355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Новожилов » Год рождения 1921 » Текст книги (страница 10)
Год рождения 1921
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:59

Текст книги "Год рождения 1921"


Автор книги: Игорь Новожилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

В том же году отец уехал в Венгрию вместе с Юркиной матерью и его младшим братом. Старший Юркин брат канул в 37-м. В Венгрии отцу не обрадовались, хоть он и был основателем: надо было давать какое-то место. Потом его сделали опять директором швейного объединения.

Юрка перед войной кончил в Союзе школу, провоевал войну в Красной армии и 56-м тоже уехал в Венгрию.

Он пришел в венгерский ЦК с партбилетом 42-го года. Ему обменяли билет на новый, венгерский, и он стал коммунистом с подпольным стажем.

Через два дня его вызвал командующий венгерской артиллерией: «Давай будем говорить по-русски. Так проще». Назначил его командиром артдивизиона в пехотной дивизии.

В один прекрасный день 56-го года приезжает он из своей части в Будапешт. Выходит на вокзальную площадь. Вдруг с фронтона вокзала государственный герб – шлеп! Все кричат: «Ура!» Дома отец говорит: «Тут восстание». На следующий день отправляется Мозеш-младший в свою часть, в Эстергом. А его на вокзале арестовывают. И еще тринадцать офицеров, хотя из толпы и кричат: «Не арестовывайте офицеров: они были с нами в 1848 году!» Посадили в вагон. Часовой ходит только с одной стороны. Но Юрка же воспитан в русской, а не в венгерской армии. Удрал, с ним еще семь человек. Шестеро законопослушных остались, их потом расстреляли.

На следующий день Юрка отправился в Министерство обороны. На улице офицеру в правительственной форме кричат в спину – он делает ручкой. Подошел к министерству по противоположной стороне улицы. Увидел перед министерством офицеров в форме с автоматами – надо туда. Пока пересекал широкую, как Садовое кольцо, улицу – затылок стал мокрым: не стрельнут ли в спину. В министерстве полно офицеров, но полный разброд. Министр, бывший трамвайный кондуктор, со страху залез под стол. А под Будапештом стояла венгерская охранная дивизия. Нужно было только отдать приказ. Но некому… Потом Мозешу поручили, – ты ж воевал, – сформировать полк. Он и сформировал: шестнадцать рот одних офицеров, «по методу генерала Корнилова».

Покомандовал полком. Кончил Венгерскую военную академию – вроде русского провинциального военного училища. Там научился читать и писать по-венгерски. Говорил и раньше.

Направили его в Москву генеральным представителем по вооружениям. А тут его все знали, с начальником ГРАУ вместе воевал. Поэтому дело шло без лишней дипломатии: «Это, хорошо, тебе дадим, это – не можем». Когда пробовали его заменить – у преемников ничего не получалось. Так он прослужил три срока, одиннадцать лет. Уехал в Венгрию.

Юра мне говорил, что никак не может привыкнуть к Будапешту…

В рассказе Игоря Сергеевича возникают новые биографические линии – сыновей Мозеша, но это слишком уж уводит нас от ноября 43-го года.

Под Лоевым я поддерживал 65-ю батовскую армию. Она взяла Лоевский плацдарм, навела мосты, и седьмое ноября мы праздновали уже на том берегу Днепра. С этого плацдарма наносился удар на Речицу, в тыл Гомеля. Бои шли без дураков.

Мое дело было – стрелять, уничтожать узлы сопротивления. Данные для стрельбы передавали и сверху, и, главное, добывали своими глазами. В царской армии была песня: «И даже попивая чай, по карте местность изучай».

У меня здесь был паршивый наблюдательный пункт. Ужасный! Отвратительный! В какой-то канаве. Вроде, и копали сами, и хорошо он маскировался, и видно хорошо, но не нравился. Канава эта меня ужасно раздражала. Я начальника разведки гонял, гонял… НП хороший, а не нравился.

– Что делаешь на наблюдательном пункте? Приходишь – смотришь. Где неподготовленный не видит ничего – я вижу все. Тихо ведешь стереотрубу, видишь движение людей, видишь – листочки поникли… Особенно заметно у осины… Ага, навтыкали для маскировки… Пушка стоит… В секторе километр ширины и три в глубину видишь все пушки прямой наводки. Бывает десятка полтора – два на секторе.

Заранее пристреливаешься по нескольким реперам. Делаешь поправки на ветер, атмосферное давление… При стрельбе есть очень простой прием, «коэффициент к»: дальность топографическая, деленная на пристрелочную дальность. Получается поправка до третьего знака. Для ствольных орудий полагается пристрелочная вилка в сто метров. У меня рассеяние больше, но все равно, если хорошо подготовишься, – пристрелка получалась одним снарядом с одной установки. Я пристреливал и 120-миллиметровым минометом: у него похожая баллистика. Еще любил пристреливаться звукометрически. Выбирай на карте площадку поровнее, чтобы куда-нибудь не в лощину, и клади четыре снаряда. Через пять минут тебе приносят звукометристы – куда попал.

Позиции немцев здесь были очень сильные. Бои по их прорыву шли с неделю. Прорыв пробивала пехота, и в него вошли бывший Доватора кавалерийский корпус Крюкова и танковый корпус Панова. Мы вводили корпуса в прорыв, а потом нас отвели назад, чтобы отрезать гомельскую группировку немцев. Наши уже в Речице, немцы в Гомеле – почти в мешке. Но в ночь перед нашим наступлением они из Гомеля ушли – мы и не заметили как.

Наша бригада оказалась в тылу. Стоим практически на окраине Гомеля. Отдыхаем. Загуляли, каждый день глушим рыбу в прудочке. Пьем водку.

Комбриг Николай Николаевич Корытько решил, что пора кончать. Стал вызывать по очереди всех командиров дивизионов. Меня как самого молодого вызвал последним. Думаю: «Он на тех разрядился – мне и легче».

Но у него только что вымыли пол. Он поскользнулся – и носом о шкаф! Так мне влетело больше всех. Я воткнулся между каким-то шкафом и пианино, а он пушит!

Тут входит командир дивизии. Корытько не любил, чтобы начальство ругало его подчиненных. Говорит:

– Геннадий Михайлович, вот ругаю командира дивизиона. Хороший, но – провинился.

– Не ругайте его, – отвечает комдив, – он все понял.

Корытько рявкнул мне:

– Уматывай!

Тем я и отделался.

Потом через Гомель нас двинули на Речицу – Еланы. Наш фланг растянулся, прозевали сосредоточение немцев, и они в пять дивизий ударили во фланг 65-й армии. Батов подробно об этом пишет в своих воспоминаниях. Его армия могла бы с немцами и не справиться. Но туда подтянули 4-й артиллерийский корпус – три дивизии: пятая и двенадцатая артиллерийские и наша, пятая, гвардейская минометная. Немцы сильно жали, тут у них была танковая дивизия, но их остановили и раздолбали артиллерией. Ковырялись с неделю. В это время мой дивизион стоял в Ново-Марковичах, севернее Речицы. Я действовал однообразно: ставил неподвижные заградогни, как под Курском…

В это время у нас сменился командир бригады. Чем был знаменит новый? Пожрать и выпить. Особенно выпить. Поехали мы из Ново-Марковичей с новым комбригом на первую рекогносцировку. Сухая осень, начало зимы, еще без снега. Едем – он на «виллисе» и мы за ним. Вдруг комбриг сворачивает в кусты. Шофер мне:

– Комбриг свернул.

– Давай и мы: он же нас не отпускал.

Комбриг говорит нам:

– Ребята, заморим червячка.

– Товарищ полковник, пять километров осталось.

– Нет, нет, давайте.

Мы еще его не знали. Из специального ящика на подножке «виллиса» шофер достает колбасу, бекон, жареную курицу… – для нас немыслимые лакомства. Мы потом подсчитали: он выпил полтора литра водки и съел, как Гаргантюа, всю курицу.

Превращая в упорядоченный ряд речи Игоря Сергеевича, я не раз задумывался, не будет ли упрекать меня мой гипотетический читатель в принижении облика защитника отечества. Не слишком ли много водки, личных отношений, быта.

Гипотетически предполагаю, что Игорь Сергеевич прекрасно предвидел, что через пятьдесят-сто лет после войны быт, личные впечатления и взаимоотношения очевидцев этого великого времени станут самым интересным и недоступным материалом.

Записывая его воспоминания, мы не думали ни о каких публикациях. Очень эмоциональный и определенный в суждениях человек, Игорь Сергеевич был, допускаю, не вполне беспристрастен в своих оценках. Но поскольку дело дошло до печатного текста, я взял на себя следующие правки исходных записей: когда речи Игоря Сергеевича становились, на мой взгляд, личностно небезобидными, я опускал имена затрагиваемых персон.

Раз под Ново-Марковичами я развернул весь дивизион для стрельбы. Открытое место, мы не закапывались.

Вдруг вижу – на нас идет штук тридцать Ю-87 – «лаптежников». За ними показывается еще такая же группа. Они могли удивительно точно бомбить почти с вертикального пикирования. А тут – голое плато километра на полтора. Абсолютно ясное небо, под вечер, легкий морозец. Уже лег снег.

У меня в голове: «Вот они дадут нам прикурить. Сейчас будет!» Но рядом стояла наша 88-миллиметровая зенитная батарея. Она дает залп. В небе – черные разрывы. И вдруг ведущий взорвался на собственных бомбах. Громадный клуб дыма, из него летят мелкие ошметочки. Остальные самолеты раскидало волной. Они развернулись, высыпали бомбы в болото и ушли.

Подходит вторая группа. И повторяется тот же сюжет: с первого залпа взрывается головной самолет. И опять все разворачиваются и уходят.

Мы пооткрывали рты. Неповторимо! Я просто осатанел. Если б не такое везение – из дивизиона сделали бы форшмак. От нас осталось бы мокрое место!

Затем мы, не дрогнув, дали залп и укатили.

В Ново– Марковичах жили в сарае. Холодно ужасно. Сквозь стены видно снег. Костер прямо в сарае. Дым ест глаза. Я начал чесаться. Днем не чешусь, а ночью – пропащее дело. У меня был фельдшер Райхенштейн. Поставил диагноз: «У вас чесотка». – «Давай лечиться».

Ночью в самый холод меня раздели в сарае и обмазали гипосульфитом. Я облез, как перчатка. Дивизионный врач Славка Свешников повез меня в бригаду. Там сказали: «Нейродерматит». После десятка уколов хлористого кальция все прошло.

В январе 44-го года мы пытались брать Калинковичи и Мозырь.

Ночью, когда выдвигались для наступления, пошел такой ливень! Проехали Климовичи, Коровичи… Я вышел на остановке из машины и провалился по грудь в воду. Съехал прямо в какую-то трубу. Пока привезли шубу, пока что – меня всего затрясло.

К утру, только началась артподготовка – ударил мороз. Потом пошел такой крупный, хлопьями, снег – ничего не видно. Пехота прошла метров двести-триста, залегла и отползла назад.

А я после купанья заболел. Температура – 40 градусов. Мой начштаба Макунин бежит к комбригу:

– Командир заболел, бредит.

Тот распорядился:

– Бери мою «эмку» и вези в Речицу.

Отвезли. Я звоню Славке Свешникову:

– Что делать?

– У тебя сердце здоровое. Возьми несколько таблеток аспирина и выпей стакан водки.

– Слава, я не могу пить водку: с души воротит.

– А ты выпей.

Я выпил четыре таблетки аспирина и стакан водки. Всю ночь потел ужасно. Ночью меня поднимали – был весь мокрый. Утром встаю – ноги дрожат, температура 35,6. Звоню Славке. Тот говорит:

– Надевай тулуп, иди ко мне.

Медпункт был метрах в двухстах. Прихожу – лежат на топчанах двое: Славка – ему осколком отрубило палец на ноге, командир дивизиона Митя Мартынкин – ему осколок прошел по ребрам. Под столиком четверть водки. Записка командира бригады: «Ребята, извините, я из вашей четверти уже начал». Санинструктор водку не дает, пока не сдадим пистолеты. Сдали. Целый день втроем пили эту четверть. Потом я почувствовал, что температуры нет, и поехал к себе в дивизион.

Слава умер несколько лет назад. Когда виделись последний раз, я ему говорю:

– Славка, у тебя ни одного седого волоса.

Он отвечает:

– Зато морда, как печеное яблоко.

Мы его звали «Подсвешников», а то – «Сын хора». Нарочно, как выпивать – ставим пластинку хора Свешникова. Он отмахивался:

– Во, отец хреновиной занимается, а я должен слушать.

Он до нас служил в десантных войсках, забрасывался в тыл к немцам. Был большой, как комод, бывший боксер. Встретится – раз, правой тебе в плечо, как кувалдой. Так и летишь…


26

Недели через полторы мы опять стали наступать на Калинковичи и уже успешно. Взяли Калинковичи вместе с Мозырем. Мозырь более известен, хотя тогда оба города были – одинаковые деревни. Севернее их тянется Варшавское шоссе, хотя оно такое же шоссе, как я – турок. Там, на шоссе, стоял Пропойск, его потом назвали Славгородом. Город брала 3-я армия Горбатова. Один командир дивизии из его армии сказал Горбатову, что будет брать Пропойск только при том условии, что дивизии не присвоят потом имя города. Мне об этом рассказывал Горбатов, когда уже после войны я был у него дома, на Спиридоньевке. Мы хотели переиздать, расширив, его «Воспоминания». Не вышло: он был по тем временам шибко самостоятельный.

Нашей дивизии присвоили наименование «Калинковичской» как раз 20 января, когда праздновали годовщину ее формирования. Была легальная пьянка. Сначала обед с трех дня до двенадцати ночи у командира дивизии, а потом – по бригадам.

Взяли мы Калинковичи где-то… Постойте, можем проверить. У меня есть «Приказы Верховного Главнокомандующего». Книга в продаже не была, но мне ее подарил Паша Шкарубский. Он ее выпускал.

Игорь Сергеевич листает, приговаривая: «Маленький, злой… Юра Плотников про него говорил: „Злой потому, что маленький: сердце от дерьма близко“… А! Вот: „Кузовков… сотая бригада большой мощности – мой приятель…“

Да я ж неправильно смотрю! Надо в 44-й! Сейчас глянем. Во! Пожалуйста! Нашел: «В боях за освобождение городов Мозыря и Калинковичи отличились… и генерал-майора Игнатова…», – наш корпус! И дата – четырнадцатое января 1944 года.

Ба! Еще знакомый. Генерал-майор Гусаров – так это ж мой преподаватель тактики из училища. На гауптвахту меня сажал. Вот еще один – наш капитан Цесарь. В «Приказах» масса знакомых фамилий среди артиллеристов, много преподавателей ЛАУ-3, у которых учился.

Под Речицей мы провели с полгода. Выдвинемся из города, постреляем-повоюем с неделю, и опять в Речицу. Шли бои за высоты. На две-три высотки уходит две-три недели боев. На улучшение позиций уходит много времени. Надо было захватывать плацдармы для будущего наступления – операции «Багратион». Болота, лес…

До мая постоянно велись небольшие операции. В мелких боях не откладываются подробности. Обычно в операции участвует одна бригада. Ее дивизионы раздают по пехотным дивизиям, и там им ставит задачу командующий артиллерией дивизии. Чаще всего, это огонь по узлам сопротивления. Стреляешь очень аккуратно, чтобы не попасть по своим. Все-таки в реактивной артиллерии большое рассеяние. Это нас мучило. Любопытно, что на больших дальностях эллипс рассеяния у реактивных снарядов ложится поперек линии огня. В этом преимущество реактивной артиллерии против ствольной: не нужен косоприцельный огонь. Если действовали в паре два дивизиона, получалась такая плотность огня, что ни единого выстрела в ответ.

Жили в землянках. За каких-нибудь три дня сооружали великолепные апартаменты. В 41-42 годах мы жили просто в норах, не умели устраиваться как следует. А здесь – у меня были землянки на несколько комнат, стены отделаны плахами. Печки делали какие угодно. Искали железо в железнодорожных депо, на заводах, а технические летучки были свои.

Глушили на Соже рыбу. Там были затопленные плоты, под ними всегда стоит рыба. Семидесятипятиграммовая шашка тола точно входит в противотанковую мину. Бросил – и пожалуйста. Под Речицей в июне мой начальник разведки поехал глушить рыбу на Днепр. Их лодку нанесло на собственный заряд. Лодку разнесло, но сами остались живы. Они боялись показаться мне на глаза. Я приказываю:

– Найти этого мерзавца!

Приводят. Ему всю морду побило досками. Морду разнесло. Объясняет:

– Это мы с трудом выбирались из воды.

Из под Речицы окончательно мы ушли летом 44-го, незадолго до белорусского наступления.

К осени 43-го года перелом хода войны стал несомненным. Последний этап военной биографии Игоря Косова связан с победным стремлением Красной Армии на запад. Виктор Лапаев двинулся на запад годом раньше. Вот как это было.

ГЛАВА V
В ПРОКЛЯТОЙ СТОРОНЕ

В. П. Лапаев

1

В ноябре 1942 года меня, полуживого, перевезли на телеге из Виленской политической тюрьмы Лукишки в распределительный лагерь, шталаг. Я там немного пришел в себя.

Спустя неделю среди пленных пошли разговоры, что в Германию собираются отправлять очередную партию.

Я стал подбивать ребят бежать из эшелона. Уговорил пять человек, я – шестой.

Настал день, когда нас, тысячи две народу, повели на погрузку. Перед выходом немцы обыскивали группами пленных. Мы перебросили через проволоку ножи тем, кто уже прошел обыск.

Все шестеро попали в один вагон. Грузили по двадцать человек в вагон – обычный товарняк, на окошке решетки. Эшелон тронулся. Перед Каунасом начали резать ножами стенку, в углу вагона, поперек досок. Я спешил: надо было бежать, когда поезд еще идет по Литве. Нас повезли часов в одиннадцать утра, и ночью мы были бы в Пруссии. Решили оставить чуть недорезанную стенку, выбить ее, как стемнеет, и прыгать на ходу. Работали, прикрываясь шинелью. Прорезали так, что стало просвечивать.

Все, кто ехал с нами, решили бежать тоже. Но в нашем вагоне ехал старик лет пятидесяти. Он боялся: «Вы, молодые, попрыгаете. Я останусь, и немцы меня расстреляют». Отговаривал нас от побега, умолял не оставлять его.

Эшелон остановился в Каунасе. Снаружи открыли дверь, чтобы дать в вагон воды и сменить парашу.

Нам, дуракам, надо было держать старика, а он сразу выскочил в открывшуюся дверь и упал на перрон. Немец ногой пихает его обратно в вагон, а тот валяется, не встает, визжит, показывает жестами, как ножом режут стенку, а его – жест поперек горла.

Немец подозвал переводчика. Тот выслушал старика, кликнул еще двух немцев, и все немцы вошли в вагон. Ничего не увидели: место было закрыто шинелью. Вызвали старика, он указал на шинель. Немец сорвал ее, схватился за голову: «Ферфлюхт!»

Поднялся переполох. Вызвали еще человек десять охраны. Появился гауптман, начальник эшелона. Пленных выгнали на перрон, стали проверять все вагоны. Обнаружилось еще два порезанных вагона. Людей из них согнали вместе, приказали раздеться догола. Женщины проходят по перрону, отворачиваются.

Старик указал на меня: «Вот зачинщик».

Солдат выдернул меня из шеренги. Гауптман направился ко мне, вынимая из кобуры пистолет. Я подумал:

– Все. Сейчас застрелит…

Тот подошел и ударил меня рукояткой пистолета по затылку. Шрам – до сих пор. Я на мгновенье потерял сознание и упал. Гауптман стал бить меня ногами. Бил без остервенения, больше по ляжкам. Попался «сознательный».Я уворачивался, чтобы не попало по легким.

Всех шестьдесят голых людей из трех порезанных вагонов загнали в один вагон. Повезли. Ни сесть, ни лечь. Душно. Для меня очистили место в углу вагона, положили. Я был залит кровью, сильно болели ноги. Ребята из нашей шестерки обмыли меня водой.


2

Через двое суток ночью эшелон пришел в Белефельд. Нам, голым, дали команду одеваться. Мы на шарап кинулись к куче одежды. Мне достался один сапог и один деревянный клумпес, здоровенные немецкие солдатские штаны и немецкий китель. Сфотографировать бы – умрешь со смеху.

Это был 326-й шталаг, крупнейший в Германии пересыльный пункт. Бараков штук пятьсот, человек по сто в каждом. Бараки стоят рядами. Посмотришь вдоль ряда – конца не видно. Вокруг – колючая проволока, вышки. Как везде, внешняя охрана – немцы, внутреннее управление – свои. Если бы внутреннюю службу пришлось держать немцам – им понадобилось бы еще пол-армии. Полицейские из пленных жили в отдельном бараке, их кормили лучше. Чуть что – в морду кулаком, и палка не нужна.

Полицейские были, в основном, украинцы. Немцы им больше доверяли, по-видимому, из-за их национализма.

В украинцах и в националистах ли дело? – всплывают смутные мысли.

Недавно мне попали в руки воспоминания человека родом из Белорусской деревни Сомовичи, на Гомельщине. Автору в 41-м году было девять лет, звали его Василек.

С неторопливой, деревенской, обстоятельностью разворачиваются в рукописи судьбы десятков родов его односельчан.

С подробностями, донесенными памятью трех поколений, рассказывается о вражде деда с барскими, из своей деревни, лесниками…

О раскулачивании, которое проводил отец…

О расколе деревни в 41-м после прихода немцев. «Кулаки» стали полицейскими. Отец с товарищами ушел в партизаны. Беспощадная борьба соседа с соседом на тропах и в урочищах, истоптанных вместе с детства. Тупая, пьяная, победительная жестокость полицаев. Имена, характеры, смерти…

Извечные игры детей в войну. Дети партизан были – «красные», дети полицаев – «немцы». «Немцев» в этих играх было больше. «Красных» били.

В 42– м Василька вместе с сестрой немцы взяли в заложники – за отца. Полгода они провели в Гомельском киндерлагере – на баланде и съедаемые вшами, точь-в-точь как Виктор Лапаев. Отец Василька пригрозил старосте Сомовичей истребить всю его родню «до шестого колена». Какой ценой и как – неизвестно, но староста добыл документ, по которому детей выпустили.

Записки останавливаются на гибели деда Василька, бабки и дяди-горбуна, которых прямо в родной избе замучили односельчане-полицейские.

Сквозь бесстрастность повествования слышен скрип зубов. Как мне сказали, автор на этом месте надломился и продолжать дальше не смог.

Я интересовался, что в Сомовичах случилось потом.

Перед приходом Красной Армии часть полицейских, пытаясь реабилитироваться, стала сговариваться с партизанами против немцев. Немцы, прознав, отреагировали просто и четко: они окружили Сомовичи и сожгли деревню вместе со всеми стариками-старухами, бабами, детьми – и «красными», и «немцами».

Дети из Гомельского детского лагеря поумирали: немцы забирали у них кровь для своего военного госпиталя.

Отсидев положенные сроки, бывшие полицейские вернулись в родные места мужиками еще в силе к своим выросшим детям. И опять установили жесткую неформальную власть над краем, населенным солдатскими и партизанскими вдовами. Мне в другое время и другие люди рассказывали, что и на Брянщине – как раз там, где шумел сурово Брянский лес, – история советского коллаборационизма имела такие же продолжения.

Кайшядорские, лагерные, гомельские, брянские полицаи… Их числом и рвением держался «новый порядок» на оккупированных территориях. Сколько их было общим числом? Что побуждало их служить чужой, беспощадной, злой силе? Как разложить для них по долям родовое предопределение и свободу выбора?

Ответы на эти вопросы еще долго будут обжигать руки.

Проблема свободы воли проста для девятнадцатилетнего солдата. Право распоряжаться своей и чужими жизнями для него – в нехитрой формуле: «Либо ты – его, либо он – тебя». Эта проблема становится неразрешимой для теологов, историков, юристов-международников. Думается, что человечеству здесь не заповедано ничего, кроме библейского закона: «За грехи отцов Господь карает до седьмого колена». И если класть на каждое поколение по тридцать лет, то время последействия человеческих дел растягивается на пару столетий. Не расхлебываем ли мы сейчас горечь от закрепощения Малороссии Екатериной и от указа о вольности дворянства, распустившего служивое сословие по родовым гнездам.

В последние, смутные годы я с беспомощной горечью вижу, как моих друзей разделила незримая трещина по признаку их родового происхождения.

Мои друзья – это нравственная и интеллектуальная элита России, в большинстве своем – доктора наук и профессура, трудяги и умницы, люди, на которых можно положиться. В шестидесятых они были «шестидесятниками». В 70-80-х многие пошли в партию, «чтобы самим решать, что делать». В девяностые – раскололись примерно поровну.

Я растопырился посредине в нелепой гегельянски-буридановой позе. На моем флажке банальная пропись: «Что случилось – тому и суждено быть». Флажок сей треплет ветрами со всех сторон.

Одни мои друзья яростно не приемлют того, что произошло с советской державой. Друг с полувековым почти стажем в ответ на мои исторические фатализмы натужно скрипит в телефонную трубку, что я «продался режиму». Другой, страдая и переламывая себя, отказывает мне в праве считаться «русским». Виктор Лапаев оказался, естественно, в этом лагере: «Поздно, дорогой, менять мне свои убеждения. Человечество ничего выше коммунистических идеалов не придумало. А реализация… Люди – они и есть люди».

Меня поражает, что все эти друзья – дети первого поколения советской интеллигенции, дети первых советских рабфаковцев, инженеров, партработников, военных…

По другую сторону – те мои друзья, которые столь же непримиримо отвергают все, что связано с семьюдесятью годами советской власти. И они все – проростки из перевернутых революцией пластов общества: из дворян, духовенства, из «незаконно репрессированных» в тридцатые годы. Наш первый президент стал мне понятен, когда я узнал, что он – из рода раскулаченных.

Иногда я размышляю вслух о неизбежности революции семнадцатого года, о том, что большевистская диктатура спасла, быть может, Россию от пугачевщины… Такие меланхолические речи безмерно раздражают друзей этого толка.

Наши с Игорем Сергеевичем исторические воззрения были, пожалуй, схожи.

Однако, пора бы вернуться к простым реалиям военной биографии Виктора Лапаева.


3

Из шталага меня с партией пленных послали в Ганновер. Работали на «Ганномаге», крупнейшем химкомбинате по производству искусственного каучука. Мы там грузили ящики на складах. С чем – не знаю.

Жили в бараках человек на двадцать, в ячейках на шесть человек. Спали на трехэтажных нарах, как в плацкартном купе, по одному друг над другом. Во всех лагерях, где я побывал, бараки были устроены одинаково. Нигде не спали вместе. Здесь мы жили без охраны, проволоки, вышек.

Я проработал на «Ганномаге» с месяц. Часто объявляли воздушные тревоги: город бомбили англичане и американцы. В один из дней – опять сирены, заводские гудки: тревога. Нас увели в подвал пятиэтажного дома, такое характерное для Ганновера большое здание красного кирпича, пропитанное копотью, как засмоленное.

Эта бомбежка была очень сильной. Все сыпалось, стоял сплошной гул от взрывов. Так продолжалось часа два. Дали отбой, нас повели в лагерь. Опять тревога – сирены, заводские гудки, и нас бегом погнали в тот же подвал. Снова часа два содрогания земли и гула. После бомбежки вышли на поверхность – наш дом и район вокруг не пострадали, а весь город был разрушен. За пять часов бомбежки от города почти ничего не осталось. На «Ганномаг» нас больше не водили, хотя, как я потом узнал, комбинат остался невредим. Недели две гоняли расчищать улицы. Командой в двадцать человек растаскивали обломки домов, мебель…


4

Потом нас опять вернули в 326-й шталаг. Поместили в какую-то карантинную группу, которая размещалась в подвалах общих бараков. В окошко сквозь решетку видно было только, как ноги ходят по тротуару. Сидим, лежим на нарах напротив друг друга. Как-то с противоположного ряда нар через проход кричат:

– Эй, землячки, табачку нет?

Я в ответ:

– Ты откуда?

– Калининский…

– Откуда, откуда?!

– Из Лесного…

Я оторопел:

– Ты и моего отца знаешь – Лапаева?

– А ты Петра Антоновича сын?!

Отец был первый секретарь райкома. Его каждая собака знала. Я протянул руку, поздоровались:

– Ты и моего брата знаешь, Тольку?

– Как же, вместе мобилизовались, нас отправили на Волховский фронт…

Потом, уже после войны, я узнал, что этот земляк ошибался. Толька, мой младший брат, в семнадцать лет пошел в армию добровольцем и пропал в октябре 41-го под Москвой. Тогда, после госпиталя, он забегал в Москве к тете Варе, моей молочной матери. Он рассказал тете Варе, что служит разведчиком в моточастях. Запоролись к немцам, кого убило, кого ранило, его – легко. Спешил на сборный пункт где-то на шоссе Энтузиастов. Рослый, широкоплечий… Через неделю пришел от него к тете Варе перевод на сто рублей. После этого от Анатолия и о нем не было до сих пор никаких известий.


5

После карантина меня отправили на работу в Оберхаузен. Самый центр Рура: Бохум, Оберхаузен, Эссен. Города слились. Попал на угольную шахту. В ней работало больше пяти тысяч пленных. Жили в лагере, метрах в пятистах от шахты. Работали по двенадцать часов в день: ставили крепеж, сцепляли вагонетки, кто посильнее – кирками рубили уголь и грузили его в вагонетки. Я сначала подтаскивал крепеж, потом грузил уголь. Были установлены нормы, их надо было выполнять.

Утром кормили в лагере, обедали в шахте. На день – двести граммов хлеба с примесями. В баланде картошка, немного круп либо гороха. Норма – черпак в пол-литра. Кому – погуще снизу, кому – жижи сверху. Бывало, попросишь:

– Ну, что ты – ни одной картошки не дал…

Если повар в хорошем настроении – добавит, а нет – матом:

– Иди, а то черпаком!

Я редко унижался просить. Но мне было легче, потому что я тогда не курил. На месяц каждому полагалась пачка махорки на пятьдесят две закрутки. За одну закрутку давали пайку хлеба. Такая такса была везде, где бы я ни был. Хлеб на курево меняли совсем уж доходяги, которым хотелось только забыться.

Каждый день из санчасти выносили хоронить одного, двух, трех. Считалось, проработаешь под землей месяц-два и помрешь. Когда на шахту прислали нашу свежую партию, там оставался только человеческий шлак.

Я понял, что любой ценой надо выбираться на поверхность: оттуда можно было сбежать. За полбуханки хлеба обменялся местами с одним, работавшим наверху. Попал на дорожные работы: в команде из двадцати человек чистили пути, подбирали уголь. Сбежать отсюда было нельзя. А тут еще при попытке убежать поймали двух пленных. Всех выстроили на плацу перед бараками. Вывели тех двоих. Объявили, что их вечером расстреляют, и увели. Думаю, просто пугали, но я заколебался.

Но потом мне сильно повезло: я попал на кухню. Туда отправляли по три человека в день чистить картошку, мыть посуду. Приходил на плац перед работой переводчик, командовал: «На кухню! Ты, ты, и ты». Ткнул и в меня.

Оглядываюсь на новом месте. Лагерная территория имела форму вытянутого прямоугольника. В дальней от наших бараков стороне лагеря проволочной изгородью были отгорожены барак немецкой охраны и кухня. В одном конце этой поперечной изгороди – калитка, открытая по утрам: через нее выходил из своего барака немецкий караул. Другой конец примыкал к главным лагерным воротам, из которых пленных разводили по работам. К воротам подходила партия, ее пересчитывали, немец кричал: «Штымт!», и команду вели на работу. По внешней границе кухонно-караульной площадки – каменная стена метра три высотой, поверху – колючая проволока в одну нитку. Около этой стены помойка. Таская помои, я увидел, что вдоль стены стояли в два этажа кроличьи клетки. С них можно было достать до верха стены.

Я решился. На следующий день, в семь часов, еще в полной темноте ноябрьского утра, я пристроился при разводке на работы в хвост своей команды, незаметно отделился от нее и залег у изгороди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю