355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Ильинский » Сам о себе » Текст книги (страница 10)
Сам о себе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:17

Текст книги "Сам о себе"


Автор книги: Игорь Ильинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Глава ХIII

Совместительство. Появление Мейерхольда. Театр, созвучный эпохе. Уход из Художественного театра. Мой «футуризм» на сцене. Репетиции «Зорь». «Перекоп взят красными войсками». Отмена грима и париков. Еще несколько слов о гриме, о перевоплощении и о взглядах Мейерхольда. Первый спектакль Театра РСФСР 1-й «Зори»

Итак, когда я приходил в Художественный театр, который довольно аккуратно посещал после поступления, мое «физическое действие» в этом театре заключалось в том, что я раздевался в теплой, уютной раздевалке, а затем прогуливался по прекрасному паркету знаменитых фойе или по бобрику коридора, опоясывающего зрительный зал.

У меня оставалось много свободного времени и я продолжал по инерции ходить также и в Вольный театр, где я начал вдруг служить, как-то по-хлестаковски, не думая о том, что же будет дальше. Я даже попросил Константина Сергеевича Станиславского посмотреть меня в «Женитьбе Фигаро». Он удивил меня тем, как искренне и простодушно сказал, что очень хотел бы посмотреть эту постановку, но не сможет этого сделать, потому что в театре холодно и он наверняка простудится, даже если будет сидеть в шубе. Он уже слышал, что в этом театре очень холодно. Для меня, молодого и здорового человека, странно было слышать это от Константина Сергеевича. Только несколько лет спустя я понял, что при здоровье Константина Сергеевича и при его склонности к простуде, слава богу, что он так оберегал себя от опасностей холода и сырости. Но в то время мне это было непонятно. Когда я несколько лет спустя нажил за годы пребывания в театре бывш. Зон глубочайший хронический бронхит, перешедший в эмфизему легких и бронхиальную астму, я понял, как был прав Константин Сергеевич, которого мне не удалось заманить в театр бывш. Зон хотя бы на два-три часа. Но вместе с тем Константин Сергеевич довольно благосклонно (или равнодушно) отнесся к моему совместительству.

Я начал репетировать в Вольном театре роль Менгй в «Фуэнте Овехуна» Лопе де Вега.

И вот на одной из репетиций я узнал от товарищей, что в Москву приехал Мейерхольд, что он назначен заведующим театральным отделом Наркомпроса и что сегодня он будет в нашем театре.

Я узнал также, что Мейерхольд последнее время был в Новороссийске, где его арестовала белая контрразведка, и он сидел в тюрьме, что он коммунист, кажется, единственный большевик среди крупных деятелей театра того времени. Закушняк поделился со мной мечтой, что хорошо было бы, если бы Мейерхольд заинтересовался нашим театром и стал бы в нем работать режиссером, помимо своей руководящей деятельности в Наркомпросе. Я и прежде много слышал о Мейерхольде от Закушняка. Мейерхольд проездом в Москве в 1918 году читал нам, молодежи и студийцам Нового театра Комиссаржевского, лекцию. Я помню, что Комиссаржевский с большим вниманием и пиететом относился тогда к Мейерхольду. Но лекция его была крайне сумбурна и не оставила у меня впечатления, сам же Мейерхольд также не особенно понравился.

После репетиции мы в шубах, шинели собрались в зрительном зале. На сцене появился Мейерхольд. Он был в солдатской шинели, а на приподнятом верхе кепки у него был прикреплен значок с портретом Ленина. Мне казалось странным, что такой эстет, как Мейерхольд, был в таком виде. Перед моими глазами еще стоял великолепный портрет художника Бориса Григорьева, где Мейерхольд был написан в изломанной позе, во фраке и цилиндре. Я прислушался к его речи. Глуховатым голосом он призывал нас не только нести наше искусство народу, новому зрителю, рабочим, крестьянам, но и создавать театр, в котором бы отражались идеи коммунизма, создавать театр, созвучный нашей эпохе, созвучный Великой Октябрьской революции. Он звал к темам современности, к темам, близким сегодняшнему дню, темам, которые волнуют народ, тот народ, который совершил такое великое дело в России. Говорил он достаточно просто, но и с известным подъемом, присущим тому времени. Вид его, несмотря на свою кажущуюся простоту, был также несколько театрален: небрежно одетая шинель, обмотки и башмаки, кепка с приподнятым верхом и значок Ленина, гарусный темно-красный шарф – все это было скромно, но в то же время и достаточно выразительно, старые актеры, режиссеры, деятели театра так не одевались. Правда, многие ходили в валенках или бурках, но обязательно носили хоть какие-либо прежние вещи: либо старая, но еще носившая отдаленный буржуазный вид шуба, либо шапка или муфта. На Мейерхольде были надеты нарочито плохие и небрежные вещи, но эти, казалось бы, невыразительные предметы одежды придавали ему какой-то новый, свежий, пролетарский вид.

Я только позднее, несколько лет спустя, понял, что в этой двойственности, еле уловимой противоречивости моего впечатления от Мейерхольда как бы заключалось «зерно» будущих моих раздумий над противоречиями его творческой личности, его искусства. Но об этом рассказ впереди.

Речь Мейерхольда по тому времени была также необычная, ибо, как это ни странно теперь покажется, никто в актерской среде не говорил тогда о таких, в сущности, простых и теперь неоспоримых истинах.

Через несколько дней мы с радостью узнали, что Мейерхольд хочет и будет вести творческую работу и что выбор его пал на наш театр. Я знал также, что этим театром заинтересован Маяковский, который будет писать для него. А Маяковский стал уже для меня любимым поэтом. Через Маяковского я стал понимать революцию.

Я интуитивно чувствовал, что здесь, в театре, который больше похож на большой эвакопункт или транзитный вокзал, со свистящими сквозняками, суровыми ободранными стенами, неуютными коридорами и не совсем для меня ясными речами Мейерхольда, я найду то, что оолее близко современности, близко к той суровой жизни, которая заполнила своими интересами Москву и с которой я уже встречался, когда бывал в железнодорожных депо и в московских рабочих пригородах и районах, на рабочих собраниях и митингах.

Художественный театр, как мне тогда казалось, отгораживался от этой жизни, хранил свои старые интересы и жил только этими интересами. Он, по моему мнению, был очень далек от стремительно разливавшейся по Москве новой, советской жизни со всеми ее – на первых порах – противоречиями, суровыми требованиями, странными, иной раз трагическими курьезами, но главное, с ее идейной беззаветностью и непреклонностью в своем революционном пути к будущему.

Кроме репетиций «Фуэнте Овехуна» уже назначались репетиции «Зорь» Верхарна, которые Мейерхольд выбрал для своей первой постановки в Вольном театре. В Художественном театре меня также начали вызывать на репетиции «На дне», где я должен был играть «сидящего на заборе».

Пришло время выбирать. И я, к ужасу моей матери и многих друзей, выбрал театр, где появился Мейерхольд.

Вскоре после начала репетиций «Зорь» Верхарна, где я получил небольшую роль фермера Гислена, которая состояла из одного монолога, в жизни Вольного театра произошли уже некоторые изменения.

Во-первых, название театра, по-видимому, мало устраивало Всеволода Эмильевича и он переименовал этот театр в Театр РСФСР 1-й, как бы предполагая в дальнейшем перенумеровать все театры, находящиеся в его ведении.

Затем был показ «Фуэнте Овехуна», и Мейерхольд снял этот спектакль. В репертуаре театра оставалась еще «Женитьба Фигаро», но и к ней Мейерхольд относился довольно сухо. Ориентировался он главным образом на молодежь. Немногие артисты из Вольного театра были заняты в «Зорях». Как-то само собой ряд артистов, уже сформировавшихся, во главе с тем же Неволиным, отсеялись от театра довольно быстро. В «Зорях» я помню из достаточно известных актеров только Закушняка и Фрелиха. Мейерхольд быстро нащупывал в труппе нужных ему актеров.

Мейерхольд в этот период своей деятельности вел репетиции из зрительного зала. Почти не было его знаменитых в дальнейшем показов на сцене. Некоторые репетиции проводил его ближайший помощник В. М. Бебутов. Так, например, на первых репетициях, в которых я участвовал, Мейерхольда не было. Я уже видел макет к «Зорям» художника Дмитриева, представлявший собой «абстрактное» нагромождение кубов, жести и фанеры. Мне также захотелось играть в футуристическом стиле. Я рассказал моему сотоварищу О. Фрелиху, что хочу сделать себе примерно такой же грим или, вернее, маску на лице, состоящую из приставного носа и нескольких плоскостей. Во время монолога, говорил я ему (а я играл исступленного фермера Гислена), я хочу срывать эту маску с лица постепенно и бросать в публику отдельные ее части, а затем и цилиндр. Фрелиху это очень понравилось и позабавило его. Вскоре состоялся показ сделанного Мейерхольду. Я бросал в партер цилиндр и еще какие-то атрибуты. Я думал поразить Мейерхольда. Мне было передано, что Мейерхольд не принял моего рисунка, хотя и похвалил меня за темперамент. Я обиделся и уже хотел отказаться от роли. Тогда Мейерхольд на следующей репетиции сказал мне: «Товарищ Ильинский, я ставлю «Зори» не в том стиле, в котором вы хотите играть. Все мизансцены у меня очень скупые, спектакль должен быть монументален. Ваш выбег и ваши метания не годятся, хотя они интересны и талантливы. Я прошу вас стать у этого куба, упершись в него спиной, с раскинутыми руками и взглядом, устремленным в пространство. Вот так и выпаливайте свой монолог. Так будет хорошо. Я вполне понимаю ваше желание бросать что-нибудь в публику. Даю вам слово, что в одной из следующих постановок я предоставлю вам эту возможность. Начинайте!»

«Хорошо!!!» – закричал он со страшным темпераментом, когда я выпалил таким образом мой монолог. Я был окрылен этим воодушевляющим похвальным выкриком, хотя очень скоро увидел, что Мейерхольд кричит «хорошо» не только тогда, когда происходит на сцене что-нибудь действительно хорошее, но и тогда, когда на сцене делается что-либо из рук вон плохо. Это им делалось для поднятия настроения у актера.

Все народные сцены в этой постановке были Мейерхольдом опущены, и народ был им обращен в хор, наподобие хора древнегреческой трагедии. Этот хор был посажен в оркестр. Часто одинокие реплики, которые неслись из оркестра, не удовлетворяли Мейерхольда. Была такая реплика: «А почему возгорелась война?» У актеров, которые пробовали ее говорить, она получалась вялой и невыразительной. И вдруг Мейерхольд сам, из зрительного зала, как молния, прорезал репетицию диким, темпераментным выкриком, который можно на бумаге изобразить только таким образом: «А почему???!!! возгорелась! – война???!!!»

Я помню, как долгое время мы пытались воспроизвести этот выкрик. А выкрик был нужен в пьесе, так как давал современное истолкование событий и служил главным толчком для последующих революционных событий в пьесе. Это, пожалуй, был единственный показ Мейерхольда в «Зорях», да и то сделанный им с режиссерского места в зрительном зале.

В спектакле «Зори» была роль Вестника, который, вбегая на сцену, сообщал главному герою пьесы Эреньену ход революционных событий.

Мейерхольд вводил в роль Вестника сообщения о современном, настоящем положении на фронте Гражданской войны, происходившей в это время в России. Я не помню, о чем сообщал Вестник на премьере, но на одном из спектаклей Вестник сообщил под гром аплодисментов всего зала, что «Перекоп взят красными войсками».

В публике рассаживались «артисты-клакеры», которые должны были увлекать зрителей своей реакцией.

Когда подошли генеральные репетиции, гример-парикмахер Шишманов, старый соратник Мейерхольда по театру В. Ф. Комиссаржевской, работавший в то время в Большом театре, не успел сделать всех париков, а приготовленные были неудачны и как-то не вязались с футуристическим нагромождением на сцене и с примитивными бязевыми крашеными костюмами, надетыми на актеров.

Мейерхольд отменил парики и гримы.

Этот факт был расценен как новое слово Мейерхольда, и ему было придано принципиальное значение.

Мейерхольд также говорил об этом как о своем принципиальном решении. Зная настоящую причину отмены париков и грима, мне в то время казалось, что это один из авантюристических кунштюков Мейерхольда. Но теперь мне кажется, что эта случайность только помогла Мейерхольду решиться на этот шаг. Он как бы обрадовался, что обстоятельства помогают ему отказаться от париков и грима. Отказ от них действительно носил принципиальный характер. В дальнейшем он также отказывался частично от них («Мистерия-буфф», «Великодушный рогоносец», «Смерть Тарелкина», «Земля дыбом»).

Это, безусловно, входило в его систему воспитания актера. Отсутствие грима и париков создавало новый стиль исполнения: оно рождало какое-то свободное ощущение как у самого актера, освобожденного от грима и парика, так и у зрителя, невольно по-новому воспринимавшего со сцены необычного «актера-трибуна», о котором говорил и мечтал Мейерхольд. В этом шаге была другая закономерность. Дело в том, что обычно все большие актеры, умудренные своим опытом, в какой-то зрелый момент своего творчества охладевают к гриму и приходят к выводу, что грим мало помогает образу, что образ в основе не так уж нуждается в гримировке и что грим порой связывает актера и лишает его живых черт. Особенно это бывает при настоящем перевоплощении, о котором я говорил уже, рассказывая о Давыдове и Чехове. По рассказам, мало гримировались и другие великие актеры. Известно, что Пров Садовский углем только оттенял некоторые части своего лица. Не видоизменяли своей внешности и ряд других знаменитых актеров. Для молодежи отказ на первых порах от грима имел другое значение. Это значение стало ясным для меня в особенности потому, что я, как уже писал, придавал большое значение гриму и внешнему перевоплощению на первых порах моей работы у Ф. Ф. Комиссаржевского.

Мейерхольд с первых и до последних дней моей работы с ним никогда не придавал большого значения гриму. Сложные гримы он вообще не признавал и не любил. Он не любил гумозных носов, наклеек и прочего. Признавал же только разве что волосяные наклейки. Сам же он и рассказывал нам, как гримировался Садовский, чуть подчеркивая углем только глаза и брови и оставляя неизмененным свое лицо. Мейерхольд, как актер и режиссер, был на том же уровне мастерства, как Давыдов и Чехов. А про их методы перевоплощения я уже рассказывал выше.

Мейерхольд, я помню, очень хвалил грим Чехова – Хлестакова. Он мне говорил, когда я по своей любви к внешнему перевоплощению перегружал себя гримом в какой-либо роли: «Посмотрите, как гримируется Чехов. Я видел, как он минимально гримируется. Он только замазывает брови и, оставляя верх своих бровей, подчеркивает их тоненькой линией. Это дает ему удивленный вид. Вот и все».

Из педагогических соображений, работая с молодежью, Мейерхольд и после «Зорь» заставлял все спектакли играть без грима. Это давало большую свободу для молодого актера, не сковывало его нарочитой и театральной «характерностью», которую Мейерхольд вообще не любил, если она переходила в самоцель.

Конечно, каждый живой человек, как и каждый сценический образ, обязательно имеет какие-либо характерные черты и свои особенности, но, по мнению Мейерхольда и по задачам, которые он ставил, эти черты должны были быть органически присущи образу, должны были быть слиты с образом, нести мысль своей характерностью, помогать философскому решению образа, а не иметь сами по себе какие-то случайные подробности и актерские «характерные» приемы. Мейерхольд хотел на сцене и на условных конструкциях видеть не условного, а живого человека. Это красной нитью проходило через все периоды его режиссуры. Но при разнообразии всех его проб, увлечений и экспериментов и в вопросе о гриме мы в дальнейшем часто встретимся с его непоследовательностью. В начале же своей работы с молодежью он, по-видимому, преследовал цель научить молодежь владеть своим телам, своим голосом, своими сценическими данными и прежде всего научить быть живым человеком да сцене.

Если все первые годы моей работы у Комиссаржевского были связаны с крайностью внешнего перевоплощения, то тут я столкнулся с крайностью пренебрежения к такому перевоплощению.

Мейерхольд не мог, конечно, при своем подавляющем и огромном таланте не повлиять на меня и не сдвинуть меня, к счастью, с моего метода внешнего перевоплощения. Странно, что «режиссер-формалист» подтолкнул меня отойти от моих прежних ограниченных внешними, часто формальными приемами возможностей и привил и открыл для меня новые возможности – быть более живым, реалистическим человеком на сцене. Я же привыкал прятаться, прятать на сцене за внешней характерностью свои живые черты.

Трудно мне сейчас сказать, кто был прав в своем педагогическом методе в этом вопросе. Мейерхольд или Комиссаржевский. Но методы были противоположны. На практике меня это обстоятельство первое время как-то спутало и я растерялся, когда увидел, что мои «характерности» пропускаются и не оцениваются Мейерхольдом. Я же, подчас интуитивно, за годы работы с Мейерхольдом все же был верен, если не методу только внешнего перевоплощения, то, во всяком случае, обязательному образному перевоплощению, обязательному новому рождению образа. Мейерхольд мне помог расширить возможности перевоплощения, сделал меня более свободным и дал возможность найти в самом себе живые и смелые краски.

Боюсь, что если бы у меня не было фундамента – Комиссаржевского и Сахновского, то Мейерхольд при малом его внимании к работе молодого актера над образом мог бы сбить меня к отвлеченной биомеханике, к слепому подражанию и копированию его режиссерских показов и увести меня от главной, как я уже говорил, актерской задачи: рождения нового образа. С этими противоречиями и трудностями я столкнулся и осознал эти трудности через год-два после начала работы с Всеволодом Эмильевичем. Первый же год, который ограничился работой над «Зорями» и «Мистерией-буфф», был еще свободен как от яда сомнений и трудностей, так и от больших новых актерских открытий и обогащений.

Но роль меньшевика, сыгранная мною в «Мистерии-буфф», имела уже для меня большое значение.

В «Зорях», как я говорил, я играл небольшую роль, она была ограничена только теми указаниями, которые дал Мейерхольд. Я и сыграл в указанном плане, заслужив его одобрение, а где-то в газете писали «запоминается (или хорош) Ильинский в роли исступленного фермера Гислена».

Премьера прошла успешно. Часть театральной публики и прессы поддержала спектакль. Нельзя было не почувствовать новой формы спектакля, вводившего зрителя в новый для него мир революционного пафоса, футуристических декораций, сочетавшихся с торжественной монументальностью древнегреческого театра. Тот зритель, который радостно принял новый театр, принял его главным образом потому, что в нем зазвучала современная революционная тема. Но после первых спектаклей широкий зритель не был захвачен игрой и постановкой.

И действительно, то ли верхарновский текст был все же далек от нашей действительности, несмотря на переделку его Мейерхольдом и Бебутовым, то ли Закушняк не мог подняться на уровень нового стиля спектакля и полноценно играть роль героя – народного трибуна Эреньена, то ли условная постановка все же носила какой-то статуарно-декламационный характер, то ли хор вместо действующего народа также звучал холодно, а хаотические нагромождения в декорациях могли быть радостными только для тех, кто хотел во что бы то ни стало видеть что-либо новое в театре. Таких энтузиастов было немало. Они горячо приветствовали эту постановку, видя в ней контуры будущего театра, веря и увлекаясь лозунгами Мейерхольда, лозунгами «театрального Октября», как называл их тогда Мейерхольд.

Глава XIV

Лозунги «театрального Октября». Новаторство и эксперименты. Театр на воздухе. Условный театр и его истоки. Маяковский и Есенин. Футуристы и имажинисты. Футуризм в Театре РСФСР 1-м. Еще о театре на воздухе. Вовлечение зрителей в действие

Моя творческая работа под руководством Мейерхольда – замечательное и трудное время в моей жизни. Таким я и хочу его показать: замечательным и трудным.

Да, мне было необыкновенно интересно не только наблюдать напряженные, исполненные драматизма искания этого крупного мастера, но и участвовать в них. Да, я учился у него и восхищался им. И одновременно полной мерой изведал тяжесть разногласий с Мейерхольдом, наше взаимное непонимание, наши неудовольствия друг другом. Исподволь, постепенно, только сегодня до конца осознанное, накапливалось у меня в те годы точное представление о том, что в его искусстве было «моим», а что оказывалось чужим и неприемлемым. Повторяю: это происходило не вдруг.

Вот я и хочу рассказать о времени моей первой влюбленности в Мейерхольда, о нашем творческом сближении, о нашей ежедневной совместной работе, о том, наконец, как постепенно вызревали и осознавались мной те противоречия в сложном пути мастера, которые и привели его театр к кризису, а меня – на другой, новый путь. Обо всем этом речь впереди.

Скажу только, что я всегда старался быть верен всему лучшему, чем меня обогатили годы творческого общения с Мейерхольдом.

Но вернемся к нашему рассказу.

Итак, в чем же в основных чертах заключались театральные воззрения Мейерхольда в те годы?

Прежде всего театр должен быть «созвучен своей эпохе». Мы живем в эпоху Великой Октябрьской социалистической революции. Современный театр не только не может стоять в отрыве от великих преобразований и событий этой эпохи, но должен жить великими идеями, жить интересами народа, помогать строить новую жизнь. В стране еще гремит Гражданская война, кипит ожесточенная борьба, театр должен активно включиться в эту борьбу под флагам Великого Октября. Театр должен откликаться также и на повседневные, будничные события и будничные, бытовые народные нужды и интересы. Театр должен показывать образы новых, советских граждан, революционеров, бойцов. Искать и показывать новую психологию, новую мораль человека-коммуниста, бойца за светлое будущее человечества.

Все эти задачи и лозунги, которые в то время как бы сами пришли в искусство, Мейерхольд остро и темпераментно поднял и торопил с их воплощением в жизнь. Наряду с этими задачами, которые были очевидны и насущны и которые до сих пор продолжают оставаться задачами советского театра, Мейерхольд видел «театральный Октябрь» и в ломке старого театра и старых театральных форм. Себя же видел как разрушителя старых, косных, отживших, по его мнению, форм и как искателя новых форм театра, как экспериментатора таких возможностей. Он считал, что новому театральному содержанию должна соответствовать и новая театральная форма. Он хотел сломать старую театральную коробку сцены и зрительного зала, вплоть до выноса театрального представления на площадь, улицу, стадион. Он хотел, чтобы зрительская масса была включена в театральное представление, могла бы в этом представлении участвовать и активно выражать свое отношение к театру даже своими действиями.

Его темперамент художника и руководителя направлен был на этот штурм старого и становление нового, невиданного театра. Он знал, что из старого театра многое должно быть разрушено, многие традиции сломлены. Темперамент его как художника и руководителя, был направлен не на бережное сохранение классического наследства в искусстве, как то было, скажем, у Луначарского, и не на осторожное становление нового, а на попрание старых, приевшихся форм, традиций, штампов и на утверждение нового, иной раз – увы! – только лишь нового во имя нового и невиданного. Нового, которое было близко к футуризму, к ошарашиванию зрителя, к эффекту ради эффекта и громкой сенсации. Повесив в «Зорях» футуристический занавес художника Дмитриева, в «Мистерии-буфф» он отказался и от этого ошарашивающего зрителя занавеса, снял его вовсе и обнажил сцену, заменив занавес игрой света.

В первое время революции он, неуемный фантазер и мечтатель, лелеял мысль вынести театр на улицу, на природу. Он смотрел шекспировскую «Бурю» у Комиссаржевского и негодовал на черный бархат, на фоне которого шел весь спектакль.

– Зачем этот бархат? Душно! Именно Шекспира надо играть на природе. Пусть настоящие скалы будут декорациями!

Он действительно мечтал о театре под открытым небом. Ему было душно как художнику в театральной коробке. Он искренне мечтал и лихорадочно хотел пробовать новые формы. Практически он не мог разрушить театральную коробку. Тогда он постарался всячески расширить сцену, оголил ее, освободив от разных «задников», «кулис», «осветительных падуг», «колосников с веревками», «карманов сцены с декорациями», снял рампу и софиты, уничтожил всякую «картинную иллюзорность» сцены и сделал из нее как бы открытую со всех сторон площадку или арену для действующих актеров. Прожекторы с разных сторон светили на эту площадку. На ней были так называемые конструкции, а в первый период этого театра объемные нагромождения площадок или помостов, которые, условно и по-разному освещенные, представляли собой то палубу парохода, то улицу, то лестницу отеля, то просто часть земного шара в виде большого глобуса, как это было в «Мистерии-буфф», оформленной художниками Киселевым, Лавинским и Храковским.

С моей точки зрения, главной заслугой Мейерхольда является то, что он уверенно повернул театр к его условной природе, вспомнил об условных истоках народного театра, сочетавшего реализм и условность. Можно о многом спорить в спектаклях Мейерхольда, можно принимать нечто как несомненно талантливое, а от многого недоумевать и даже ужасаться, но, на мой взгляд, только театр условный, театр, сочетающий в себе ряд театральных условностей с высоким реалистическим мастерством живого актера, будет жить бесконечно и конкурировать и с кино и с телевидением. Театр же, лишенный своих – единственно театру присущих – средств выразительности, будет, как я полагаю, в дальнейшем поглощен звуковым кинематографом (следовательно, и телевидением), как обладающим во всех отношениях (большей техникой и большими возможностями, чтобы заменить собой театр с потолками, павильонами, деревьями из папье-маше, с крашеными листьями, зеленой мочалой, изображающей траву, от которой летит бутафорская краска-пыль, со всем тем «суррогатом жизненности» на сцене, который, несмотря на все большее и большее свое усовершенствование, будет безнадежно отставать от кино и все равно в конце концов превратится в условность. Но условность, бесконечно усложненную и принципиально ненужную при настоящей культуре условного театра.

Прекрасная, подчиненная большим целям реалистического искусства условность, о которой я пишу, жила и живет во многих из лучших спектаклей нашего советского театра. Во всех этих случаях театр дает возможность зрителю дополнить спектакль своей фантазией, восхищает остроумием находок и условных декоративных решений.

Старое же декоративное правдоподобие часто мешает и актеру и зрителю, заслоняет актера рядом натуралистических подробностей, не позволяет актеру сыграть «первым планом».

Меня могут неправильно понять. Может быть, мне как актеру нужна, скажем, в роли Хлестакова условная большая ложка, для того чтобы я ел ею мой обед, а она подчеркивала голод моего героя? Или мне нужна и нравится какая-то нежизненная, уродливой формы шляпа, каких не бывает вовсе? Нет, это не та условность, о которой я говорю. Я говорю об условности целесообразной. Об условности, которая впечатляет зрителя, а не разочаровывает, расхолаживает и отталкивает его. Принципиально приняв условность в театре, мы должны либо обратиться к законам и истокам такого театра, либо искать новых и интересных приемов и при этом больше всего думать о результатах и успехе воздействия такого театра на зрителя.

До Мейерхольда, до революции, другие режиссеры (вплоть до Художественного театра) не раз обращались к истокам и примитивам старинного условного театра. В Петербурге существовал Старинный театр, организованный Евреиновым и Дризеном, где тщательно воспроизводились и реставрировались спектакли в соответствующем стиле, воспроизводились приемы и традиции старинных театров разных эпох, вплоть до манеры игры и произношения текста.

Вспоминается также «Желтая кофта» – спектакль в стиле старого китайского театра, поставленный А. Я. Таировым в Свободном театре, «Шлюк и Яу» Гауптмана в театре Незлобина, где, как в шекспировском театре, на дощечках были надписи, указывающие, где происходит действие, которое шло в сукнах. В сукнах шли спектакли и в Художественном театре. Гордоном Крэгом были использованы ширмы в постановке «Гамлета».

Но большей частью в этих спектаклях внесение и внедрение такой условности, как мне кажется, имело характер или точной реставрации и копировки разных стилей старинного театра, то есть познавательный характер, или определенной стилизации, эстетского любования подобными тонкостями театральной кухни, предлагаемой современному зрителю. Мейерхольд, насколько я знаю, первый режиссер, который освободил сцену и пожелал строить новый послеоктябрьский театр, используя условность не как более или менее уместный прием, а как неотъемлемую природную особенность театра, не обедняя театр примитивностью такой условности, а обогащая его такой условностью, давая простор для полного разнообразия проявлений такой условности.

Эту условность, как мне кажется, в дальнейшем Мейерхольд мог бы сочетать и с современной техникой вращающихся сцен, подвижных механизированных конструкций и пр. и пр.

В дальнейшем, подойдя к воспоминаниям о постройке Театра Мейерхольда, я поделюсь с читателем теми мечтами о новом здании театра и проектами, какие были у Всеволода Эмильевича.

Вполне сознательно и правильно утверждая условность в своем театре, Мейерхольд на первых порах «театрального Октября», как мне кажется, не имел еще точного и определенного плана развития нового, им созданного театра.

В это время он был политическим, государственным деятелем в искусстве, он был поглощен административными делами, а иногда и мелочами, заботясь о бумаге для афиш на периферии, где таковой не было, или о посылке туда и распределении клея и дешевых красок для декораций периферийных театров.

Трудно передать и можно разве только представить себе тот поток забот и неотложных дел, которые заполняли собой жизнь в ТЕО Наркомпроса в первые годы революции.

Сколько административных соображений, мер, подчас промахов, исправлений этих промахов было в то время в ТЕО Наркомпроса.

А тут надо было в первую очередь, как художнику, разобраться в путях своего театра.

Провозглашая современный и «созвучный эпохе» театр, Мейерхольд думал, что прежде всего для современного театра нужен современный драматург. Драматург, который писал бы для нового театра, который не ограничивался бы комнатными павильонами, который не погрязал бы в «психоложестве» бесконечных комнатных диалогов и, в лучшем случае, не ограничивал себя театральной, в плохом смысле этого слова, напыщенностью революционных монологов и лозунгов, не зажигающих и не воодушевляющих зрителей остротой современности. Таких драматургов еще не было. Мейерхольд и Бебутов сами взялись за переделку пьесы Верхарна. Но переделка эта, как известно, вызвала много возражений, в том числе Н. К. Крупской. Маяковский защищал право Мейерхольда переделывать Верхарна и предлагал ему, а в будущем и другим переделывать свою «Мистерию-буфф», первый вариант которой был им написан в 1918 году.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю