355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Ильинский » Сам о себе » Текст книги (страница 7)
Сам о себе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:17

Текст книги "Сам о себе"


Автор книги: Игорь Ильинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Глава IX

Разлад Комиссаржевского с Сахновским. «Виндзорские проказницы». Жизненные трудности. Университет «улыбнулся». Мой первый договор с оперным Театром Совета рабочих депутатов «Фиделио». Речь В. И. Ленина. Актерские выводы. Театр-студия ХПСРО. Паша Селим. Садовник Антонио Ариэль

В то время как меня в 1918 году обуревала жажда театральности, а в Театре имени В. Ф. Камиссаржевской довольно скромно, но уверенно, на студийной основе, создавался фундамент для развития «театрального и условного театра», который наряду с Камерным мог бы противопоставить себя Художественному, как новый театр, – в это время произошли печальные события.

Ф. Ф. Комиссаржевский разошелся с В. Г. Сахнов ским во взглядах на развитие дальнейших путей нашего театра, обиделся на молодой коллектив своих учеников, не поддержавших его слепо и безоговорочно во всех его разногласиях с Сахновским, и ушел из им же созданного театра.

Таким образом, мы с Акимом формально оставались в студии Ф. Ф. Комиссаржевского, но без Ф. Ф. Комиссаржевского. Мы растерялись.

Федор Федорович через несколько дней позвал нас, самых молодых его учеников, и предложил нам выбор – или оставаться в студии при театре, где он уже не работает, или, уйдя из студии, участвовать под его режиссурой в Театре бывш. Зимина, в те дни переименованном в Оперу Совета рабочих депутатов, в спектакле «Виндзорские проказницы» в ролях шутов, которые будут выступать в виде «слуг просцениума».

«Что будет дальше, не знаю... Пока давайте начнем репетиции. Обещать ничего не могу», – говорил Комиссаржевский.

Надо было быстро решать.

Из студии наш путь шел в театр, при котором была студия. При Комиссаржевском же мы оставались каким-то боком, и боком, никак не оформленным, без студии и театра.

Все же мы выбрали последнее. На квартире у Ф. Ф. Комиссаржевского начались репетиции оперы Николаи «Виндзорские проказницы» под рояль, с участием ряда великолепных певцов.

Наши роли были мимические. Мы танцевали, двигались, тащили под музыку корзину с бельем и находящимся там Фальстафом, мимически «аккомпанировали» в ряде картин сценическому действию. После окончания каждого действия мы выносили плакат с надписью «антракт» и оставались сидеть во время перерыва на полутемной сцене, на фоне внутреннего, второго занавеса.

Во время антракта мы стали разыгрывать довольно бойко разные импровизации без слов, так как к рампе подходила часть публики и созерцала нас. Мы чувствовали себя действительно какими-то шутами, кувыркались, выделывали «фордершпрунги», которым обучались еще летом в цирке у знакомого акробата, и публика нам бросала яблоки, пряники и конфеты. Денег, слава богу, не бросали. Пожалуй, мы даже скорее чувствовали себя какими-то обезьянами в клетке, которую представляла сцена, чем артистами. О нас, четырех шутах, упоминалось даже в рецензиях.

Вот она, первая рецензия: «Хороши в ролях шутов ученики студии Ф. Ф. Комиссаржевского Ильинский, Тамиров, Кальянов и Кажанов».

Между тем дела дома были плохи. Отец полностью проживал с нами все, что он зарабатывал. Мизерные средства, которые он нам оставил, были в «государственных бумагах», ставших в то время ненужной бумагой. За год были уже распроданы все вещи, а также и зубоврачебные кресла, инструменты, медицинские книги. Жить становилось не на что.

Мать поступила на службу и стала, как она говорила, «чем-то нечто вроде секретарши секретаря» управляющего московскими государственными театрами Е. К. Малиновской. Но, если говорить проще, она стала курьершей при театральной конторе на Большой Дмитровке. Малиновская, наверное, года два не знала, что седая старушка, сидевшая у нее в передней, Евгения Петровна – моя мать.

До поступления матери на это место я сам пытался устроиться на службу, взял рекомендательную записку у Комиссаржевского и отправился в другое театральное управление, но меня там приняли так, что я надолго понял, как далеки от души студийца или актера могут быть театральные управления.

Но все же я недолго ходил безработным недоучкой. Недоучкой я чувствовал себя не только потому, что упразднили последний класс гимназии, но сокращенным, по воле Комиссаржевского, оказалось и учение в театральной студии.

Неясно было и положение с университетом, в который я все же хотел поступить и право поступления в который давало мне окончание семи классов гимназии. Мы с Акимом использовали это право, быстро приобретя студенческие фуражки с голубым околышком, фуражки, которые носились только фатоватыми студентами, но в которых мы, однако, имели особенно независимый и «шикарный» вид.

Аким, кажется, успел, к моей зависти, подать заявление на юридический факультет, я же и этого не сделал, удовлетворившись одной фуражкой.

Аким продолжал быть первой скрипкой.

Я с завистью глядел на его модные английские костюмы, сшитые у модного портного. Мадеровские ботинки он уже сменил на прекрасные лаковые туфли, а у меня сохранился от заветных ботинок разве только один бежевый верх с пуговицами.

Аким был не только хорошо обеспечен, живя у теток, но и служил в какой-то банковской конторе, получал жалованье, не раз подкатывал к студии на извозчике или даже на рысаке.

У меня порой и на трамвай не было денег. Одежда сносилась. Мое гимназическое обличье стало неприличным. Мама стала шить художественные блузы из драпировок. У нас было много каких-то оконных драпировок бордового цвета. Продать их было нельзя, так как они секлись и расползались. Блузу из такой драпировки можно было носить месяц-два не больше. К концу второго месяца она совершенно расползалась. Мать шила мне каждые два месяца по такой эффектной блузе, и наших драпировок хватило года на два.

Вот в это критическое время Федор Федорович, угадывая мое плохое материальное положение и видя неудачу своей рекомендательной записки, сделал мне следующее предложение.

– Я вам могу предложить службу, – сказал Комиссаржевский. – Службу актера, – прибавил он и протянул договор, подписанный уже Малиновской.

Там значилось, что я должен работать драматическим актером в Опере Совета рабочих депутатов.

Комиссаржевский убедил Малиновскую, на примере «Виндзорских проказниц», где кроме шутов участвовало еще несколько его учеников, что оперные спектакли под его режиссурой будут подкрепляться в массовых сценах и эпизодических ролях драматическими актерами. Я с радостью подписал этот первый мой договор с очень скромным окладом и побежал показывать его матери.

Акиму неясно было, как мы будем играть в опере, он благоговел перед Художественным театром и тянулся туда.

В Художественном театре вновь был объявлен прием учеников в школу. Тамиров держал экзамен, выдержал его и поступил в Художественный театр. Наши пути разошлись с этого дня навсегда.

Всего только с месяц продолжалась наша новая служба. Мы репетировали и «играли» еще только в одной опере «Фиделио». Там мы просто участвовали в массовых сценах и были вожаками толпы, бросавшимися на Григория Пирогова, певшего одну из главных партий – злодея. Спектакль этот глубоко врезался мне в память.

Постановка «Фиделио» была приурочена к первой годовщине Октябрьской революции. В этот торжественный день она шла в Большом театре.

Мы уже загримировались, но начало спектакля задерживалось, так как на сцене проходил митинг.

– Сейчас говорит Ленин, – сказал мне мой товарищ Кальянов, – хочешь послушать? Пойдем в ложу.

Мы прошли в артистическую ложу, находившуюся рядом со сценой, и я в первый и единственный раз услышал В. И. Ленина.

К сожалению, я должен сознаться, что теперь не могу вспомнить достаточно точно и подробно, о чем В. И. Ленин говорил в своей речи. Тем более что мое внимание было о первую очередь сосредоточено на самом его образе, который оказался для меня неожиданным. Внимание мое было сосредоточено также и на том, как он говорил.

Блестящий оратор! Пламенный трибун, который увлекает за собой массы, – таким представлялся мне раньше Ленин. Перед глазами вставала фотография, где он запечатлен с поднятой рукой, только что прорезавшей воздух, и, казалось, летящим из энергичного полураскрытого рта воодушевляющим и разящим словом.

И вдруг я увидел простого и скромного человека в пиджаке, с тихим и спокойным голосом, слегка картавящего. Первое впечатление было почти разочарованием. В следующую минуту я обратил внимание на то, что весь зал огромного Большого театра застыл во внимании и что оратор настолько овладел этим залом, что ему не нужно кричать или возвышать голос.

В неотразимо убедительных оттенках его голоса были в наличии все интонации и краски, нужные оратору. Порой ирония, порой сарказм, порой недоумение или твердая убежденность.

Не раз его слова, произносимые совсем простым человеческим голосом, прерывались взрывом смеха, когда особенно ярко сверкал его юмор, и громом аплодисментов, когда тихо, но неоспоримо убедительно и ярко звучала мысль, подчеркнутая интонацией, которая могла стереться при возвышенном голосе.

Я почувствовал себя вместе со всем залом прикованным к оратору. Я забыл обо всем на свете и был поглощен ясностью выводов, я верил всему, о чем говорил Ленин. Я был покорен.

Но, поглощенный всецело и своей профессией, помимо общего чувства восхищения я, как губка, впитал в свое ученическое нутро все нужные мне, как актеру, впечатления от речи Ленина. Невольно он и тут стал для меня учителем.

Я убедился, например, что даже в Большом театре, овладев вниманием зала, можно говорить тихо. Я заметил, что интонации человеческого голоса бывают особенно красочны, разнообразны, глубоки и проникновенны, когда они произносятся естественным, а не форсирующим голосом, и когда они произносятся так, то они особенно глубоко проникают в душу слушателя, неся нужную мысль.

Наконец, я окончательно уверился в том, что естественность, непосредственность и правдивость, которые особенно ясно ощущались в речи Ленина, являются лучшими качествами не только оратора, они должны быть и лучшими качествами для актера.

Первая годовщина Октябрьской революции почти не отмечалась постановками новых пьес, приуроченных к этой дате.

Кроме «Фиделио» Комиссаржевский подготовил еще инсценировки двух французских революционных песен – «Марсельезы» и «Са ира» на сцене театра бывш. Зон. Здесь открывался новый театр Художественно-просветительного Союза рабочих организаций, нечто вроде филиала Оперы Совета рабочих депутатов. По мысли Комиссаржевского, который стал его руководителем, здесь должно было быть создано нечто, подобное лаборатории нового, синтетического театра, в котором бы шли и опера, и драма, и балет. При этом театре открывалась и студия для подготовки синтетического актера, то есть актера, умеющего и петь, и говорить, и танцевать. Правда, специализация все же существовала. Были отделения, где упор делался на оперу, или драму, или балет, но все предметы являлись обязательными для всех учащихся. Сюда поступили новые ученики, среди которых были Бабанова, Зайчиков, Жаров, Мессерер.

Пока должен был выковаться новый синтетический актер, Комиссаржевокий составил труппу для театра-студии, в дальнейшем переименованного в Новый театр ХПСРО.

Труппа составлялась из наиболее даровитых и гибких артистов-певцов и молодых драматических и балетных актеров. Из певцов в этом театре служили В. В. Барсова, В. Л. Книппер-Нардов, В. М. Политковский, Н. Н. Озеров, А. А. Лорина. Из драматических артистов – А. Я. Закушняк, О. П. Нарбекова, Ю. Л. Дебур, К. В. Эггерт, М. Г. Мухин, Н. В. Лядова, Е. А. Акопиан.

Репертуар театра, начавшего свое существование в конце ноября 1918 года и закончившего свой первый сезон в мае 1919 года, состоял из следующих опер и драматических пьес: опера Моцарта «Похищение из гарема», комедия Бомарше «Женитьба Фигаро», опера Глюка «Любовь в полях» и опера Римского-Корсакова «Моцарт и Сальери» (в одном спектакле), комедия Мольера «Брак по принуждению» и опера Леонкавалло «Паяцы» (в одном спектакле), опера Гумпердинка «Гензель и Гретель», пьеса Шекспира «Буря», опера Оффенбаха «Сказки Гофмана» и перенос-возобновление в этом театре оперы Николаи «Виндзорские проказницы».

За шесть месяцев закончили постановку восьми сложных и фундаментальных спектаклей в прекрасных красочных декорациях и новых костюмах художников Лентулова, Федотова и Малютина. Такая интенсивность в работе была просто удивительна.

Но тяжелая голодная зима, совершенно нетопленный театр, начинавшаяся разруха делали свое дело. В театр зритель совершенно не ходил. Я думаю, что мало кто из москвичей побывал в этом новом театре-студии, просуществовавшем полтора сезона в неуютном и холодном помещении. Только самые близкие друзья театра помнят ряд его интереснейших спектаклей.

Открыть театр Комиссаржевский решил новой постановкой оперы Моцарта «Похищение из гарема».

Я играл драматическую роль, вернее, комическую без пения – паши Селима. Я придумал довольно сложный грим и ярко гротесковую внешнюю характерность. Мне, молодому, юноше-актеру, было интересно играть обрюзгшего, тяжелого пашу. Это был толстый надувшийся старик, похожий на индюка. Когда он сердился, то говорил какие-то непонятные слова, вроде «шьялабала», «шьялабала», которые были мною придуманы для оживления роли на одной из репетиций. К этому я подбавлял еще гневное «бал-бл-бл», которое звучало чем-то вроде индюшачьих звуков, угрожающих и сердитых. Вместе с тем он был у меня воинственным и решительным и ходил на согнутых коленях, но стремительной походкой (вперед!) с руками за спиной. Как мне кажется, эта роль для молодого актера была сделана смело и юмористично, и Комиссаржевский остался очень доволен.

После «Похищения» мы начали репетировать «Женитьбу Фигаро» с Закушняком в роли Фигаро. Закушняк очень тонко и изящно играл Фигаро и особенно блистал в монологе. Чувствовалось его мастерство в художественном слове. Монолог был разделан мастерски. Я играл роль садовника Антонио, и если позволено быть мне судьей самому себе, то я считаю, что эта роль получилась самой удачной в первые годы работы.

Роль была сделана в мягкой, реалистической манере, хотя элементы острой характерности и гротеска в ней присутствовали.

Трудно, конечно, рассказывать словами о характерных чертах своих образов. Садовник Антонио, каким я его играл, всегда несколько под хмельком, хмурый и даже мрачный, с седыми, прямыми длинными волосами, закрывающими ему уши, с аккуратной лысиной, в скромном кафтане, немного великоватом и мешковатом, висящем по колени (так что почти не видно штанов), в белых чулках на немного кривоватых, с вогнутыми внутрь носками ногах. На нем изредка красуется шляпа с полями от солнца, сидящая несколько набекрень, с кокетливыми цветами, которые так не идут к его сутулой мрачной фигуре, но которые сочетаются с хмельком и озорством, светящимися в его глазах. У него очень нахмуренные седые строгие брови и небольшой аккуратный красно-лиловый чуть курносый носик. Правая щека время от времени оттопыривается не то от хронического флюса, не то от недовольного сопения. Поэтому лицо его все время несколько асимметрично и вместе с тем озабоченно.

Расскажу о первом выходе Антонио и о том, как этот выход был поставлен Комиссаржевским: по этому отрывку можно судить, как Комиссаржевский работал с актером и как он «ставил актера».

Полупьяный садовник входит на сцену, где находятся его хозяева – граф и графиня Альмавива, – и говорит: «Ваше сиятельство, ваше сиятельство, прикажите решетки у окон поставить. Что же в эти окна всякую дрянь бросают? Вот сейчас только мужчину выбросили».

Дальше уже идет разбор всех обстоятельств этого заявления садовника. Комиссаржевский предлагал следующие мизансцены. Граф и графиня свой эпизод проводили в центре сцены, которая была продолжена к публике большим просцениумом, а по бокам, у лож театра, стояли симметрично две скамейки. Комиссаржевский выпускал меня в дверь, расположенную в самом дальнем левом углу сцены, и предлагал пройти по диагонали через всю сцену к правой скамейке просцениума. Идти сосредоточенной, чуть пьяноватой походкой, неся на ладони вытянутой руки горшок с помятыми цветами, проговаривая за это время весь свой текст и садясь на скамейку, не глядя и не обращаясь непосредственно к графу и графине. Они, недоумевая, сами подходили ко мне и начинали выспрашивать: «Ты пьян что ли?!» – кричал граф, когда я лепетал что-то невнятное, показывая на горшок с цветами, который продолжал сосредоточенно держать на вытянутой ладошке правой руки. «Ни капельки, ни маковой росинки, разве только чуточку со вчерашнего», – обидчиво отвечал я, и только тогда граф уже хватал меня за шиворот.

Комиссаржевский не прибегал ни к показу, ни к подробным психологическим объяснениям. Предложенная мизансцена была очень удобна для актера, играющего Антонио, и предельно выразительна для этой самой по себе простой и несложной сцены. Сосредоточенный выход по диагонали, слова, обращенные в пространство, мимо графа и графини, работали на образ, уже сама эта мизансцена определяла, что Антонио немного пьян. Продолжительный ход к скамейке также очень выгоден для актера. Можно было удобно донести весь текст, а кроме того, то, что Антонио не обращался непосредственно к графу и графине, давало понять зрителю, что садовнику Антонио многое прощается в доме и что он держит себя таким образом потому, что он старый и любимый слуга. Улика – разбитый горшок с цветами на вытянутой ладошке – была и живописна и юмористична.

Длинный проход, естественно, заканчивался тем, что Антонио садился на скамейку, лицом к публике, это оправдывалось его полупьяным состоянием, тем, что он уже обо всем доложил, а также некоторой юмористичной независимостью перед господами.

Зритель успевал заметить все вышесказанное, а Антонио искренне обижался на фразу: «Да ты пьян, что ли?» – публика радовалась всей сцене. Актеру оставалось только, как говорится, «купаться» в этом прекрасном рисунке. Графу и графине такое решение также было удобно, так как они должны были живо заинтересоваться сообщением Антонио и добиваться у него подробностей, подойдя к нему и действуя активно. Вот пример одного из решений сцены, характерного для Комиссаржевского, когда он подготовлял и подсказывал мизансцены, определяющие правильность трактовки образа и помогающие актеру. Роль Антонио получила хорошую оценку, например, со стороны режиссера А. А. Санина. Он рекомендовал перетянуть меня в оперетту Евелинову, который еще держал антрепризу в Никитском театре.

А. Г. Крамов также приглашал поехать служить под его руководством в Воронеж и долгие годы, при встречах, вспоминал об этой моей роли.

Затем я играл в «Браке по принуждению» Мольера доктора Панкраса. Я его представлял себе (в противовес паше Селиму и садовнику) высоким и тощим, каковым и пытался сделать, прибегая к помощи косков, увеличивавших рост, и длинной острой шляпы, сам вытягивался и «худел», насколько мог.

В опере Глюка «Любовь в полях» я играл сатира, вызывающего амуров и дриад и танцующего с ними вместе.

Затем я сыграл в этот первый для меня настоящий, продуктивный для молодого актера сезон роль Ариэля в пьесе Шекспира «Буря». Этот спектакль был чрезвычайно просто и скупо поставлен Ф. Ф. Комиссаржевским, в его же декорациях или уже, пожалуй, по будущей терминологии Мейерхольда, конструкциях-площадках на фоне черного бархата. В нем интересно играли К. Эггерт – Просперо, Ю. Дебур – Калибана, А. Закушняк – шута Тринкуло, Е. Акопиан – Миранду, М. Мухин – Фердинанда.

Я играл доброго духа Ариэля. Обычно роль Ариэля исполняли женщины. Мне памятны фотографии Садовской 2-й и молодой Гзовской, игравших в Малом театре эту роль в виде феи в пачках и с крылышками.

По мысли Комиссаржевского, неожиданно поручившего мне эту роль, Ариэль – веселый, жизнерадостный дух, вроде Пука из «Сна в летнюю ночь».

Я вместе с Федором Федоровичем придумал себе костюм. Это был костюм из черного бархата, который почти пропадал на черном фоне задних декораций из этого же бархата. На черном бархате костюма золотом была как бы окантована уменьшенная фигурка. Когда раскрывались руки-крылья, то крылья также были окантованы золотой вышивкой. На голове была шапочка из черного же бархата с окантованными золотом торчащими ушками. Лицо я также затемнял почти все, как у негра, кроме высвеченного небольшого кусочка лба и щек около глаз. Получалась фантастическая фигурка не то обезьянки с крыльями, не то какой-то человекообразной большой бабочки. Правда, «взлетать» мне не удавалось, но я довольно искусно перепархивал с одной площадки на другую и пищал при этом особенным образом. Когда Просперо говорил: «Свободен будь и счастлив, Ариэль, и вновь к своим стихиям возвратись», – я расправлял крылья и взмахивал ими несколько раз, как бы уже взлетая в воздух, и начинал свой радостный, веселый писк, о котором рецензент писал: «Значителен Ариэль И. Ильинского, великолепно прорывается у него панически-стихийный вопль о «свободе».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю