годы в пансионе, в Бретани. Там было море, девочки шалили, по улице проходили рыбаки в красных брезентовых штанах, похожие на больших омаров; когда начиналась буря, трясся дом с большими часами под стеклянным колпаком и с тарелками на стенах; а сердце девочки радостно екало.

Потом Дениз вернулась в Париж. Она сразу почувствовала, что задыхается. Все жили вместе, тесной жизнью. Дениз знала и про похождения отца, и про Жаннет. Семья казалась дружной; и эти обязательные встречи за обеденным столом, внешняя спайка засасывали, как тина.

Дениз увлекалась старой архитектурой. Когда-то люди верили, не как мать, – страстно, от полноты сердца. Они строили приземистые церкви, похожие на амбары. В них, кажется, еще сохранились зерна веры. Дениз ушла в прошлое от суетливости Тесса, от ханжества матери, от бесцельного кипения брата.

Но сегодня приключилось что-то бесконечно важное. Она ведь обещала себе во всем разобраться. Ворочаясь, она спрашивала себя: что?.. То вспоминала кулак старой поденщицы. То рабочий, со шрамом на щеке, говорил ей «товарищ». То улыбались серые глаза Мишо. Все это сливалось с весенним воздухом, с сыростью и тишиной ночных улиц. А сердце билось. И новый смутный день, разодрав темноту, как занавеску, проник в комнату, наполнил ее сероватым колыханием, тревожными абрисами еще неощутимых предметов. Дениз вспомнила «и еще как!», улыбнулась и с этой улыбкой уснула.


10

Прочитав отзыв о своей книге в коммунистической газете, Люсьен рассердился; особенно его обидела заключительная фраза: «Некоторые чрезмерно «революционные» пассажи вызывают недоверие». Тупица! Да и все они таковы! Им не кроить, а латать! Правые газеты охотно говорят о книге Люсьена: они стараются очернить Поля Тесса – вот как радикалы воспитывают своих детей! Но там, где Люсьена должны были принять, как трибуна, как нового Валлеса, – несколько скупых похвал («автор хорошо знает свою «среду») и под конец – «недоверие».

Люсьен вдруг улыбнулся: может быть, они правы… А еще недавно он хотел записаться в коммунистическую партию, доказывал друзьям, что партийная дисциплина – высшее самоограничение, которое Гете предписывает творцу… Таков был человек: он быстро загорался, быстро остывал.

Достаток отца освободил Люсьена от мыслей о заработке. Кончив лицей, он стал искать призвание. Он поступил на медицинский факультет, чтобы год спустя бросить анатомию и заняться международным правом. Неожиданно он увлекся кино; стал помощником режиссера. Он хотел сделать необычайный фильм о гибели механического мира, а работать пришлось над дурацкой комедией: героиня путала мужа и любовника, которые были двойниками. Люсьен разлюбил кино и ходил в литературные кафе с видом разочарованного мастера.

Ему было двадцать шесть лет, когда он познакомился с исследователем Анри Лагранжем, который отправлялся к Южному полюсу. Люсьен давно мечтал об опасности. Лагранж его взял с собой. Люсьен записывал в дневник: «Пингвин похож на Мистенгет. Надоели консервы. В общем красиво, но скучно». Через несколько страниц была короткая запись: «Анри умер в четыре часа утра». Лагранж умер от гангрены на руках у Люсьена.

Вернувшись в Париж, Люсьен зажил своей прежней жизнью: выставками и вечерами сюрреалистов; но часто среди болтовни приятелей он замолкал: думал о смерти.

Так родился роман «С глазу на глаз», имевший шумный успех. Это была смутная, неровная книга, с кокетливыми рассуждениями и с просветами, достигавшими подлинной высоты. Роман был посвящен смерти среди льдов, последним дням человека, который больше всего на свете любил математику и свою четырехлетнюю дочку. Люсьен сразу стал признанным писателем. У него брали интервью: «Ваши литературные планы?» Он отвечал, что пишет большой роман о распаде семьи. На самом деле он ничего не писал: ему казалось, что его выжали, как лимон.

Шли годы. Люди стали забывать, что Люсьен – писатель. Поль Тесса, поверивший было в литературную карьеру сына, снова начал попрекать его бездельем и тратами. Люсьен не мог жить без денег и обладал даром проматывать незаметно десятки тысяч; он угощал приятелей в ресторанах, на вид скромных, но дорогих, поил их старыми винами, небрежно говоря: «обыкновенное винцо»; одаривал приглянувшихся ему женщин. Он пристрастился к картам: крупный выигрыш казался ему единственным выходом. Во всех игорных домах знали красивого человека с рыжими волосами и с бледной маской. Улыбаясь, Люсьен проигрывал за ночь двадцать – тридцать тысяч. Пришлось познакомиться с ростовщиками. Люсьен брал у одного, чтобы отдать другому. Скука, та самая, что четыре года назад погнала его к полюсу, а там обернулась пингвином, похожим на старую актрису, и пресными консервами, снова им завладела.

Летом с караваном туристов он поехал в Советский Союз. Вышло это случайно: он собирался с приятелем в Египет, но накануне отъезда они рассорились. В Москве он пробыл неделю. Туристам показывали древности, музеи, ясли; не это потрясло Люсьена – люди, их воля, нужда, душевная молодость. Как-то, среди строителей метро, он увидел девушку в грубых сапогах, с тонким бледным лицом, с горячечным непримиримым взглядом. Он понял, что такая строит не только метро. Он насторожился, как после смерти Анри. Снова он возвращался в Париж другим человеком.

Лотреамона заменил Маркс. Люсьен впервые задумался над жизнью окружавших его людей. Повсюду он увидел ложь, лицемерие, скуку. Его личная драма была драмой общества. Это его вдохновило: он написал памфлет, поверхностный, но острый, высмеивая философию, мораль и эстетику буржуа. Отец всполошился, грозил разрывом. Молодежь, посещавшая Дом культуры, с восторгом слушала речи Люсьена о близкой революции. Он забыл даже карты: игра, которую он вел, была куда увлекательнее.

Прошло полгода, и его начали разбирать сомнения. Коммунисты ему теперь казались обыкновенной политической партией. Им нравится семейный уют и романсы Мориса Шевалье!.. Люсьен всегда думал, что он смелее да и умнее других. Он говорил себе: я снова сглупил! Эта карта может выиграть, но это не моя карта…

Случилось, что этот ветреный человек привязался к Жаннет. Он не преувеличивал своего чувства; усмехаясь, он рассказывал приятелям о своей связи с актрисой, надеясь иронией принизить любовь; но любовь не поддавалась, и одно то, как он выговаривал имя Жаннет, выдавало его волнение.

Люсьен и Жаннет не походили друг на друга, но в судьбе их было много общего: оба метались. Жаннет было тридцать лет, но часто она чувствовала себя состарившейся. Она была дочерью лионского нотариуса. Скучный пуританский город, недобрые и придирчивые родители иссушили ее детство. С утра до ночи она слышала разговоры о деньгах («нельзя сорить деньгами»), о выгодных браках, о преступных женах, которые тратят состояние на тряпки, флиртуют или («Жаннет, выйди из комнаты») изменяют. Ей запомнился сухощавый человек с бельмом на глазу; родители говорили о нем почтительно; это был владелец крупной мануфактуры. Он застрелил из охотничьего ружья любовника своей жены. Фабриканта покрыли – убитый был объявлен вором, ночью забравшимся в дом. В квартире нотариуса на мебели круглый год были чехлы, и мать Жаннет пуще всего боялась, как бы муж, наливая вино, не пролил несколько капель на чистую скатерть.

Жаннет было восемнадцать лет, когда она сошлась с женатым человеком, глубоко ей безразличным. Это был доктор, лечивший Жаннет, когда у нее была корь. Узнав о постыдной связи, отец стал кричать: «Ваше место, сударыня, в публичном доме!» Доктор для приличия вздохнул и дал Жаннет четыреста франков на дорогу. Она уехала в Париж. Ночью в поезде она спрашивала себя: почему я это сделала?.. Но ответить не могла… У доктора был кадык, и он говорил сальности. Может быть, она пошла на роковое свидание только потому, что в тот день мать три часа сряду бранила кухарку: «Вы видите, что это не баранина, а кости!..»

Жаннет поступила приказчицей в универсальный магазин. Она приходила на работу с синевой под глазами; продавщицы думали, что она кутит; но она ночи напролет читала. Она начала с романов современников: хотела понять себя; потом пристрастилась к Стендалю, Достоевскому, Шекспиру. Страсти окружавших ее людей стали ей казаться не жизненными дорогами, но ролями, интересными или мелкими. Все прежде непонятное и поэтому неприязненное, духота чувств, случайность поступков, теперь ей представлялось ясным, точным, подчиненным строгому закону. Не обладая житейским опытом, чуждаясь людей, благодаря искусству она многое поняла, созрела.

Она не мечтала об искусстве как о своей судьбе, она им жила – над книгой или в театре на галерке. В магазине, когда не бывало покупателей, едва заметно шевеля губами, она играла Федру или глупую провинциальную мечтательницу.

В ресторане, где она обычно обедала, с ней заговорил немолодой актер Фиже. Они сошлись; было это без любви и без обмана: оба были одинокими и несчастными. Фиже прельстила наружность Жаннет: на эту женщину повсюду глядели. Ее лунатические огромные глаза придавали спокойному лицу характер одержимости. Казалось, она только-только узнала что-то непоправимое, или влюблена до мук, или радуется так, как можно радоваться раз-два в жизни. Потом Фиже оценил заботливость Жаннет: у этой сумасбродки было сердце доброй женщины; она ухаживала за неудачливым актером, сварливым и неопрятным, как за ребенком (он был на четырнадцать лет старше ее). Она его не любила, но ей и не приходило в голову, что она может кого-нибудь полюбить. То, что было в книгах или на сцене, она не смешивала со своей жизнью. Героиня Расина покорно штопала носки. Несколько месяцев спустя она бросила магазин: Фиже устроил ее в театр «Жимназ»; она играла крохотные роли: испуганных служанок или деревенских дурочек. Она не стала мечтать о карьере великой актрисы, но запах театра ее веселил, и она была благодарна Фиже за эту перемену в ее жизни.

Год спустя Фиже ее бросил: сошелся с опереточной актрисой, пользовавшейся успехом. Он долго не решался сказать Жаннет о своем решении: боялся ревности, упреков, слез. Но Жаннет выслушала его признания с таким равнодушием, что он обиженно сказал: «Ты меня никогда не любила». Она ответила: «Должно быть, ты прав».

Один из заправил Дома культуры, Марешаль, вздумал организовать «Революционный театр». Он стал набирать труппу. Профессиональные актеры к нему не шли: боялись, что новый театр не выживет. Марешаль встретил Жаннет на лестнице театра и сразу ее отметил. Он вызвал Жаннет, стал ей доказывать, что из нее выйдет крупная трагическая актриса: «Какие глаза! А голос! Да вы себя не слышите!..» Марешаль ставил «Овечий источник»; он предложил Жаннет главную роль. Все присутствовавшие на первых репетициях говорили, что играла она прекрасно: в ней была простота сердечности и гнева. На беду, актриса Жавог поссорилась с директором «Одеона» и в сердцах пошла к Марешалю. Это была посредственная актриса, но ее имя обеспечивало статьи в десятке газет. Она получила роль Жаннет. Жаннет приняла это спокойно и сразу согласилась взять маленькую роль. После премьеры, в своей комнатушке, далеко за полночь, она повторяла монологи, которые ей не удалось сказать со сцены.

«Революционный театр» вскоре прогорел. Два летних месяца Жаннет проработала в провинции: ее взяли в сборную труппу для гастролей. Потом, помаявшись и поголодав, она устроилась на радиостанции «Пост паризьен».

Люсьен с ней познакомился на одной из репетиций в «Революционном театре» и тотчас влюбился. Это было время его страстного увлечения революцией. Слова «Овечьего источника» звучали как бред встревоженного Парижа, а голос Жаннет придавал им ту плотность, тот вес, которые Люсьен напрасно искал на митингах или в газетах.

Люсьен поразил Жаннет; впервые она увидела человека, который говорил, как герой романа. Его речи о низости, об очистительной буре вязались с огненным цветом волос, с бледностью, с резкими движениями. Она ему поверила и, выслушав его признания, отдалась ему, если не с любовью, то с душевной приподнятостью.

Любовь в ней могла бы родиться; но Люсьен сделал все, чтобы оттолкнуть Жаннет от себя. Перед ней он становился искусственным и пустым. Она была слишком молода, чтобы снисходительно отнестись к его самолюбованию. Слыша каждый день патетические тирады, она усомнилась: любит ли он меня? А Люсьен все сильнее к ней привязывался. Трудно было понять его чувства: он и Жаннет любил на свой лад, скорее как феномен, как лирическое отступление, как заморскую птицу. Если бы ему сказали: «Пойди ради нее на смерть», – он пошел бы. Но когда Жаннет, заболев, попросила его остаться у нее до утра, он стал говорить, что его ждут дома, мать будет волноваться… Ему попросту хотелось выспаться.

Жаннет говорила себе: он меня бросит, как Фиже… Она думала, что должна от него уйти, но не уходила. По природе она была пассивной: такие женщины не уходят, их уводят. А может быть, в ней еще жила смутная надежда на счастье с Люсьеном, на серенькое, тихое счастье, которым жили вокруг нее другие женщины?

После того вечера, когда Жаннет познакомилась с Андре и Пьером, Люсьен ее не видал. Она отвечала по телефону, что хворает. Вдруг она ему позвонила: ей нужно с ним поговорить. Голос был взволнованный. Люсьен вспомнил: Андре!.. Он насторожился. Жаннет он ответил, что зайдет за ней в студию; они поужинают у «Фукетс».

Жаннет не хотела идти в кафе; она сказала, что плохо себя чувствует, ей надо поговорить с Люсьеном наедине. Он настаивал. У «Фукетс» вечером собирались актеры, писатели, а Люсьену льстило, что люди с завистью поглядывают на Жаннет.

Он был хорошо настроен, несмотря на газетную заметку; весело заказал устрицы, вино. Жаннет молчала. Он рассказал ей о своей обиде:

– Понимаешь, «недоверие»!..

Она ничего не ответила. Видно было, что она напряженно о чем-то думает. Люсьен забыл и про отзывы коммунистов, и про восхищенные взгляды соседей; его терзала ревность. Он был уверен, что Жаннет влюблена в Андре, и решил ускорить развязку.

– В понедельник открывается выставка Андре. Говорят, прекрасные пейзажи… Хочешь пойти на вернисаж?

– Нет, я не пойду. Нет настроения…

Она сказала это настолько просто, с таким безразличием, что Люсьен растерялся: может быть, и не в Андре дело?.. Выпив бутылку шабли, он оживился, забыл о своих страхах и вернулся к тому, что его занимало с утра.

– В общем, я понимаю, почему они говорят о «недоверии». Я недавно был у одного коммуниста. Это сотрудник «Юманите». Мещанская квартирка. На стене репродукция: «Мыслитель» Родена. Жена принесла рагу, и он хвастал, что она хорошо готовит. Четверо детей, старший готовит уроки, а папаша ему помогает. Ты видишь картину? Конечно, такой человек может голосовать, но не больше. А когда такие мещане…

Жаннет обычно не спорила. Но теперь она неожиданно оживилась:

– Разве плохо, что у человека семья, дети? Я тебе говорила, – я об этом всегда мечтала. Для женщины это счастье. Неужели ты не понимаешь?.. Я иногда думаю, что и ты этого хочешь, только говоришь иначе… Без этого, Люсьен, нельзя жить: очень голо, одиноко.

– Вопрос характера. И эпохи. Если бы мне предложили обзавестись семьей, я застрелился бы, не иначе. Я живу другим. Может быть, завтра за это придется умереть. Смешно теперь говорить о семье. Что с тобой?

– Ничего. Я тебе сказала, что плохо себя чувствую. Голова болит. Попроси стакан воды, я приму аспирин.

Люсьен продолжал говорить: эпоха требует отрешенности, одиночества, мужества. Семейный уют – предательство. Жаннет не возражала. Ее оживление спало.

Они молча вышли и свернули с Елисейских полей в узкую, темную улицу. Вдруг на углу, возле аптеки, Жаннет остановилась. В освещенном огне стоял большой зеленый шар, и лицо Жаннет, облитое изумрудным светом, казалось мертвым. Она спокойно сказала:

– Я беременна. Придется теперь искать доктора…

Люсьен почувствовал жалость, острую, как боль. Он пробормотал:

– Может быть, не нужно?

Жаннет резко рассмеялась:

– Нет, ты мне все объяснил и убедил – «не та эпоха…»

Люсьен быстро успокоился, и это вывело из себя Жаннет. Все тем же деланно веселым голосом она сказала:

– Не огорчайся: не от тебя…

– Как? Я не понимаю…

– Когда я ездила на гастроли. В Виши… Рядом ночевал один актер, а у меня дверь не запиралась, задвижка была испорчена. Вот и все. Теперь ты понял.

Она рукой остановила такси. Он крикнул:

– Погоди! Я провожу тебя.

– Не нужно. Одиночество и мужество – кажется, ты так сказал? Спокойной ночи!

Люсьен сразу почувствовал, что Жаннет сказала неправду. Актер? Задвижка? Слишком нелепо! Но, может быть, с Андре?.. Она в кафе не сводила с него глаз. Он тоже… И потом – спросила, почему он не позвал Андре… Конечно, Андре!

Площадь Конкорд после дождя блестела, как паркет парадного салона; автомобили оставляли на синеватом асфальте оранжевые и багровые следы. Большие фонари походили на светящиеся растения. Из парка Тюльери доносились запахи мокрой земли, деревьев, весны. Казалось, все вокруг было создано для праздника; но во всем была легкая тревога, неуверенность. Старая проститутка, густо нарумяненная, окликнула Люсьена. Он ускорил шаг. Вдруг на набережной он остановился: он вспомнил глаза Жаннет – у аптеки… Такие глаза были у Лагранжа, когда он сказал Люсьену: «Не спорь, я знаю, что это гангрена». Люсьен побежал назад, на площадь, он поехал к Жаннет.

Она лежала, уткнувшись головой в подушку, и плакала. Рядом валялась большая тряпичная кукла. Жаннет плакала от обиды: как мог Люсьен поверить ее глупой выдумке? Она плакала от его бесчувственности, от одиночества. Было в ней и большее горе, но от него она не могла плакать. Это горе уничтожало слова и придавало глазам то выражение безысходности, которое возле аптеки напугало Люсьена. Она ведь утром еще верила в возможность счастья…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю