Текст книги "Падение Парижа"
Автор книги: Илья Эренбург
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 38 страниц)
8
Цензуру называли «теткой Анастасией», и Жолио жаловался, что эта тетка загонит его в гроб. Газета выходила с белыми пятнами. Нельзя писать, что в Вогезах стоят лютые холода, что итальянцы устроили германскому послу овацию, что чилийское правительство приютило испанских беженцев. Жолио разводил руками:
– Осталась одна тема – бром!..
Говорили, будто солдатам в кофе подмешивают бром, чтобы они не тосковали по женам. И Жолио поместил в своей газете куплеты:
Гретхен, я у вашего дома
Без брома, без брома, без брома!..
Закат Дессера вынудил Жолио искать нового покровителя. Бретейль свел его с Монтиньи. «Ла вуа нувель» не впервые меняла направление; но на этот раз Жолио загрустил: Дессер умел жить, смягчал резкость шуткой, чек давал просто, как сигарету; а Монтиньи кричит на Жолио, как на лакея; вмешивается в редакционные дела; возмущается невинной заметкой о свадьбе какого-нибудь радикала или социалиста. А как может Жолио рассориться со всеми? Ведь и Монтиньи не вечен…
Один из сотрудников употребил в очерке слово «боши» – так прозвали немцев четверть века назад. Монтиньи вышел из себя:
– Возмутительно! Вы апеллируете к самым низким инстинктам. Конечно, мы воюем с Германией, но это рыцарский поединок, если угодно, это историческая трагедия. Гитлер – величайший государственный ум!
Легко понять, как обрадовался Жолио, узнав о торжественных похоронах немецкого летчика. Описанию церемонии и речи Леридо была посвящена целая полоса. Но на следующий день Жолио снова томился: о чем писать? Вот уже четвертый месяц, как идет война, а ее не видно, это – война-невидимка. Солдаты умирают от гриппа. Вчера в палате огласили конвенцию с Германией о железнодорожном сообщении через Рейн; только при голосовании кто-то вспомнил, что законопроект, внесенный в парламент летом, устарел, и мосты через Рейн давно взорваны. Войну окрестили «ну-и-война». Говорят: «Как вам нравится ну-и-война?» Нравится она всем. Только писать не о чем…
Неизвестно, кто враг? Немецкие самолеты скидывают листовки, брошюры. Подбирают, говорят: «Хорошо издано…» Слушают радиопередачи из Штутгарта; там диктор – француз. Жолио его окрестил «штутгартским предателем». Кличка привилась. Но «штутгартский предатель» стал популярным персонажем. Депутаты спрашивают друг друга: «Что рассказал «штутгартский предатель» о закрытом заседании палаты?..»
И вот произошло чудо. Монтиньи поздно вечером вызвал толстяка, был весел, даже любезен, дал Жолио, не торгуясь, столько, сколько тот попросил, восторженно приговаривая:
– Политическую сторону поручите Бретейлю. И побольше анекдотов, героических штрихов, эпизодов… Пошлите лучших военных корреспондентов…
Враг наконец-то был найден. Два дня спустя военные корреспонденты выехали в Хельсинки.
Тесса пригласил к завтраку итальянского посла; расхваливал римскую кухню, пьемонтское вино, живопись Веронеза, государственный гений Муссолини.
– Вы не можете себе представить, как я был удручен, когда, несмотря на вмешательство «дуче», началась война! Эти месяцы для меня были кошмаром. Как для всех культурных европейцев… Но вот вам первый просвет: реакция на выступление Москвы показывает, что не все еще потеряно. В частности, меня ободряет позиция Италии. Говорю: «меня», – я всегда стоял за союз латинских стран. Мы – наперсники великого Рима. Что значит Данциг, да и вся Польша по сравнению с судьбой цивилизации? Скажем прямо: наш общий враг – Москва! От боев на Карельском перешейке зависит будущее не только Парижа или Рима, но и Берлина.
Все оживились. Госпожа Монтиньи организовала «северные вторники»; дамы из лучшего общества, под звуки Сибелиуса, вязали носки и наушники для финских солдат. Меже пожертвовал на «лотт» Маннергейма полтора миллиона; чек был торжественно вручен дочери финского маршала. Марсельский гангстер потребовал, чтобы Московскую улицу переименовали в Гельсингфорсскую.
В соборе Мадлен служили молебен – о даровании победы финскому воинству. Бретейль горячо молился. Из церкви он поехал в редакцию «Ла вуа нувель». Он ошеломил Жолио (а толстяка трудно было чем-либо удивить):
– Сейчас же поезжайте к Виару. Пусть он напишет несколько статей о Финляндии.
Монтиньи не выносил Виара; кричал: «Это он распустил рабочих, приучил их валяться на пляжах!..» Жолио приходилось считаться со вкусами своего нового покровителя, и он избегал Виара. Как-то они встретились в ресторане «Мариус», возле Бурбонского дворца. Виар меланхолично вздохнул:
– Вы меня забыли…
Жолио запротестовал:
– Вы думаете, что я Юпитер? Я только посланник богов, Меркурий. Вы ведь знаете, что за скотина Монтиньи! То, что Дессер сдал, несчастье не только для меня – для Франции… Теперь я пишу под диктовку Бретейля. Это богомольный сухарь, злой судак. У нас в Марселе таких нет. Помесь галльского петуха с немецкой овчаркой. Я ему несколько раз говорил: а Виар?.. Увы, национальное объединение существует только на словах! Лично я вас ценю, уважаю, больше того – люблю!
Виар грустно улыбнулся и выбрал спокойный столик. Ему предстояло трудное дело – заказать завтрак согласно указанию врача. Виар носил при себе список запрещенных блюд, сверял: щавель, помидоры нельзя, морковь можно…
И вот Бретейль послал Жолио к Виару. Толстяк всю дорогу разговаривал сам с собой – до того был потрясен. Ну и времена! Каждый день все меняется. Непонятно, кому улыбаться, кого чернить…
Виар теперь жил уединенно среди картин и книг. Он с отвращением следил за событиями, как зритель, которому показывают дурную драму, – уйти нельзя, а глядеть скучно… Говорил: «Во всем этом я не вижу никакой идеи…» С удовлетворением думал: «Мне все же повезло! Вовремя на мое место сел Тесса. Они заварили, пускай расхлебывают!..» Конечно, в парламенте Виар голосовал за правительство; дважды выступил с патриотическими декларациями; он говорил сухо, как будто повторял неинтересную цитату. «Ну-и-война» казалась ему ненужной суматохой. Вот и в Китае убивают людей. А зачем?..
Он несколько ожил, когда начались преследования коммунистов. Проснулась старая обида: коммунистов он считал виновниками своего поражения. Это они подстроили захват заводов, озлобили лавочников, толкнули Даладье в объятия Бретейля. Кричали о патриотизме, возмущались Мюнхеном, а когда дело дошло до войны – выкрутились. Теперь рабочие говорят: «Только коммунисты против войны…» Виару это казалось хитрым предвыборным маневром; он почти машинально думал: заработают миллион голосов… Конечно, он поддержал предложение о выдаче депутатов-коммунистов; приговаривал: «Ничего не возразишь – справедливо». А узнав, что сенатор Кашен оставлен на свободе, огорчился. Кашена он ненавидел; когда-то они были в одной партии, вместе выступали на собраниях. Молодые коммунисты были людьми с другой планеты, а Кашена Виар считал изменником – культурный человек, гуманист, демократ, и остался с коммунистами!..
Каждый день арестовывали сотни людей. Кое-где в провинции стали хватать и социалистов. Виар всполошился: «Начинается реакция!» Он почувствовал себя блюстителем традиций, старым жрецом. Может быть, выступить? Но тотчас осадил себя: это будет на руку коммунистам.
Он снова замкнулся. Ему удалось приобрести маленький натюрморт Сезанна: два яблока на лакированном подносе. Часами Виар глядел на холст. Яблоки были мирами в себе, законченными и бесконечно тяжелыми, как сущность материи.
Он думал, что не способен увлечься: не знал себя – события в Финляндии вернули ему молодость. Он выступил в палате с негодующей речью, и пенсне его подпрыгивало, как двадцать лет назад. Война стала сразу осмысленной: «Коммунисты – вот тайная армия империализма!..»
Когда Жолио изложил просьбу Брейтеля, Виар сказал:
– Охотно, мой друг, охотно, и это несмотря на возраст, на болезнь. Врач запретил мне работать. Но когда страдают слабые, я на посту. Хорошо, что Бретейль забыл партийные раздоры. Теперь мы сможем осуществить национальное объединение не только на словах.
Он продиктовал первую статью. Его голос дрожал от волнения.
– Я возмущен. Когда-то солдаты фон Гольца сражались за правое дело… Маршал Маннергейм – борец за справедливость…
Потом он сказал Жолио:
– У нас мощный союзник: генерал-мороз.
Жолио развел руками.
– По правде сказать, я даже не знаю толком, где эта Финляндия. Но говорят, что там чертовски холодно. Если пошлют наших, они замерзнут, честное слово! А что вы думаете о позиции Италии? Я ведь марсельский патриот… Как бы они не пошли на Марсель…
– Никогда! Они возмущены Москвой, как мы с вами. Теперь итальянская опасность миновала.
На следующий день к Виару приехала дочка Луиза. Ее мужа призвали в армию.
Гастон пишет, что там страшный беспорядок… Нет противотанковых орудий, кажется, это называется так… А у солдат нет ботинок. Они ужасно настроены. Гастон боится с ними разговаривать. Папа, что будет с Францией?
Виар слушал рассеянно.
– Ужасно!.. Я всегда говорил, что эта война ни к чему не приведет. Главное – никакой идеи… Другое дело – Финляндия…
Он начал с жаром рассказывать об операциях в Карелии, о лыжниках, «лоттах». Луиза перебила:
– Я теперь часто не могу уснуть до четырех-пяти. Все думаю, думаю… Вдруг немцы победят?
– Возможно.
Он сказал это настолько спокойно, что Луиза растерялась:
– Папа, что ты говоришь?
Он увидел, что у нее дрожат губы, – сейчас заплачет, и стал успокаивать:
– Не бойся. У нас линия Мажино…
Принесли газету. Там была статья Виара. Он внимательно прочел ее; кивал головой, одобряя свои слова. Потом взглянул на фотографию: снег, и стоят два мертвых солдата – замерзли. В руках винтовки. Как будто идут в бой – мороз продлевал жесты жизни. Виару это показалось обидным: нет успокоения, выхода…
Луиза ушла. Сидя в кресле, он наслаждался покоем. Он впервые понял, что ему безразлично, кто победит. Да и в Финляндии… Не все ли равно?… Какие-то люди бегут, падают, замерзают… Это – жизнь. А он над ней, он – мир в себе, как яблоки. Довольно волнений, слов, суеты! Пора отдохнуть!
Его потревожил фотограф «Ла вуа нувель», земляк Жолио, шумный и патетичный.
– Простите за вторжение! Необходим ваш портрет на первую полосу – к событиям в Финляндии: неутомимый борец за свободу и справедливость!..
Виар поправил пенсне и постарался придать лицу мужественное выражение.
9
Тесса вряд ли узнал бы в кокетливой мастерице, которая развозила платья нарядным заказчицам, свою дочь: короткие завитые волосы, пунцовые губы, шляпа, похожая на поварской колпак, а в руке картонка, перевязанная лиловой ленточкой.
Дениз работала в мастерской мод на бульваре Мальзерб. Мастерицы шили бальные платья. В салоне стояли длинные зеркала. Заказчицы показывались редко, и хозяин жаловался, что дела идут плохо. Это был немолодой человек с короткими седыми усами и с грустным взглядом. Иногда он перелистывал «Жарден де мод» или «Вог». Манекены в сумерки казались посетителями. Пели швейные машины; танцевали электрические утюги; длинные ногти пробегали по шелку – звук был несносен. А в задней комнате хромой Южен приправлял лист на американке: там помещалась подпольная типография. Хозяин мастерской мало что смыслил в модах, он писал листовки; а Дениз разносила их в нарядной картонке.
Сегодня у Дениз праздник. Она спешит в Бельвилль. Вот адрес… Там она встретится с Мишо. Это первая встреча после четырех месяцев разлуки.
Мишо послали сначала в Брест: он был запасным флота. В штабе, прочитав сопроводительный лист, стали думать, как бы отделаться от «смутьяна». Недели две спустя его отправили в Аррас – в пехотный полк. Он мыл полы в казарме. Батальонный командир Фабр был пьяницей и чудаком, политику презирал, начальству не верил, говорил: «В жизни два отрадных явления – таксы и кактусы». Вначале он решил, что Мишо вор, а узнав, что «преступник» сражался в Испании, развеселился, прозвал его «Дон-Кихотом», благоволил к нему. Вот отпустил на два дня в Париж.
Дениз волновалась; не сразу нашла она узкую, полутемную улицу, похожую на десятки таких же улиц. Дверь открыла старая женщина. Мишо еще не было.
– Садитесь, милая. Я сейчас кофе сварю. Замерзли? Мишо скоро приедет.
Но Мишо задержался. Хозяйка спросила:
– Вы моего Жано не знали? Его фашисты убили на заводе.
Дениз вспомнила рассказы Мишо о Клеманс.
– Это вы?..
Клеманс вытерла глаза передником: Жано!.. И Дениз теперь поняла язык маленькой комнаты. На стене висел портрет ушастого подростка. На комоде лежали книги, тетрадки. Старая кепка… Клеманс не могла расстаться с вещами сына. Она ухаживала за его товарищами, кормила их, пришивала пуговицы. Когда началась война, она сидела по вечерам и плакала: всех забрали! А в ноябре к ней пришел незнакомец.
– Я от Мишо. Можно у вас остаться до утра? Меня ищут…
Она теперь прятала у себя коммунистов. Никогда не расспрашивала – кто, зачем; готовила ужин, стелила постель. С ней разговаривали о событиях. Она гордилась доверием. Сказала Дениз:
– Финляндию они придумали, чтобы отвести глаза…
Потом поглядела внимательно на Дениз и улыбнулась:
– Я давно Мишо говорила – зачем ты один болтаешься? Хорошо, что вы его заметили, он скромный. А сердце у него замечательное! И умница. Скоро будет, как Морис Торез. Только без женской руки трудно…
Скрытная Дениз не смутилась: будто с ней говорит близкий человек…
Вот и Мишо! Какой он смешной в форме!
– Ты!
Он обнял Клеманс. Старуха напоила его кофе.
– Мне на работу нужно. Если уйдете раньше, заприте дверь, а ключ – под коврик. Ты смотри, Мишо, чтобы тебя не убили! Говорят: «Войны нет», – а все-таки убивают. Ты еще пригодишься…
Когда она ушла, Мишо прижал к себе Дениз и забормотал:
– Стосковался! И еще как!
Вот и умер короткий январский день. Комната стала синей; сумерки – как дым. Скоро вернется Клеманс. А они еще не наговорились.
– Развал… Мы у бельгийской границы стоим. Хотели рыть укрепления, раздумали. Я слышал, как полковник кричал: «Только пораженцы могут говорить, что они придут сюда!..» Это их излюбленное слово. А кто пораженцы? Они. Все делают, чтобы немцы нас расколотили. Конечно, будь другое правительство, было бы иначе… Удержаться можно… Только я боюсь – сначала разгромят, а потом нам скажут: «Спасайте». Солдаты спрашивают: «Как коммунисты?..» Когда я листовки получил, накинулись… Офицеры, как на подбор, фашисты. Те же гитлеровцы. Только мой исключение – оглашенный с кактусами… А остальные: «наказание за Народный фронт», «измена коммунистов» и так далее. Солдат боятся. А солдаты ждут, сами не знают чего. Пороха много, искры не хватает. Но если в Париже начнется, поддержат…
– Здесь то же самое… На заводах возмущены, но молчат. Вот только Финляндия растолкала. Говорят: «Финским фашистам самолеты строить? Ни за что…» Могут начаться забастовки. А тогда прорвется…
Он расспрашивал, какие известия из-за границы, что думают о Москве. Дениз объясняла. Он вдруг улыбнулся:
– Вот какая ты стала важная! А помнишь, как я тебя повел на первое собрание?
Они вспомнили начало любви, недомолвки, смущение… И ни губы, ни руки, ни глаза не могли передать силу созревшего чувства. А сейчас снова расстанутся…
– Я прочитала в газете про одного капитана. Англичанин. Это было под Новый год. Они ужинали. Вдруг взрыв – немцы, подводная лодка. Там была его жена, молодая женщина. Он надел на нее пояс и потащил к борту. Она отбивалась, думала, что он сошел с ума. Он ее бросил в воду. Она спаслась. Понимаешь, какое самообладание! И чувство какое!.. Теперь, Мишо, нужно мужество, чтобы жить. Ты мне это скажи, прикрикни на меня, чтобы я была сильной. Я не про опасность говорю, мне ничего не грозит… Но когда мы с тобой расстаемся, каждый раз думаю – вдруг навсегда?
– Все теперь на плотах. Корабль потопили… Но держимся. И доплывем, Дениз. Увидишь!
Они расстались на углу двух темных улиц, широких и тихих, как ночные реки. На груди у Мишо была пачка листовок, два номера «Юманите». До поезда оставалось три часа. Он пошел на вокзал пешком. Затемненный Париж был непонятным, новым городом. Иногда из темноты выступали голые ветки деревьев. А дома не были видны, они только смутно чувствовались, как далекие горы. Детский смех, голос женщины: «Я уронила перчатку», гудок автобуса, огонек сигареты… И была в темноте синева, влажность, неясное бормотание города, похожее на морской прибой.
Мишо думал о Дениз, о расставании судорожном и поспешном – оба боялись выдать боль. Она говорила: «Я положила сигареты в карман…» Он: «Закрой шею, простудишься…» Когда они теперь встретятся? И встретятся ли?
Широкие темные улицы, реки… Вот идет кто-то с фонариком. В темноте слабый свет кажется ярким; он освещает камни, решетку вокруг дерева, ноги. Неужели когда-то на улицах были яркие фонари? А свет исчез, прохожий повернул за угол. Если бы пронести любовь через эти темные годы, как свет фонарика, как крохотный огонек!..
10
Андре послали в Пуатье. Каждый день говорили, что полк отправят на линию Мажино; но слухи не подтверждались. Прошло четыре месяца. Полковник стал своим в салоне маркизы де Ниор; престарелый Гранмезон обсуждал с ним операции против Баку, а местные археологи его расспрашивали, не грозят ли Пуатье воздушные бомбардировки. Офицеры завели себе любовниц. Солдаты задолжали всем кабатчикам, обследовали все публичные дома. Андре каждый вечер вычеркивал в карманном календаре еще одно число. Его приятель Лорье говорил:
– Интересно, потеряли мы день или выиграли?..
Жизнь была монотонной, как в тюрьме, маршировали, подметали длинный двор, ели суп с репой; потом бродили по городу, знакомились с продавщицами, смотрели в кино старые картины, пили аперитивы; потом сидели возле чугунной печки, отрыгивая и посапывая, дремали. Андре разглядывал лица, которые постепенно освобождались от напряжения, забот, хитрости. И лица напоминали пейзаж. Андре думал о сходстве человека с землей, о связи между гончаром и глиной. И в такие минуты Андре хотелось работать. Он издевался над собой: «В Париже не писал, а здесь тоскую по краскам…» Лорье сказал: «Через неделю выступим». Андре мерещились огромные клубы дыма, холод рассвета, проволока, смерть, пустая и белесая, как те невыносимые дни, бессолнечные, но слепящие, когда предметы теряют цвет и форму.
Андре легко сходился с людьми. В Париже он жил одиноко – среди холстов, на голубятне. Здесь он оказался с другими, слушал, рассказывал, смеялся, шутил. Особенно он подружился с Лорье. Это был музыкант из Авиньона: играл в кафе. Беспечный, ребячливый южанин, он пел: «Все прекрасно, госпожа маркиза»; минуту спустя говорил: «Война на сто лет»; потом смеялся: «Полковник поднес богородице восковые руки и ноги – авансом, чтобы его не ранили».
Бретонец Ив вздыхал: «Земля здесь хорошая! И коз много. А у нас нет коз. И кто это придумал, чтобы воевать?..» Он останавливался возле каждого дерева, будто встретил земляка. Андре с ним подолгу беседовал об удобрениях, ячмене. Ив иногда ночью хныкал: тосковал по жене, по детям, по дому.
Нивелль был прежде официантом в большом кафе. Два месяца он пролежал в госпитале на испытании. Жена приносила ему герань. Нивеллю сказали, что от герани у него начнется сердечная болезнь, и тогда его освободят. Но герань подвела… Нивелль горячился: «Зачем они меня держат? Я вырабатывал восемьдесят франков в день. Помножь на тридцать. А теперь дела идут еще лучше. Мне вчера сказал официант в «Кафе де Пари», что он зарабатывает вдвое против прежнего. Значит, помножь две тысячи четыреста на два. Я понимаю, что им наплевать на меня. Я тоже на них наплевал бы, если бы мог… А сколько таких, как я? По меньшей мере три миллиона. (Он вытаскивал обглоданный карандаш). Получается четырнадцать миллионов четыреста тысяч. Помножь на двенадцать…»
Бухгалтер Лабон боялся самолетов: «Хоть бы просто застрелили. А то сверху…» Утешался он тем, что жена далеко; не выходил из домов терпимости: «Все равно убьют, хоть на прощанье узнаю, что такое свободная жизнь».
А молоденький, тщедушный Живер писал стихи о черной улице и сумасшедшем шарманщике.
Все эти люди жили вместе, томились, пьянствовали. Кто-нибудь прибегал: «Завтра трогаемся!..» Начиналась суматоха, писали письма, обнимали девушек. Потом объявляли: «Ложная тревога». И снова Ив вздыхал: «Зачем?..»
Андре как-то сказал Лорье:
– И не думай понять! Все перепуталось. Кто с кем? Впечатление давки, только никто не двигается с места. А слушать, что они говорят?.. Все равно правды не скажут. Плутуют, стараются друг друга перехитрить. Представь себе, что я сел писать. Тюбики с краской. Нажмешь киноварь, выползает черная; нажмешь белила, а там краплак. Нет, лучше не думать!
Когда радио переходило от веселой музыки к сообщениям, его закрывали: надоело слушать, что Даладье стоит за культуру, что на фронте не произошло ничего существенного и что немцы потопили еще семнадцать тысяч тонн.
Город забыл про войну. Жизнь, на несколько недель потревоженная мобилизацией, снова вошла в русло. Парикмахер Шардоне выиграл двести тысяч в лотерее. Вышел очередной номер археологического журнала, посвященный раскопкам в Афганистане. Маркиза де Ниор жаловалась, что все вздорожало; ей пришлось рассчитать садовника – за садом будет присматривать шофер. Садовник украл у маркизы часы и столовое серебро. Его поймали в доме свиданий. Местные газеты занимались этим делом куда больше, нежели морской битвой возле берегов Уругвая. На большой площади расположился цирк. Три замученных леопарда прыгали с кресла на кресло.
В январе полковник изругал Ива: «Вы похожи не на солдата, а на деревенского пожарного…» Казармы почистили. Через главную улицу протянули трехцветные ленты. Приехал депутат Пуатье, ставший министром. Мэр в приветственной речи сравнивал Тесса с мужами древности и с Клемансо. Тесса одобрительно кивал головой; потом сказал:
– Я хотел в эти исторические дни посетить город, оказавший мне доверие. Я знаю, что в груди сыновей Пуатье пылает священный огонь. Он вдохновлял некогда покровителя Пуатье, святого Илера, ныне он вдохновляет защитников линии Мажино. Все наши помыслы посвящены одному – победе…
Тесса приехал, чтобы купить участок в департаменте Вьенн. Прежде он тратил все, что зарабатывал. Теперь он не знал, что делать с деньгами. А различные акционерные общества, в правлениях которых он состоял, процветали. Конечно, можно перевести деньги в Америку. Но зачем?.. Они станут цифрой, абстракцией. Да и ненадежно… Тесса теперь не верил ни в акции, ни в доллары. Только одно непреложно – земля. Можно купить красивое поместье; на пасху привезти туда Полет, забыть среди цветов о войне, о Бретейле, о генералах… Еще недавно Тесса посмеивался над Лавалем: «Оверньяк, скопидом, знает одно – скупает землю». А сейчас он с волнением разглядывал в конторе нотариуса планы, фотографии. Вот эта усадьба недурна: фасад восемнадцатого века, парк в духе Малого Трианона и все удобства…
На следующий день он приехал в Пре-де-Дэн – так называлось облюбованное им поместье. Он надел на себя шерстяное белье и два вязаных жилета. Стояла на редкость суровая зима. Часто Тесса думал: что с Люсьеном? Видел сына замерзшим.
– Совсем как в Финляндии, – сказал он нотариусу. – Кстати, вы читали сегодня газеты? Этот маршал с немецкой фамилией – молодец! Я лично уверен в победе…
Голая нимфа держала бронзовый кувшин; из него торчали, как стрелы, сосульки. Казалось, и нимфе холодно…
Тесса сказал:
– Дом прекрасный. Мне нравится сочетание: лепные потолки Людовика Пятнадцатого и центральное отопление.
Он вернулся в город под вечер. Вспомнил, как покупал в кондитерской конфеты для Дениз, и приуныл. Почти четыре года прошло… Не будь войны, скоро пришлось бы предстать перед избирателями. Но теперь другие заботы… А хорошее было время! Он – единственный кандидат; все перед ним отступили. Дома его ждали Амали, дети. Дениз улыбалась, даже Люсьен старался быть любезным. Как Амали обрадовалась бы, узнав, что он купил Пре-де-Дэн! Она любила деревенскую жизнь, кур, овощи… А для кого теперь эта усадьба? Для Полет? Но она его бросит, как только подвернется богатый мальчишка, вроде сына Меже. Нет, земля для него, и только для него. Он вдруг подумал о другой земле – на кладбище Пер-Лашез, рядом с Амали. Готов был заплакать; но к счастью, вспомнил, что вечером прием в его честь у маркизы де Ниор, и утешился.
Маркиза встретила его восторженным щебетом:
– Мы рады вас приветствовать как соседа… Хорошо, что вы выбрали Пуату!..
Тесса нашел в салоне местных аристократов, археологов, несколько военных и своего былого соперника, старика Гранмезона, который кричал:
– Их надо проучить! Я не понимаю деликатности англичан. Войти в Черное море, и точка…
Обступили Тесса. Он пил жидкий чай и важно объяснял:
– Все разворачивается согласно плану. Нельзя рассматривать Германию как нечто целое. Зима их многому научила. Бегство фон Тиссена важнее военной победы. Рейхсвер возмущен… Я предвижу возможность серьезного разговора с немцами. Такой человек, как Геринг, прекрасно понимает положение… А Гесс!..
Он осведомился о судьбе своих противников. Ставленник Бретейля агроном Дюгар был мобилизован, ведал поставками бензина. А слесаря Дидье отправили в концлагерь на острове Ре. Тесса вздохнул:
– Ужасно, что приходится прибегать к таким мерам! Но ничего не поделаешь – враг стоит у границ Франции.
Тесса уехал на следующий день. Батальон отдавал ему почести. Андре много раз слышал рассказы Люсьена об отце, но никогда он не видел Тесса. Он удивился: маленький, как птичка… А Тесса торжественно прошел мимо солдат, потом вытер рукой в лайковой перчатке длинный нос. Раздалась «Марсельеза».
Солдаты говорили о приезде Тесса; все знали, что он купил поместье. Ив вздыхал:
– Вот сукин сын, пронюхал, что земля хорошая! И денег не пожалел. Мне говорили, что земля здесь здорово вскочила – с трех франков на двенадцать…
– Ему-то что, – проворчал Нивелль. – Он на каждом снаряде зарабатывает. Как я когда-то на каждой кружке пива. А чтобы отпустить меня, это ему не придет в голову…
Лорье сказал:
– Лицо у него постное. С таким лицом только на похороны ходить. А он кричит: «Победа!..» Пойдем, что ли, в цирк?
В цирке пахло пудрой и звериной мочой. На юбочке наездницы сверкал стеклярус. Мартышка кашляла. Ревела огромная шарманка. И Андре вспомнил Четырнадцатое июля, карусель, голубого слона. Где теперь Жаннет? Расхваливает пилюли? Плачет? Не повезло! Прежде он думал – ему; теперь знает – всем. Лорье прав – мира они не увидят: если даже подпишут – на год, на два, а потом снова…
Ив думал о своем:
– Замечательная земля! А крестьяне здесь хитрые. Подмешали к хлебу просо, чтобы не сдавать. Скот режут. Говорят: «Зачем бумажки?..» Никому не верят. Земля вот как вздорожала!.. И кто только это придумал?..
Леопарды жмурились от яркого света, прижимали уши. Тщедушный укротитель в малиновом фраке до одурения щелкал бичом.
– Неудобно им в кресле, – сказал Живер.
И снова шарманка… Андре вышел с Лорье; говорил:
– Самое страшное – равнодушие. В цирк ходят. Все кафе полны. Тесса покупает землю. Крестьяне прячут пшеницу. А что будет завтра?.. В ту войну было иначе, может быть глупее, но человечней. Кричали: «В Берлин!» Громили немецкие лавки, ругались: «Боши!» Дрались. Страсть была. Клемансо лез на стену, говорил: «Мы будем защищаться под Парижем, в Париже, за Парижем…» Потом прокламации: «Ленин сказал…» И все кипело. А теперь такая тишина, что выть хочется. Я себя чувствую, как эти леопарды. На афише сказано: «Грозные хищники», а они хуже драной кошки. Мне страшно, Лорье!
И Лорье ответил:
– Мне тоже.