355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Ильинский » Сам о себе » Текст книги (страница 8)
Сам о себе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:17

Текст книги "Сам о себе"


Автор книги: Игорь Ильинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Глава X

Вопросы и методы перевоплощения. Давыдов. Чехов. Петровский. Главная цель актера – создание образа. «Сказки Гофмана». Мои новые товарищи по сцене – Миша Жаров и Коля Хрущев. Мой товарищ по сцене А. Я. Закушняк

Вспоминая все роли, сыгранные в этот первый, настоящий для меня год работы в театре, мне хочется проанализировать теперь, через много лет, достоинства и ошибки, которые были в первых моих шагах на сцене. Достоинствами, и, как я теперь понимаю, немалыми, я считаю главным образом то, что я фантазировал смело, брал трудные для себя задачи, главной из которых была: создавать каждый раз абсолютно новый и неожиданный образ. В каждом из этих образов я хотел быть неузнаваемым. Такое перевоплощение доставляло мне, молодому художнику, истинное и главное наслаждение. И, действительно, для молодого, семнадцатилетнего актера эта галерея разнообразных, несхожих друг с другом стариков и существ вроде Ариэля или сатира в спектакле «Любовь в полях», была удивительна и получила явное признание как со стороны старших моих коллег – актеров и режиссеров, так и моих сверстников.

Главным недостатком, как мне кажется, было в основном ограничение моего мастерства внешним перевоплощением. Такое внешнее, лобовое перевоплощение ограничивало актерские краски в выражении внутреннего, психологического движения образа. Голосовые и пластические средства актера – человека – образа оказывались обедненными и как бы зажатыми в актером же придуманной и нафантазированной характерности. Оставаясь верным всю мою творческую жизнь принципу создания каждый раз нового образа, выношенного, неповторимого, рожденного как бы нового для меня человека, я в дальнейших моих работах, начиная с театра Мейерхольда, а затем в Малом театре, за долгие годы уже стал не подчиняться выдумке-фантазии, а старался в работе и в репетициях сочетать внутреннее поведение, желания и действия роли-образа с характерностью, не замыкающейся в самой себе, а вытекающей из внутреннего течения роли.

В первые годы я слишком много придавал значения «характерности», «форме» образа и оказывался, конечно, в плену у этой «характерности» и «формы». Такое пристрастие к форме-футляру несколько задерживало мое развитие как актера. Однако без этого пристрастия к «форме» меня бы подстерегали другие опасности. Мне кажется, что если бы я еще юношей не ставил себе таких задач перевоплощения, порой выражавшегося в достаточно наивной и примитивной форме, и стал бы молодым актером играть только «исходя от самого себя», то мне грозила бы не меньшая опасность стать робким рабом правденки или, в лучшем случае, тем типом актера, который всегда играет «самого себя» и ограничивает уже с этой стороны свои возможности и актерскую технику.

Важно было не задержаться на этой игре в характерность на долгие, долгие годы и не ограничивать себя всю свою творческую жизнь только таким внешним перевоплощением.

Этого не случилось, так как в дальнейшем передо мной открылись другие перспективы актерского творчества.

Мне была привита любовь к внутреннему перевоплощению, которое в сочетании с внешним перевоплощением ставит актера, конечно, на более высокую и совершенную ступень мастерства. Примеры такого перевоплощения вскоре встали передо мной в те дни моей юности: совершенные образы, созданные В. Н. Давыдовым и М. А. Чеховым.

В. Н. Давыдов и М. А. Чехов – актеры, которые наиболее совершенно и полно раскрывали свои образы. Они не ставили себе целью быть «неузнаваемыми». Ведь быть «неузнаваемым» – это уже достаточно эгоистическая самоцель. В. Н. Давыдова всегда можно было узнать на сцене, так же как и М. А. Чехова, с его сипловатым, глухим голосом.

В. Н. Давыдов выходил на сцену, и зритель его сразу узнавал, но вместе с тем это был не тот Давыдов, которого вы вчера видели в Расплюеве, а сейчас узнали его в Подколесине, лежащем на постели, или в Фамусове, заигрывающем с Лизой, или в городничем, который за вороты мундиров выводит квартальных Держиморду и Курицына. Наконец, в «Женихе из долгового отделения», когда он в раздумье сидит, потрясенный тем, как над ним жестоко подшутили. Давыдов растворялся и жил в образе, который он сегодня играет. Играл он исключительно ярко, правдиво, красочно, нигде нельзя было его упрекнуть в фальши, в наигрыше, в нажиме или в шарже. Люди, создаваемые на сцене Давыдовым, совершенно разные, с разными повадками – одни скромные и робкие, другие решительные и властные. Но за всеми этими разными людьми-образами был виден Давыдов.

Цель создания ряда совершенных классических образов достигалась им, и его не заботило скрыть в этих образах ноги Давыдова, или увеличить, или уменьшить живот Давыдова, или спрятать свое лицо за наклейками и налепками, связывающими его как актера.

Тем же отличались образы, созданные Чеховым. Чехов больше придавал значения гриму и видоизменял свою внешность больше, чем Давыдов, но грим никогда не являлся для него самоцелью.

Вообще Чехов пользовался более смело красками характерности. Вся манера его игры была более резкой, острой и парадоксальной. Поэтому он и в средствах выразительности не стеснялся, но большей частью ограничивал их своими природными качествами. Он никогда не пользовался толщинками и сложным гримом.

Если посмотреть только его фотографии или даже фильм с его участием («Человек из ресторана»), то можно совсем его не угадать и не иметь никакого представления об этом виртуозном артисте.

Как и Давыдова, Чехова всегда можно было узнать на сцене, хотя бы по его голосу, глухому и, казалось бы, невыразительному. Но он так использовал этот голос, придавал ему такие оттенки, обоснованные и оправданные его чрезвычайно высокой внутренней эмоциональной техникой и искренностью, что его голос мог быть дороже для зрителя, чем любой красивый, звучный и полноценный.

Чтобы понять, каким актером был Чехов, я могу напомнить, что при встрече Хлестакова с городничим в гостинице он искренне плакал настоящими и горючими слезами, а зритель неудержимо хохотал.

Я не раз еще в этой книге буду возвращаться к Чехову, этому огромному и не совсем понятному художнику-артисту. Писать и рассказывать о нем очень трудно. Как говорится, нет слов, чтобы передать... Могу сказать с уверенностью, что для моего поколения – мейерхольдовцев, вахтанговцев и мхатовцев – Чехов является гениальной и непостижимой артистической личностью.

Можно только с грустью пожалеть, что он оторвался от родины, оторвался от корней своего творчества и лишил этим себя и нас многих и многих замечательных образов.

Большинство старых театралов помнят, каким незаурядным актером был А. П. Петровский. Блестящий актер и талантливый педагог. Он был большим мастером внешнего перевоплощения. Он даже брил голову и брови, чтобы ничто не мешало ему создавать сложные гримы. У него имелся ассортимент разнообразных толщинок, накладок на ноги, косков и пр. и пр.

Видя его в нескольких ролях, я поражался его искусством перевоплощения. «Узнать» его в роли было невозможно. Однако я заметил, что при всем совершенстве перевоплощения краски его игры несколько однообразны, голос и движения чересчур связаны определенной характерностью, уводящей его от самого себя, но несколько обедняющей образ.

В дальнейшем я понял, что метод Петровского хорош для сравнительно небольших ролей, но роли типа городничего, Фамусова, Несчастливцева или даже Хлестакова требуют актеров, если не таких гениальных, как Давыдов или Чехов, то, во всяком случае, работающих и разрешающих свои образы методами внутреннего перевоплощения.

К таким выводам я, конечно, пришел значительно позднее. В своих ранних ролях я был ближе к методам Петровского. Но важно было то, что, идя на сцену, я хотел «создавать образы» и жить на сцене в этих образах (мучиться их думами и плакать их слезами), а не играть свои собственные эмоции, то есть, попросту говоря, «самого себя», перенося это «я» с одинаковыми штампами и приемами из одной пьесы в другую. Я хотел создавать каждый раз новый и живой образ. Быть художником-творцом этого образа. Я убедился теперь, что в этом я оказался прав, так как актер «безобразный» очень близок к «безобразному». Эти слова очень близки.

Первым педагогом и режиссером, который развил во мне любовь к сценическому образу, был Ф. Ф. Комиссаржевский.

Последними постановками сезона 1918/19 года были опера Оффенбаха «Сказки Гофмана» и возобновление оперы Николаи «Виндзорские проказницы».

«Сказки Гофмана» были лучшей постановкой Ф. Ф. Комиссаржевского за этот сезон.

О «Сказках Гофмана» я вспоминаю уже не как участник спектакля, а как благодарный зритель. Мы, молодые актеры, по нескольку раз слушали-смотрели чудесный спектакль, поставленный Комиссаржевским, получая истинное наслаждение. Спектакль этот входит в число тех немногих сценических явлений, виденных за мою жизнь, за которые можно беззаветно любить театр, тот театр, в котором впечатление и эстетическое наслаждение получаешь в целом, как от симфонической музыки. Игра актеров, декорации, музыка, мизансцены и работа режиссера сливаются в единое целое, в неповторимую, существующую только в данном спектакле театра, только ему присущую атмосферу. Все великолепно в отдельности и еще великолепней в своей слитности и цельности.

Эти спектакли для меня наперечет: «Маскарад» у Мейерхольда, «Принцесса Брамбилла» у Таирова, «На дне», пьесы Чехова, «Синяя птица» Метерлинка, «Дни Турбиных» в Художественном театре, «Принцесса Турандот» у Вахтангова, «Великодушный рогоносец» у Мейерхольда.

«Сказки Гофмана», поставленные в 1919 году и совсем забытые, могут быть внесены в этот блестящий список.

К сожалению, шли они очень недолго, и зрителей, которые только начали ходить на этот спектакль и интересоваться Новым театром Комиссаржевского, можно было по пальцам пересчитать.

В этой опере Э.-Т.-А. Гофман, фантаст и романтик, был удачно дополнен музыкой Оффенбаха, в которой чувствуется проникновение в произведения Гофмана и глубокая любовь к нему композитора.

Музыка Оффенбаха в «Сказках Гофмана», сохраняя присущую композитору легкость и изящество мелодии, гораздо глубже многих его других произведений. Оффенбах выходит из рамок своего опереточного мастерства. Такое же проникновение и любовь к творчеству Гофмана и Оффенбаха нашлись у Комиссаржевского и художника Лентулова.

Лентулов создал незабываемые декорации. Вот пример, когда «левое» искусство и футуристические декорации Лентулова послужили на благо Оффенбаху. Своеобразная романтика и фантастика Гофмана были отражены в неповторимых «левых» декорациях Лентулова. Не было дорогостоящих материй, шелков, тюлей, парчи и прочего богатства. Обыкновенная бязь, из которой шились костюмы, была расписана художником. Обычные декоративные холсты висели на сцене. В них было прорезано большое окно мансарды, сквозь которое лился лунный свет на призрачные декорации. Окно было прорезано криво, а это давало впечатление кривой, убогой мансарды, пустой, несколько холодной в своей фантастической театральности. Все действие оперы виделось как бы через кривое зеркало выдуманной гофманской жизни-сказки для взрослых.

Надо добавить, что исполнители были на высоте. Это – молодые Барсова, Озеров, Политковский.

Постановка совпала с весной, в театре потеплело. Помог и интерес к «Сказкам Гофмана», и публики в театре стало больше.

«Виндзорские проказницы» также привлекали внимание зрителей, которые начали ходить и на «Женитьбу Фигаро». Все это рождало радужные надежды на будущее театра. В «Виндзорских проказницах» у меня появились новые шуты-приятели. Вместо ушедших Тамирова и Кажанова шутов стали играть принятые в театр ХПСРО М. И. Жаров и старый приятель Коля Хрущев.

Коля Хрущев умудрился попасть в театр актером прямо без студии. Не без моей помощи. Так как труппа набиралась довольно наспех, а Хрущев играл уже в гимназии в любительских спектаклях довольно хорошо, то он представился Комиссаржевскому как молодой актер, уже полгода игравший небольшие роли в провинции. Я, чувствуя, что Хрущев в студии будет больше заниматься, как и в гимназии, «схемами», поддержал эту версию, и Коля Хрущев вступил в труппу театра, правда, на очень скромное положение.

Сезон был очень тяжелый, даже и для молодых актеров, энтузиастически настроенных. Репетиции и спектакли шли сплошняком. Ходить в театр приходилось пешком, так как никакой транспорт уже не работал. Мы с Закушняком и Нарбековой с Остоженки (жили мы рядом) делали четыре конца пешком, приходя на репетиции и на спектакли. Каждый конец занимал 45 минут. Следовательно, ходили мы ежедневно три часа, что, собственно говоря, очень полезно. Но питание было не соответственное. В столовых можно было по карточкам получить чечевичный суп или суп из воблы, с тощей же воблой на второе и кусочек черного, перемешанного с отрубями хлеба.

Вечером Жаров как заведующий студийным буфетом ухитрялся давать мне дополнительно «бутерброды» – лишние два куска черного хлеба с несколькими красными икринками на них. Их я радостно нес домой матери.

И при таком режиме питания мы вели огромную напряженную, подчас физическую работу на репетициях и спектаклях! Но молодость брала свое, и нам все было нипочем. Даже Закушняк с Нарбековой, которые были значительно старше, не теряли жизнерадостности и радовались перспективам Нового театра. Ежедневные трехчасовые хождения в театр не проходили бесполезно. Закушняк много мне рассказывал о В. Ф. Комиссаржевской и своей работе с ней, о работе с Вс. Э. Мейерхольдом в провинции, рассказывал о своей работе как чтеца и, пожалуй, одним из первых привил мне любовь к художественному чтению. Говоря о своем стиле исполнения как чтеца и рассказчика, он посвящал меня в тонкости мастерства, вплоть до распределения дыхания в рассказе или отдельной фразе, отшлифовки каждого слова, работы над скороговоркой, приемов общения с публикой.

В дальнейшем, когда я стал серьезно заниматься художественным чтением, я с благодарностью вспоминал наши хождения, сопровождавшиеся бесконечными разговорами и невольными предостережениями и уроками «на ходу» мастера-чтеца.

Он не выступал в этот период как чтец. Поэтому он пригласил как-то меня к себе и прочитал мне одному в комнате «Билет в 100 000 фунтов стерлингов» Марка Твена и «Шуточку» Чехова.

Работая в дальнейшем на концертной эстраде, я, пожалуй, никогда ему не подражал, но Закушняк, безусловно, одним из первых привил мне любовь к этому жанру и показал воочию те большие возможности, которые открываются для актера-чтеца.

Но вот наступил май 1919 года – первый сезон нашего театра был закончен.

Глава XI

«Летучая мышь» с точки зрения актера. Конец Нового театра ХПСРО. Е. К. Малиновская. Единственная встреча с Шаляпиным. Никитский театр оперетты. Урок Ярона. «Корневильские колокола» и «Гейша». Первая попытка творческой встречи с Маяковским. Мой калейдоскоп в году «незабываемом девятнадцатом». «Близнецы» Плавта

Был закончен ответственный и тяжелый сезон. Казалось, можно немного передохнуть, но об этом и не думается в семнадцать лет. Я был упоен первыми успехами, первыми ролями. Энергия бурлила во мне. Я знал по афишам, по разговорам, что актеры, окончив зимний сезон, едут часто на летний сезон в провинцию, в поездки по России, поступают в труппы московских летних театров «Эрмитаж» и «Аквариум», обыкновенно ставивших легкий репертуар. Конечно, и я должен быть таким артистом! Но тут вдруг подоспело предложение моего любимца Балиева. «Летучая мышь» продолжала свои спектакли в течение лета, и Балиев пригласил меня.

Комиссаржевский посмотрел на это приглашение очень косо. Ему, как всякому педагогу и режиссеру, хотелось иметь исключительное право растить и развивать им созданного молодого актера. Такой взыскательный художник, как Комиссаржевский, вполне естественно, опасался, что меня могут «испортить», сбить с пути истинного, привить актерские штампы и пр. и пр. Но категорического запрещения не последовало. Мысли его были заняты другим. Он уезжал за границу и, по-видимому, уже тогда был далеко не уверен, вернется ли он на родину. Я же проработал в «Летучей мыши» все лето.

Но я попал в этот театр в неудачное для него время. Поэтому все очарование как зрителя исчезло за это лето для меня – актера. Я не попал в творческую жилу этого театра. Шли возобновления старых программ. Новых программ и новых номеров совсем не готовили, а старые были уже кем-то и когда-то сыграны, и мне предлагались старые рецепты, а порой и штампы. Я не мог, да и не хотел, играть так, как эти роли игрались раньше, что немного раздражало Балиева, а свежего и самобытного я ничего не мог дать, и мне ничего не давали.

Единственная роль, которая меня увлекала, это роль портного Петровича в «Шинели» Гоголя. Ее я и сыграл хорошо. В других же маленьких ролях (Вольтера в «Табакерках знатных вельмож», молодого человека в «Лекции о хорошем тоне», Попричини в «Танцульке маэстро Попричини», Наполеона в какой-то миниатюрке) я искал и пытался «делать образы», Балиев же мне предлагал уже готовые образчики и сердился, что я чего-то ищу и не умею быстро входить в готовые номера. Работа в театре окончилась неожиданно. Я явно скучал и был неудовлетворен. За какое-то небольшое опоздание Балиев по старой антрепренерской привычке оштрафовал меня на маленькую сумму, но этого оказалось достаточным для моего преждевременно созревшего актерского самолюбия. При объяснении по этому поводу, во время спектакля, в общей артистической уборной Балиев (он гримировался вместе со всеми артистами), сидевший в шелковых французских кальсонах, раздражал меня своим видом и антрепренерскими замашками, я обозвал моего любимца «толстым прыщом» и, стерев грим Наполеона, к удивлению актеров, самого Балиева и других, покинул уборную, уйдя со спектакля и из «Летучей мыши» навсегда.

Этот поступок сошел мне с рук не только потому, что время было в театре сумбурное, но и потому, что Балиев в это время, вероятно, уже больше думал о своем отъезде за границу, чем о чем-либо другом. Чувствуя себя «буржуем», он не знал точно, имеет ли по нынешним временам право меня штрафовать, поэтому боялся раздувать мой поступок и привлекать меня к справедливой ответственности. Так и сошло это для меня безнаказанным.

Наступила осень, и Новый театр ХПСРО открыл свой второй сезон. Открыл он его нерадостно. Время было тяжелое. В Москве становилось холоднее и голоднее.

Самого Комиссаржевского – души театра – к открытию не было, но все еще надеялись, что он приедет.

Жизнь театра постепенно замирала, так как новых постановок не делали, ждали Комиссаржевского, а зритель с холодами, да и со всей московской разрухой, ходил в добротные театры греться, к нам же совсем перестал ходить.

Попытались пригласить Марджанова, который было начал репетировать пьесу Б. Шоу «Андрокл и Лев», но мы не дождались этой постановки. Театр был закрыт примерно в декабре 1919 года.

Е. К. Малиновская – управляющий государственными академическими театрами в то время – поступила в отношении меня и других двух-трех товарищей чрезвычайно благородно. Она призвала нас к себе и сказала, что невозвращение нашего учителя Комиссаржевского в Москву из-за границы не освобождает ее от заботы о нас как о талантливых и способных его учениках. Она предлагает нам либо ждать Комиссаржевского, так как она уверена, что он приедет, либо поступить в любой театр, будь то Камерный театр Таирова или даже Художественный Немировича и Станиславского.

Я сказал, что подумаю, и думал примерно с год.

Во время нашего визита к Малиновской, когда мы в мрачной приемной ждали вызова, в комнату вошел высокий, элегантно одетый человек, в котором мы узнали Ф. И. Шаляпина.

– Вы к Елене Константиновне? – спросил он, вежливо улыбаясь.

– Да, но мы, конечно, подождем, Федор Иванович.

– Нет, нет, что вы! Вы молодые артисты?

И, узнав, что мы ученики Федора Федоровича Комиссаржевского, он начал беседовать с нами, как равный с равными.

– Вы курите, коллеги? – спросил он, протягивая нам портсигар. – Пожалуйста, курите. Покурим, поговорим о наших делах театральных, вот и время быстрее пройдет.

Я не могу не вспомнить, какое впечатление произвело на меня, молодого актера, что знаменитый Шаляпин ведет себя с нами, как с равными себе товарищами как по возрасту, так и по положению. Это так не вязалось с разговорами и рассказами об его премьерстве и высокомерии.

Таким он и остался у меня в памяти навсегда. Вежливым, мягким, ласковым. В этом было настоящее уважение и внимание к идущему вслед за ним молодому поколению.

Несмотря на то что я был обрадован вниманием и заботой Малиновской, я действительно не мог быстро решить, куда же мне теперь идти работать.

Мне хотелось осмотреться, а не выбирать автоматически своих новых руководителей. Жизнь сулила столько возможностей!

Лишь через год, перебродив как следует, я решился напомнить Елене Константиновне о ее обещании и пришел к ней с решением, все же неясным и не совсем твердым.

О том, где я только не побывал за этот год, к каким театрам не причаливал, чего не пробовал, как метался, – судите сами. Прежде всего я был соблазнен опереттой. Евелинов уже в начале сезона хотел переманить меня к себе в оперетту как способного молодого комика.

Я впервые пошел посмотреть, что такое театр оперетты, где я никогда в жизни не был. На меня Никитский театр оперетты произвел такое ужасное впечатление, что я мог все виденное мною в этом театре считать только за яркий пример профанации театрального искусства. Когда же игравший какого-то высокопоставленного графа Ярон начал кричать в публику отсебятину: «А вот «Ира» рассыпная, а вот «Ира»!» – я просто убежал из театра. И это все после «Сказок Гофмана» Комиссаржевского! После Настасьинского переулка и Театра имени В. Ф. Комиссаржевской!

Но я пошел вторично. И попал на «Маскотту» («Красное солнышко»). Здесь уже не было современных графов, великосветских примадонн и крашеных теноров во фраках. Я почувствовал прелесть старинной оперетты, и тот же Ярон явился для меня уже интересным актером, эксцентричным, неожиданным.

Я уже и к отсебятинам стал привыкать. Театр этот, похожий на обыкновенный, рядовой провинциальный театр, с набранными декорациями и костюмами, бывал битком набит публикой, а к нам в эстетский театр публика не шла.

Публика хохотала над фортелями Ярона, она аплодировала беспрерывно всем номерам, которые порой были весьма сомнительны, требовала бисов, и создавалась настоящая атмосфера театра, с настоящим преклонением перед артистами. У нас же в театре, несмотря на изысканность и художественность, публика была холодная.

Ярон был кумиром зрителей, и я вдруг почувствовал, что этому помогают и современные, сегодняшние отсебятины, не стилизованные, а настоящие, сегодняшние, которые делают актера близким и понятным своему сегодняшнему зрителю. Народ сам выбрал себе этот театр, как это ни было, пожалуй, и печально.

И меня как актера-комика вдруг, несмотря на «профанацию», потянуло в этот театр, мне захотелось пообщаться с настоящим, простым, невзыскательным зрителем, мне захотелось и проэкзаменоваться у такого зрителя. Кроме того, я интуитивно понимал, что я могу кое-чему здесь поучиться на практике, не в меньшей степени, чем в студии «синтетического актера». Тут не было «очарования театра», «атмосферы спектакля», но тут была профессиональная, грубая, порой ремесленная школа распродажи всяческого мастерства, но уже мастерства настоящего, профессионального, тут уж не спрячешься за атмосферу и стилизацию, тут давай подлинное, за что деньги платят. Кроме того, привлек меня и размах, искрометность и темперамент опереточного искусства. Я захотел пройти через это горнило.

Первая роль была небольшая. Кельнер в оперетте «Наконец одни». Я придумал себе грим и даже сам нарисовал костюм, посоветовавшись с моим товарищем Кальяновым, и показал это Ярону. Он посмеялся надо мной.

– Зачем все это? – говорил он. – Надо надеть подходящий фрак и играть без всякого грима, ведь рядом с вами будут актеры почти без грима. Ни я, ни Днепров, ни Потопчина почти не гримируемся. Вы рядом с нами будете выглядеть неестественно.

Я послушался и играл самого себя. На репетиции, которых было всего три-четыре, актеры вообще не приходили. Ярон опаздывал часа на два. Днепров приходил за полчаса до конца, а Потопчина в шикарных туалетах появлялась в театре после репетиции.

На генеральной все «премьеры» присутствовали, но проходили только музыкальные номера, а разговорные сцены почти все пропускали.

Я придумал себе особую походку винтом, когда нес поднос к столику в ресторане. У меня была единственная смешная фраза в третьем акте. На спектакле в первом же акте Ярон передразнил мою походку, сказав в публику: «Это еще что за винт?» В конце первого акта он сказал мою смешную фразу из третьего акта. Я довольно юмористически отнесся к происшедшему и все же отомстил Ярону в оперетте «Корневильские колокола», где играл старшину.

Ярон довольно вяло и неохотно играл эту роль, не было интересных отсебятин, трюков, да и роль действительно была не очень хорошая. Как-то мне пришлось его заменить. Я был назначен его дублером. Я придумал себе грим, облачился в толщинку и нашел живые, достаточно юмористические решения во всех сценах. Кроме того, я тщательно подготовил популярный музыкальный номер с Серполеттой – Зброжек-Пашковской – «Слава сидру на весь мир» – и «отколол» номер и танец почище Ярона. Стоял рев, пришлось два раза бисировать, что и требовалось доказать.

У Евелинова был готов конкурент и «острастка» Ярону на всякий случай. С успехом и «победой» меня поздравили и Евелинов, и смотревший спектакль А. А. Санин, и режиссер Н. А. Попов. Последнюю роль в оперетте я подготовлял опять же в очередь с Яроном в оперетте «Гейша» – Вун Чхи. Но сыграть мне ее уже не пришлось, так как вскоре театр оперетты был закрыт и в этом помещении открылся Теревсат (Театр революционной сатиры).

Куплеты Вун Чхи в оперетте «Гейша» Ярон писал сам и довольно удачно. Были у него и забавные злободневные отсебятины. Во время танцевального дуэта на самом бравурном месте он вдруг обрывал мелодию и ложился на пол. «Вун Чхи, что с тобой? Вставай же. Вставай, Вун Чхи!» Ярон продолжал молча лежать. «Вставай, Вун Чхи, что с тобой?» Ярон лежал. «Вун Чхи, вставай!» «Восемь часов отработал – больше не хочу», – отвечал Ярон под гомерический хохот и аплодисменты всего зала. В то время введение восьмичасового рабочего дня было злобой дня. Я хотел дать что-то новое в этой роли и решился на смелый шаг.

Маяковский был, как я уже писал, моим любимым поэтом. Я читал его стихи и в то время на концертах, поэтому я позвонил к нему и попросил его написать куплеты к «Гейше». Сначала он несколько подозрительно отнесся к моему звонку, но я каким-то образом попал в цель. Маяковский, как оказалось потом, очень любил оперетту, цирк, умел отделить пошлое и тривиальное от здорового и прекрасного профессионального мастерства, которое всегда должно быть в цирке, на эстраде и в оперетте, ценил то мастерство и ту народность, которые были первоисточником и основой этих жанров.

Конечно, вначале ему – новому, великому поэту эпохи – показалось недостойным писать какие-то куплеты молодому опереточному юнцу к «Гейше», но затем он призадумался, так как сам ведь звал поэтов в жизнь, на улицу и знал, что цирк, эстрада, оперетта, не говоря уже о кино, являются самой доходчивой для массы трибуной. Поэтому в принципе и согласился.

Написал даже шутливое начало этих куплетов, но, увы, в то время я не предвидел, что эти строки когда-нибудь станут реликвией и ценностью, и они затерялись.

Досадно, что закрытие театра оперетты помешало мне эту затею довести до конца.

Опереттой далеко не ограничилась моя деятельность в году «незабываемом, девятнадцатом». Трудно припомнить весь тот калейдоскоп разнообразных начинаний и работ.

Принимал я участие и в спектаклях губернского Пролеткульта. Эти спектакли игрались почти без репетиций и могли считаться настоящей халтурой, ставились они в клубах подмосковных фабрик, в неприспособленных, неотапливаемых помещениях, в лучшем случае это были клубы бывшего Общества трезвости при фабриках и заводах.

Там же я начинал выступать в концертах. Ездил я играть куда-то в подмосковную деревню и даже сам ставил у любителей «Женитьбу» Гоголя. Сцена освещалась керосиновыми лампами.

Я помню громадную тягу и любовь новой рабочей и крестьянской публики к концертам и спектаклям, помню, как эта публика была снисходительна и радушна. Было еще то время, когда в концертах слушатели простодушно смеялись, если колоратурное сопрано выводило свои трели в «Соловье» Алябьева и неизменно требовали повторения дуэта Ваньки с Танькой.

В концертах я исполнял «Выезд ямщика» Никитина, тот самый, который я еще читал на экзамене в студию, «Ночь перед судом» Чехова и стихи Маяковского. Его старые стихи: «Гимн судье», «Гимн обеду», «Теплое слово кое-каким порокам», «Наш марш» и только что появившийся «Левый марш».

Кроме того, в концертах мы играли «Тяжбу» Гоголя и «Дорогую собаку» Чехова.

Мы выступали в железнодорожных клубах, в депо, в столовых, появившихся красных уголках, в казармах и в красноармейских клубах, а чаще всего в клубе бывш. Николаевских артиллерийских казарм, которым стал ресторан Скалкина в Петровском парке. На саночках вез я матери на Остоженку от Ходынки, через Ваганьково, свой паек, и праздником было получение этого пайка раз в месяц. Весело шипела мороженая картошка на сковородке в масле-какао и трещали щепки в растопленной мамой буржуйке.

Под незаметным влиянием Закушняка я стал довольно серьезно заниматься художественным чтением.

Находились и в центре Москвы «площадки», где я пробовал свои силы.

Довольно смело с моей стороны было выступать в кабаре-кабачке «Подвал» в Леонтьевском переулке, где наряду с исполнявшимися там испанскими и апашскими танцами я читал отрывки из «Писем с моей мельницы»

Альфонса Доде. Получал я два-три хлопка от полупьяной публики, но удивлял двух-трех забредших в «Подвал» актеров, которые много лет спустя вспоминали хорошим теплым словом это неожиданное чтение.

В летнем театре «Аквариум» я читал сказку «Новый наряд короля» Андерсена. Публика слушала и скромно, но достаточно благодарно аплодировала. Право, это не так просто и легко было делать. И все это служило своеобразной закалкой для молодого актера. Продолжали мы играть в рабочих районах «Женитьбу Фигаро», а В. М. Бебутовым был подготовлен «Вильгельм Телль» Шиллера, где Эггерт играл Телля, я же выступал в маленькой, но «трагической» роли пастора Рессельмана. С «Вильгельмом Теллем» мы ездили в поездку по железнодорожным клубам Северной железной дороги (Вологда, Буй, Шарья, Котельнич, Вятка).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю