Текст книги "Сам о себе"
Автор книги: Игорь Ильинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава XVI
Интерлюдия – лето 1921 года. Брюшной тиф. Нэп и театральный репертуар. Перерыв в деятельности Мейерхольда. Снова оперетта. Московский драматический театр. «Полубарские затеи». Начало работы над «Грозой»
Лето 1921 года прошло для меня под знаком успеха «Мистерии-буфф», в разговорах об этой постановке и будущих планах Мейерхольда.
Однако события повернулись так, что развитие его театра прервалось. А в моей личной жизни также произошла беда, которая чуть было не кончилась для меня весьма печально.
В это лето меня снова, да еще окрыленного новым успехом, потянуло не на отдых и не на природу, а опять в работу, в гастрольную театральную поездку, в первое для меня путешествие на Украину, где я не бывал с далекого детства.
Была организована такая группа, главным образом молодежная (если я не ошибаюсь, при учреждении, которое называлось «Цекультстрой»), в основном для обслуживания больших железнодорожных узлов. Из актеров более старшего поколения туда вошел А. Е. Хохлов.
Репертуар был составлен из двух пьес: «Служанка Памелла» Гольдони (главную роль в которой Хохлов играл в Государственном показательном театре под руководством В. Г. Сахновского в Москве) и «Лекарь поневоле» Мольера, где главную роль играл я. При показе этой пьесы в Москве перед нашим отъездом я опять удостоился похвалы известного в то время режиссера А. А. Санина. Я, правда, вспомнил, что еще после его похвал в оперетте, во время «Корневильских колоколов», мне говорили, что он часто говорит актеру: «Иванов, вы великолепно играли!» – и тут же, поворачиваясь в сторону, спрашивает: «Откуда вы взяли эту несусветную бездарность?!» Поэтому особенно гордиться похвалами этого режиссера не приходилось. Но что же делать! Признаться, я верил ему и считал, что, если он кое-кого и хвалит не совсем искренне, то его комплименты по моему адресу я могу считать за чистую монету...
На репетициях «Лекаря поневоле», которые шли в Москве, я убедился в том, насколько «усох» мой приятель Аким Тамиров, будучи в школе Художественного театра. Возможно, что я неправ был тогда в своем мнении и что именно я распоясался и «играл» и «резвился» на сцене сверх меры. Он же приобрел в Художественном театре сдержанность и строгость. Но мне кажется, что и оперетта, и первый сезон у Комиссаржевского, и работа в «Мистерии-буфф» Маяковского дали мне простор и свободу для того озорства и буффонности, с которыми я играл «Лекаря поневоле». А именно эти качества и были одобрены А. А. Саниным, присматривавшимся пристально ко мне уже несколько лет. Аким же вдруг стал робок, неярок и репетировал свою несложную роль тускло, что отметил тот же Санин.
Наша труппа выехала в двух вагонах (один жесткий, для семейных людей постарше, и один товарный, немного переоборудованный под жилье, для нас, молодежи) по направлению: Хутор Михайловский – Конотоп – Нежин – Киев – Винница – Жмеринка. Спектакли везде проходили с успехом и все шло очень хорошо. Мы были особенно обрадованы Киевом, где взыскательная публика была вместе с тем и наиболее отзывчивой и горячей. Мы вели себя, как выпущенные на волю щенки. В вагонах только ночевали и пели песни. Особенно полюбилась нам песня украинских актеров:
Мы актеры, мы актеры, как прекрасна наша жизнь!
Коля служит в Туле,
Саша в Барнауле
И в Полтаве Сеня наш герой.
Розы вянут ночью, розы вянут ночью,
Туберозы – рано по утрам,
Все ложатся ночью, все ложатся ночью,
Лишь актеры по утрам.
От репетиций мы были свободны и с самого раннего утра до вечерних спектаклей пропадали на Днепре, на пляжах и на рынках. Рыская по базарам, мы наслаждались после московской голодовки украинским изобилием снеди, фруктов, овощей, сладостей, борщей и гоголь-моголей.
К обратному пути через два месяца каждый из нас запасся «золотом» для Москвы тех лет: это была крупчатая мука. Каждый из нас имел по два-три пуда этого лакомства для московской зимы, для своих близких.
Первый и единственный раз в жизни я захотел стать настоящим, солидным, толстым актером-комиком, а поэтому в огромной кружке дважды в день сбивал себе гоголь-моголь с пеной взбитых белков, подправленный к тому же изрядным количеством ван-гутеновского какао. Я набирался здоровья и толщины. Лицо от загара, воздуха и украинской пищи налилось, щеки готовы были лопнуть. Это и спасло меня впоследствии.
Уже на обратном пути, как только мы отъехали от Киева и проехали благополучно с нашей мукой заградительный контрольный пункт, я заболел брюшным тифом. Трогательно ухаживали за мной мои товарищи Кальянов и Куза. Дней пять мы продвигались в наших вагонах к Москве и наконец поздней ночью наш поезд остановился на запасных товарных путях, где-то километрах в пяти от Москвы. Я вылез из вагона и с температурой 40 градусов пошел пешком с товарной станции на далекую Остоженку, поднялся на шестой этаж и очутился у мамы. Два месяца лежал я с температурой 40–41 градус. Брюшной тиф уже перешел в тяжелое воспаление легких, я бредил мукой, беспокоясь, не пропала бы она и доставили ли ее мои товарищи домой. Матери я обязан всецело своим выздоровлением. Только она могла вытащить меня из страшных лап смерти, которая не раз была совсем близко от меня. Я так ослаб, что когда вставал с кровати, то рушился на пол, потому что ноги подкашивались и разучились слушаться. Когда я, уже научившись передвигаться, делал два шага от кровати к креслу, у меня, двадцатилетнего юноши, делалась одышка глубокого старика. Долго боялся я пространства, страшась переходить через улицы. И как хорошо, что я захотел быть толстым! Я накопил-таки вовремя нужные запасы жира. Из толстяка я превратился в тринадцатилетнего хрупкого мальчика.
Я медленно выздоравливал и бывал тронут и горд тем, что обо мне справляются и беспокоятся и Маяковский и Мейерхольд. Приветы от них были для меня дороже всего. Я очень беспокоился... Какие диспуты идут?
И как они проходят в Доме печати? Оказывается, Маяковский там сказал, что Ильинский выздоравливает и что скоро возобновится «Мистерия-буфф». Успею ли я выздороветь? Не заменят ли меня?
За время путешествия на Украину и за время моей болезни в Москве произошли большие перемены. Уже кипел нэп, мама покупала мне свежие белые булочки в булочной нашего дома, и мои мучные трофеи оказались... до обиды ненужными.
Не только в булочках сказывался для меня нэп. Вскоре по выздоровлении я узнал, что с театром у Мейерхольда что-то не ладится. Некоторые театры берут какой-то новый, «нэповский» курс. Опять открывается оперетта в «Славянском базаре». В Теревсате идут легкомысленные комедии и даже пойдет «Хорошо сшитый фрак». Открывается новый драматический театр на Дмитровке на средства частных акционеров, во главе с В. Г. Сахновским.
В его труппе: Крамов, В. Н. Попова, великолепная актриса, игравшая до сего времени в провинции, Кторов, Рутц, Виктор Хенкин, Хохлов, Лишин, Вахтеров.
Репертуар театра интересен и разнообразен: «Екатерина Великая» Б. Шоу, «Самое главное» Евреинова, «Полубарские затеи» Шаховского, «Благочестие» Мериме.
Очень скоро, наконец окончательно, выяснилось, что у Мейерольда не будет театра, но помещение театра бывш. Зон передается его соратникам, и они, уже без Мейерхольда, организуют там Масткомдрам (Мастер ская коммунистической драмы). Там и пойдет новая пьеса Смолина «Товарищ Хлестаков».
В театральной жизни, как и во всей московской жизни, ощущалась перестройка на новый лад.
П. М. Керженцев в своей книге «Творческий театр» дает следующую оценку положения театров того времени.
«Как раз в ту пору (весной 1921 года) наметился поворот в экономической политике советской власти, который глубоко отозвался и на работе театра.
Можно сказать, что для профессионального театра тяжелой порой испытания был вовсе не период национализации (как это казалось многим профессионалам), а именно период нэпа (новой экономической политики). Театрам пришлось становиться в хозяйственном отношении на свои собственные ноги. И что же мы увидели тогда? Отдельные актеры и целые театры бросились по линии наименьшего сопротивления. Стали создаваться какие-то кабаре, театрики с буфетом. Пошла погоня за пошлыми пьесами, могущими завлечь обывателя. Начались хитрые комбинации «легкого» и «серьезного» жанра. Одним словом, профессиональный театр стал возвращаться к худшим эпохам своего прошлого. Лишь самое незначительное количество театров сохранило свою линию».
Когда был создан театр Масткомдрам, где уже не было Мейерхольда, которого убрали из театра ловкие конъюнктурщики, которым я не симпатизировал и чувствовал, что и у них нет особых симпатий ко мне, я не мог оставаться только «при помещении».
Мне было несколько обидно, что мой учитель В. Г. Сахновский, организуя новый и многообещающий театр на Дмитровке, не вспомнил обо мне. Но в то же время я понимал, что отошел от него в свое время и, таким образом, потерял с ним творческую связь. Я почувствовал себя выброшенным на мель, но больше всего мне было обидно за Мейерхольда. Такой мастер оказался без театра по неизвестным мне причинам. Я посмотрел спектакль «Товарищ Хлестаков» и убедился, что его «соратники», столь легко отказавшиеся с ним работать и взявшие с легкостью и храбростью новое начинание в свои руки, оказались людьми бездарными (театр этот вскоре лопнул как мыльный пузырь).
Однако мне надо было где-нибудь работать. Мне предложили вновь поступить в оперетту «Славянский базар», и я согласился. Я считал, что вхождение в «Славянский базар» – меньшая «измена» Мейерхольду, чем работа в Масткомдраме, куда некоторые его актеры вынуждены были пойти за неимением других перспектив, так как никто, кроме самих руководителей, в успех этого дела не верил.
Во второй раз поступил я в оперетту напрасно. Оперетта «Славянский базар» представляла собой частную лавочку с абсолютно коммерческим уклоном.
От первого моего знакомства с опереттой я взял уже все, что мне было нужно, и учиться здесь было нечему. Разве что пошлости, от которой меня, к счастью, воротило. Единственно, чем мне оставалось здесь заниматься, – это делать опереточную карьеру, утверждать себя как опереточного артиста. Такой цели я себе не ставил, да и настоящих данных у меня для этой деятельности не было.
Надо было отказаться от какой бы то ни было взыскательности, поисков, пойти на поводу быстрого овладения всеми опереточными штампами и приемами, которые мне были, конечно, не по нутру. Искать же здесь чего-то нового, свежего, интересного и утверждать все это на опереточной сцене «Славянского базара» было никому не нужно, да и на все это прежде всего не было времени.
Так как я в оперетте был недостаточно «профессионален», то хорошие роли поручались настоящим профессионалам опереточного искусства, каковыми были Ярон и Утесов, выступавший в те годы в оперетте.
Я успел сыграть только Ферри в «Сильве».
Роль оказалась мне настолько чуждой, что я вынужден был отказаться от всех мелодраматических рыданий и переживаний старого кабаретмена, так как попросту не понимал его «глубокого настроения», когда Ферри должен был разражаться рыданиями, слушая румынский оркестр.
В единственной рецензии, которая у меня хранится, было написано: «Ильинский – Ферри не тверд в мизансценах и танцах. Не использовал абсолютно выигрышной сильной драматической сцены в финале первого акта».
Я начал было довольно вяло разучивать партию комика в «Жрице огня» и вместе с этим все же закинул удочку через моего товарища Н. Я. Береснева, работавшего в то время актером в Московском драматическом театре, к В. Г. Сахновскому. Я просил его разузнать, как Василий Григорьевич отнесся бы к моей работе в руководимом им театре. Оказалось, что Василий Григорьевич с радостью откликнулся на мое желание, в тот же день позвал меня к себе и предложил работать в Московском драматическом театре.
К моему удивлению, меня не отпускали из «Славянского базара», но я довольно бесцеремонно оставил театр оперетты и стал работать в Московском драматическом театре.
Меня заинтересовала роль богатого помещика Тран-жирина в водевиле Шаховского «Полубарские затеи», шедшем в этом театре. Роль Транжирина играл В. Ф. Грибунин, актер, которого я чрезвычайно высоко чтил и любил. Было большой смелостью с моей стороны выразить желание дублировать его в этой роли. Сахновский охотно согласился, так как Грибунин служил в Художественном театре и играл в Московском драматическом театре эту роль «на разовых». Довольно быстро, без помощи даже самого Сахновского, я вошел в этот спектакль.
На последней генеральной репетиции я огорошил Василия Григорьевича буффонностью своей игры, опереточностью и гротесковостью исполнения куплетов и танцев, которые были в этом водевиле.
Тут уже я показал, что недаром побывал в оперетте!
Сахновский только почесывал лысину. Но так как куплеты и танцы были действительно мастерски «отработаны» и вызывали бурные аплодисменты зрителей на первом же спектакле, даже кричали «бис», то Василий Григорьевич добродушно принял и санкционировал и успех, и мою опереточность, и, пожалуй, мою относительную «победу» над Грибуниным, которая заключалась разве только в этих самых отколотых мною «номерах».
Едва успел я себя продемонстрировать в качестве «комика-буфф», как меня вызвал Василий Григорьевич и так задушевно непросто, как мог делать только он, предложил мне сделать с ним роль Тихона в предполагаемой постановке «Грозы» Островского. Он придавал большое значение этой постановке.
Репертуар театра был уже довольно разнообразен и интересен. «Грозой» Островского Сахновский хотел утвердить театр в первых рядах московских драматических театров. Он давно мечтал поставить «Грозу», тем более что в его труппе была великолепная актриса (В. Н. Попова), которая должна была играть Катерину.
Лучшие работы Поповой были связаны с театром Сахновского и в дальнейшем с Театром Корша («Гроза», «Благочестие», «Екатерина Великая», «Полубарские затеи», «Волки и овцы», «Бесприданница» и др.). После закрытия Театра Корша она поступила в МХАТ, где ее талант не сумели раскрыть полностью. Долго ее держали там на полуголодном актерском пайке и только после перехода на другое амплуа ей стали давать интересные роли. Печальная и поучительная судьба!
В своих постановочных замыслах Сахновский рассматривал «Грозу» как трагедию русской женщины – рок тяготел над Катериной, она была как бы обречена на трагическую гибель. Сахновский подчеркивал в своем замысле мистические моменты. Особенно относилось это к появлению сумасшедшей барыни, сцена, о которой он особенно проникновенно рассказывал и интересно задумывал ее, делясь с нами своими замыслами на первых репетициях. Также явно мистический характер носила сама сцена грозы. Причем интересно, что мистическое настроение этой сцены Сахновский сознательно подчеркивал и оттенял бытовыми, мелкими штрихами в поведении части толпы.
Вся же постановка вообще поднималась над бытом, но задумывалась как глубоко реалистическая, несмотря на импрессионистические декорации И. Малютина.
Я начал свою работу над образом Тихона, исключительно доверившись Сахновскому и своей собственной интуиции. Вспоминаю, что я совершенно не интересовался и, по-видимому, не имел нужды в том, чтобы оглянуться на то, как раньше играли роль Тихона. Я как бы боялся, чтобы все эти сведения не отвлекли меня и не сбили с моих глубоко индивидуальных, совершенно самобытных решений и красок. Я старался лишь понять замысел Сахновского, который видел в Тихоне только трагедию забитого, смешного, недалекого и доброго безвольного человека.
Теперь, мне кажется, можно было правильнее играть Тихона не только тихим и безвольным дурачком, а человеком с «искрой божьей» в душе, человеком, который все же стоит выше среды и понимает всю нелепость кабанихинских порядков. Но таковым Тихон ни Сахновским, ни мною не был задуман, и я, Тихон, подымал бунт против Кабанихи, оставаясь только жалким, пьяненьким простаком.
Работа над «Грозой» началась с увлечением. Самозабвенно работали все исполнители, скорее в студийном, а не профессиональном методе ведения репетиций, желая по-новому воплотить великое произведение А. Н. Островского. Новое заключалось в том, чтобы режиссер и актеры могли воспроизводить на сцене не только бытовую и психологическую драму, а подняться до мистических высот трагедии обреченности истинной любви, звучащей, по мнению Сахновского, у Островского, подняться, не отрываясь от реалистических основ его драматургии. Удалось ли это, и в какой мере, увидим дальше.
Глава XVII
ГВЫТМ и ГВЫРМ. Трагифарс Кроммелинка. Завершение «Грозы». Самый большой успех в моей жизни. Визжи, не стесняясь, «и-и»! Работа над «Великодушным рогоносцем». Конструктивизм. Очарования и огорчения. Заслуженная награда
«Отыскался след Тарасов». Скоро я услышал о Мейерхольде. Оказалось, что под его руководством на Новинском бульваре открываются Государственные высшие театральные мастерские (ГВЫТМ), где он собирается готовить кадры молодежи. При этих мастерских будет и режиссерское отделение (ГВЫРМ). Мейерхольд помимо педагогической деятельности хотел возобновить работу если сразу и не по воссозданию своего театра, то по постановке одного-двух спектаклей с привлечением некоторых молодых актеров Театра РСФСР 1-го, а также и новой молодежи. Мне передали, что он рассчитывал и на меня.
Однажды, когда репетиции «Грозы» уже пошли полным ходом и приближалась премьера, я был приглашен Мейерхольдом на Новинский бульвар на чтение пьесы Кроммелинка «Великодушный рогоносец». Читал переводчик И. Аксенов.
За всю мою жизнь, возможно, еще всего один или два раза я так восторженно реагировал на чтение пьесы или сценария.
Меня мучило только ревнивое сомнение к концу чтения. Могу ли я играть главную роль Брюно? Подойду ли я к ней? Сомнения мои развеял Мейерхольд, который назвал меня после чтения пьесы единственным кандидатом на эту роль. Сразу возникло другое сомнение. Выдержу ли я физически (даже в 21 год!) такую ролищу. Три акта почти сплошного монолога! Три акта взрывов восторга, потрясений, бешенства, буйных воплей, страстных монологов. Где взять голос? Можно умереть от разрыва сердца, играя эту роль! Упасть после спектакля в изнеможении!
Затем появилось твердое убеждение: если я не сыграю эту роль, если я обману судьбу, давшую мне хотя бы раз в жизни такую возможность, то я должен уйти из театра и переменить профессию.
Почему же мне так понравилась эта пьеса, чем мне полюбилась роль? Я ходил действительно как зачарованный, влюбленный.
Пьеса показалась мне необычной и неожиданной. В моем понимании (мне кажется, и в понимании Мейерхольда) она была абсолютно современна.
Эта пьеса издевалась над ревностью, той ревностью, которая может из человеческой слабости вылиться в страшную, душераздирающую болезнь. Ревность может превратить человека в зверя. Классическое выявление трагической темы ревности в шекспировском «Отелло» живет в веках.
Но ревность Отелло приходит извне и развивается в его душе, подогреваемая со стороны. Ревность нового Отелло – Брюно, героя талантливой пьесы Кроммелинка, зарождается сама в его душе, не имея никаких для этого оснований или причин, идущих извне и омрачающих его любовь к своей жене Стелле.
Он сам является «автором» причины, порождающей ревность, возникшую неожиданно в его душе. Дальше эта ревность развивается до гиперболических размеров. Эта же прогрессирующая болезнь – ревность диктует парадоксальные, но вполне логически обоснованные выводы, трагикомические поступки и действия Брюно.
Пьеса написана писателем-символистом и несет на себе некоторую печать декаданса, но она в то же время написана ярким, образным, свежим, прекрасным языком и, несмотря на ряд острых, весьма откровенных, для кого фарсовых, для кого трагифарсовых, а для кого и просто невыносимо трагических положений, содержит остроумнейшую издевку над ревностью.
Мне было непонятно, как могли некоторые критики не найти никаких достоинств в этой великолепной пьесе.
Многие увидели в ней только сальности и фарсовые неприличия, вплоть до похабности, которых, на мой взгляд, в ней и помину не было.
А. В. Луначарский писал в «Известиях» в «Заметке по поводу «Рогоносца»: «Уже самую пьесу я считаю издевательством над мужчиной, женщиной, любовью и ревностью...» Я был бы согласен с Анатолием Васильевичем, если бы он сократил свою фразу так: «Уже самую пьесу я считаю издевательством над ревностью...» И только...
В свое время драматург Киршон мне рассказывал, что он, будучи студентом Коммунистического университета имени Свердлова, то есть самого передового учебного заведения того времени, со всеми студентами, скопом, по нескольку раз ходил на «Великодушного рогоносца» и восхищался и пьесой и спектаклем. Неужели молодежь восхищалась только фарсовыми положениями?
Не буду забегать вперед и ограничусь впечатлениями о читке пьесы, но заранее скажу, что в постановке Мейерхольда не было места смакованию острых, фарсовых положений и что как раз в ней был найден счастливый ключ к правильному, целомудренному решению спектакля, о чем я расскажу позднее.
А сейчас разрешите вкратце передать содержание пьесы, что позволит читателю судить самому, взял ли Мейерхольд ее как «предлог показа в ней своей новой формалистической биомеханической» системы игры актеров, «оснащенной акробатикой и физкультурными-действиями», или его увлекало «психологическое (по Фрейду) издевательство мужчины над женщиной», как писали впоследствии театральные критики и историки театра, или же он, восхищенный необычностью и остротой разрешения автором темы ревности, бережно и любовно отнесся к Кроммелинку, найдя в своей постановке ряд адекватных пьесе, парадоксальных, но по-своему убедительных режиссерских решений.
...Деревенский поэт Брюно живет на старой мельнице со своей женой Стеллой. Он пишет стихи, а также исковые заявления, любовные послания и прочие бумаги для деревенских клиентов, которых у него немало. Для этого он пользуется услугами писца Эстрюго, молчаливого, мрачного человека.
Брюно счастлив безмерно! Он любит свою жену Стеллу, любит вдохновенно, повсюду и всем восторженно говорит о своей любви, всем рассказывает о нежной и необыкновенной красоте Стеллы, не забывая при этом увлеченно сообщать и такие подробности, о которых лучше было бы молчать, чем передавать их даже так поэтично и красиво, как он это делает. А делает он это так. «О, о, о, o!!! Эта любовь наполняет мне всю душу и переходит в меня! Разве ее ноги не удивительно, несравненно стройны? Контуры лодыжек сближаются так незаметно, что глаз как будто участвует в их создании. А?! А какое удивительное соединение силы и нежности в линии, которая идет по икре и чудесным образом растягивается под коленкой. Там ваш взгляд пресекся! И вы воображаете, что после этого линия дает только ленивую грацию? Нет! Говорю вам! В высшей своей точке она выгибается без малейшего упадка, вписывается с чистотой звездных эллипсисов и без малейшего толчка обрисовывает выдвинутый контур крупа! О!! Вы понимаете?! Нет! Да! Эта линия, единственная из всех, перегибается по выпуклостям медом оттененной спины, взлетает гибкая к плечам, тянется к затылку, огибает кудри хитростью своих ученых арабесок, на лице становится чуть ли не божественной печатью, тянется под выступом подбородка, шелково течет по полной шее, я вдруг, свертываясь в движении поцелуя, дважды набухшей невинностью юной груди, изливается на чистый, как золото, живот и пропадает, как волна, в песках побережья... Разве это одна линия? Тысячи линий!! Миллиарды миллиардов линий!! И все они размотанные, хлещущие, дождящие, резкие, катящиеся улиткой, винтом, змеей, одна за другой! У всех этих линий только одна траектория, одна траектория, по которой в сердце мое летит любовь!!»
Восторгаясь таким образом Стеллой и расписывая ее красоты приехавшему кузену жены – Петрю, он вдруг видит его жадный взгляд, устремленный на Стеллу, и дает ему без всякой видимой причины страшную оплеуху. Тут же Брюно в раскаянии бросается к Петрю, оба катаются по полу, можно подумать, что они дерутся, но Брюно просит у Петрю прощения, крепко его обнимая и парализуя всякое движение. «Как они друг друга любят», – говорит вошедшая старая служанка.
Но ревность уже поразила Брюно. Болезнь разрастается быстро. Он уже сомневается в верности Стеллы. «Скажи мне что-нибудь, чего бы ты не могла сказать!» – говорит Брюно Стелле.
В новом припадке ревности он выгоняет Петрю из дома.
И опять новый припадок раскаяния: «Эстрюго! Это ты его выгнал!» – кричит он своему писцу, вымещая на нем свое отчаяние.
Стелла плачет. «О чем ты плачешь? О чем ты плачешь?! О ком ты плачешь?» – Так кончается первый акт. Болезнь ревности продолжается и проявляется в самых неожиданных формах. Подозревая одного из деревенских парней, Брюно оставляет его со Стеллой в своем доме.
«Золотая моя, – говорит он, – побудь, детка, с этим малым, пока я вернусь. Мне надо подышать на свободе, и я пройдусь до самого замка, где у меня как раз дело есть. Это меня разгуляет. Ты ему составь компанию... Через полчаса я вернусь. Ты с ним, надеюсь, не соскучишься. Идем, Эстрюго, идем! Полчаса, ни больше, ни меньше, можете минуты считать... Идем, Эстрюго... секунды!»
Дверь запирается. Немая сцена. Стелла и парень неподвижны – ни жеста, ни взгляда. Две статуи. Долгое молчание. Видно, как Брюно появляется в окне. Он следит. Полная неподвижность всех трех лиц. Молчание продолжается. Брюно завопил наконец: «Дурак я! Дурак! Мерзавцы! Ни на волос не подвинутся, знают, что я их стерегу! Такая неподвижность почище объятий!»
Дальше логика ревности неумолима.
«В моем распоряжении находится лекарство от ревности и сомнения, – говорит Брюно Стелле, – полное, решительное средство, немедленная и универсальная панацея: чтобы мне больше не сомневаться в твоей верности, мне надо быть уверенным в твоей неверности!»
Фарс переходит в трагедию. Брюно в припадке своей болезни заставляет Стеллу изменять ему.
«Я ей сказал, – говорит он Эстрюго, – только тогда я успокоюсь, когда все мужчины на селе от пятнадцати до шестидесяти лет пройдут через твою постель. Она и притворилась, что меня слушается. Притворяется! – говорят тебе!»
«Ах! чего тебе надо?» – спрашивает его Эстрюго.
«Чего мне надо – это узнать среди всех, кто к ней приходит, того, который не придет. Он единственный, кого бы она хотела избавить от моей мести. Тот, кого она обожает, – он не придет!»
Брюно решает проверить Стеллу, вооружается маской, облачается в плащ и под видом одного из парней, декламируя любовные стихи измененным голосом, вскарабкивается по лестнице в комнату Стеллы. Стела узнает своего любимого и принимает его. В это время внизу собираются деревенские бабы, которые хотят избить очередного распутника, а Стеллу как развратницу искупать в речке. Брюно выбегает из комнаты Стеллы с криком: «Со мной! Со мной самим! Стоило мне только захотеть этого. Эстрюго, я рогат так, что дальше ехать некуда!»
Бабы избивают его в темноте палками и он едва спасается от них, крича: «Сумасшедшие! Ведьмы! Бешеные! Стойте! Ведь это я, я сам!» – и срывает с себя маску при всеобщем изумлении.
К финалу пьесы Стелла доведена до отчаяния. Врывается волопас, давно уже влюбленный в нее. Он хочет унести ее к себе в горы навсегда. Стелла отбивается от него и кричит: «Нет, нет! Зверь дикий!»
На крик выходит Брюно и следит за сценой. Со всего размаха Стелла дает волопасу пощечину.
Брюно кричит: «Бьет, бьет его! Это он! Это он! Он, значит!» – и наводит ружье на волопаса. Стелла бешено бросается на шею волопаса, целует его и кричит: «Да, да! Люблю тебя! Унеси меня! Я у тебя останусь!» Волопас хочет унести ее. Стелла останавливает его и спрашивает: «Стой! Обещайся, клянись мне, что позволишь тебе не изменять!» Волопас уносит ее. Пауза. Брюно в бешенстве колотит ружьем по дверям и скамьям, ломает его и бросает вслед ушедшим, сотрясает руками всю конструкцию в бессильном гневе. Но вдруг – опять пауза. Брюно успокоился. Новая мысль осеняет его. Он и не думает, что Стелла навсегда ушла от него: «Довольно дураков, – говорит он, – еще одна штука. Не проведешь!» Так кончается пьеса.
Правда, я забежал вперед и в финале этого трагифарса увлекся воспоминанием и рассказал не только его содержание, но и игровое разрешение.
К окончательной, современной оценке пьесы я вернусь позднее, когда буду писать о претворении ее в спектакль, о том шуме, который поднялся вокруг нее. Время делает свое дело. И, по-видимому, были в какой-то степени правы как ее ярые противники, так и ее ярые поклонники. Сейчас я только хочу рассказать читателям, какое вдохновенное действие оказало лишь само чтение пьесы на меня. Только ли молодость и легкомыслие были тому причиной? Нет! В дальнейшем в моей работе редко были у меня такие восторженные минуты.
А как они нужны актеру! Я был полон восторгов, был полон страстного желания сыграть эту роль, увидеть пьесу воплощенной на сцене. Эта окрыленность и увлеченность будущей работой едва не помешали и не отвлекли меня, а возможно, впрочем, что и наоборот – помогли и вдохновили меня для самых трудных и ответственных репетиций и поисков Тихона.
Работа над «Грозой» была в разгаре. У меня зародилась мысль перенести постановку «Великодушного рогоносца» в Драматический театр к Сахновскому. Мейерхольд и Сахновский поначалу как будто заинтересовались этой комбинацией и даже состоялась читка пьесы. Мне очень хотелось, чтобы она пошла в постановке Мейерхольда в Драматическом театре. Там были хорошие актеры и, казалось, больше надежд на то, что трудная пьеса успешно осуществится.
В распоряжении Мейерхольда в его «мастерских» были только ученики и несколько еще не проявивших себя молодых актеров. Помещения, где бы пьеса могла быть показана, также в то время не было. По-видимому, эти же соображения были и у Мейерхольда. Он согласился на читку пьесы и встречу его и переводчика Аксенова с Сахновским и пайщиками-директорами Драматического театра (напоминаю, что в то время был нэп и Драматический театр принадлежал нескольким частным лицам).
Чтение пьесы не произвело того впечатления, на которое я рассчитывал. Она была воспринята хозяевами Драматического театра вместе с Сахновским прежде всего как невозможная для реализации на сцене. Как мне кажется, появилась и другая причина. Сахновский, хорошенько подумав, решил, что не стоит пускать Мейерхольда в свой театр. Как бы то ни было, затея моя не удалась, и пьеса скромно начала репетироваться в мастерских Мейерхольда. Первые читки и встречи не очень отвлекали меня от «Грозы», и я мог все мое внимание посвятить Тихону.