355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Новожилов » Год рождения 1921 » Текст книги (страница 6)
Год рождения 1921
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:59

Текст книги "Год рождения 1921"


Автор книги: Игорь Новожилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Виктор Лапаев одно время жил в Калинине неподалеку от элеватора. Там, кстати, он и показывал нам своих червей. Местные жители рассказывали ему, что после боев 41-го года на поле перед элеватором лежало множество наших – человек триста-четыреста. Пострелял их, по рассказам, немецкий пулеметчик, засевший на крыше элеватора. Его удалось сбить только из пушки. Немец полетел вниз и зацепился за какой-то крюк на глухой отвесной стене. Снять его было невозможно, и он провисел на стене года два.

После Прибыткова мы пошли на совхоз Морозово. Там я отморозил себе ухо. Мы ехали ночью, без фар и запоролись в канаву. Говорю: «Ребята, двое со мной, остальные вытаскивают». Тут по дороге действовали финские «кукушки». Они стреляли с деревьев. Мы прошли вперед, залегли и отвечали на вспышки выстрелов. Отвлекали от ребят, которые вытаскивали машину. У меня был разведчик Ламонов, необычайной силы. Палец – два моих. Он всегда говорил: «Ребята, я лучше один,» – и вытаскивал машину.

А я сделал глупость: поднял ухо ушанки, чтобы лучше слышать. Отморозил ухо, оно потом висело у меня до плеча. Фельдшер с него шкурки драл.

Когда мы вышли на Морозово, немцы уже скисли. Они уходили по дорогам, и мы шли по дорогам за ними. Снега были непролазные. Немцы вовсю жгли деревни. Как впереди загорается деревня – значит, немцы отходят.

В Морозове все штабы утеснились в одной уцелевшей избе. Сидим в ней вечером. Темно, коптилка… Вдруг на улице вспыхнула стрельба: финский налет. Мы кинулись наружу. Выскакивая, я схватил в сенях какой-то железный прут, вроде арматурного стержня. На улице, в темноте увидел на фоне снега силуэт в финской шапочке. Финн на коленях высунулся из-за угла избы с автоматом. Замешкайся я на секунду, он срезал бы нас всех. Рефлекторно, не думая, я размахнулся. На замахе зацепил Голецкого и рубанул финна по голове. Он ткнулся в снег.

Утром видим – лежит у крыльца. А Голецкий мне говорит:

– Нехорошо бить полковников. Ты меня так звезданул по папахе.

Я потом все пытался сообразить, как этот прут попал мне в руку, и не мог вспомнить.

Все это время холодища была страшная. Печенки замерзали. Раз шли с пехотой на лыжах к Цветкову. Занесено, идти тяжело. Меняемся через пятьсот метров. В Цветкове должны быть наши. Но когда подошли по полю к деревне, нас немцы встретили огнем. Мы залегли. Все мокрые. С восьми утра до двенадцати дня пролежали в поле. Подошла 315-я дивизия и выбила немцев из деревни. Там нас отогрели.

Потом, уже под Погорелым Городищем, была деревня со смешным названием Пример. Мы вышли к деревне из леса, она была в метрах трехстах, на пригорочке. Немцы чуть отпустили нас в поле и положили в снег. Назад не уйдешь. Мы пролежали с восьми утра до шести вечера. Жуть, жуть… Хотя на мне и были ватные брюки, ватник и верхний меховой финский костюм. Ребята мои, наверное, какого-то финна ободрали. Тогда никто не обращал внимания – с кого и что на тебе.

Я был все время наблюдателем в порядках пехоты, поэтому и приходилось лежать с ней вместе. Дивизион шел сзади – пятьсот человек, 118 машин.

После Морозова нас загнули на Калинин, и через него мы пошли на Старицу. В этих местах под одной деревней я видел столько убитых наших, как никогда больше не видел. На деревню вышли в лоб, упорно давили, деревню взяли. Но по всему полю, как снопы, лежали тела в разных позах.

Под Старицей какая-то деревня, не помню названия, очень трудно нам досталась. Мы, артиллерийские наблюдатели, забрались повыше, на чердак. Два батальона финнов вышибли нашу пехоту из деревни. Мы остались на чердаке и отбивались несколько часов. Стены у дома толстенные, пушки у них не было – с нами ничего не могли поделать. Главное было – не подпустить на гранатный бросок. Финны пытались подобраться, для этого надо было перескочить через низенький заборчик. И мы так много наложили их около этого заборчика… Потом наша пехота выбила их из деревни. Потом опять вышибли нас, и мне пришлось удирать – на лыжах, напрямик с обрыва волжского берега. Так разнесло – не знаю, как устоял. Упади – тут бы меня сверху и расстреляли.

Уже много после войны Виктор Лапаев, второй герой этой книги, купил избу в деревне Сельцо, под Старицей, как раз в тех местах, о которых рассказывал Игорь Сергеевич. Я несколько раз приезжал к нему погостить и порыбачить. У Виктора было странное плавучее гребное средство, нечто вроде катамарана на двух подвесных авиационных баках. В поисках удачного для ужения места мы на этом аппарате перемещались вдоль и пересекали поперек узкую и быструю там Волгу. Бросали якорь и застывали средь быстрых струй, порой до темноты. Думаю, со стороны мы карикатурно напоминали двух иноков с Нестеровского «Молчания».

Молчали и мы. Виктор смолил сигареты. Я поглядывал на противоположный, коренной берег Волги, темной стеной встающий на закатном небе, и у меня холодело сердце, когда я представлял себе крошечную фигурку лыжника, отвесно падающую с этой кручи.

Вернемся к Игорю Косову, в заснеженное, промороженное Верхневолжье первой военной зимы.


22

Всю зиму, в декабре, январе, феврале, мы медленно вытесняли немцев.

Новый 42– й год встречали в лесу. На елку навешали всякие склянки. Разожгли костер. Свои шубы отдали нашей врачихе Яцевич. Я в полушубке и ватных штанах полулежал у костра. Искра попала на штаны и прожгла до мяса. Как я взвился!

В феврале 42-го дивизион с 31-й армией вышел к Погорелому Городищу. Немного не доходя до него, дивизион встал на ночь в деревне. Там же был госпиталь. От передовой – километров пятнадцать-двадцать.

Утром сижу, завтракаю. Пил чай с колбасой – так вкусно… И вдруг – налет финнов. Они, видать, прозевали, как наш дивизион ночью, с выключенными фарами вошел в деревню. Финны заходили в наш тыл до ста километров в глубину. Страшно жестокие, вырезали всех.

Я выскочил из избы в одной гимнастерке, без пояса, с автоматом. Почти столкнулся с финном. Он вспрыгнул на невысокую крышу, как они это делают. Я стал его оттуда сбивать. Он скатился с крыши и побежал, ловко подпрыгивая, чтобы ноги не вязли в глубоком снегу. Его лыжи и палки остались. На финских лыжах очень удобный, стальной, обитый кожей носок. Суешь ногу – ее обхватит пружиной, и нога не вертится. Я надел лыжи и догнал финна на огородах. Он отбросил автомат: кончились патроны. Обернулся ко мне, выхватил из-за пазухи пистолет и выстрелил. Я ничего не почувствовал, но он попал мне в ногу. «Ах ты, зараза», – и я срезал его из автомата метров с пятнадцати. Он упал. Я добил его, не подходя: они такие хитрые. Когда подошел, финн был мертв. Срезал погоны, взял документы для разведки.

Тут почувствовал – ногой не повернуть, и валенок полон крови.

Яцевич, врачиха нашего дивизиона, меня опекала. Ей было лет сорок.

Ругала она меня, ругала:

– Зачем ты опять полез на рожон?!

– Я не лез.

– Будешь терпеть?

– Буду.

Она стала, как шомполом, чистить рану. Так называемое, сквозное, пулевое. В мясе – ошметки от брюк, шерсть от валенка.

– Больно ли было? Не то слово. А зажило дней за двенадцать. До этого бог миловал. Еще ни разу не был ранен, только 17 октября сильно контузило.

Когда мы вышли в район Погорелого Городища, фронт встал.

Нас решили отвести в Калинин ремонтироваться. Термин, кстати сказать, старинный, кавалерийский.

Перед уходом мне захотелось навестить приятеля. Он сидел на наблюдательном пункте. Я, как идиот, пошел напрямик по полю, а не в обход, как все. Думал, кто будет стрелять по одиночному? Но немцы по мне стали кидать из 82-миллиметрового миномета. Я упал в снег: осколки в нем вязнут. Но меня и в снегу ударило по ногам. Разорвало рукав. Я рванулся, чтобы спрыгнуть в траншею. Передо мной – разрыв, опять рубануло по ногам и по груди. Я прыгнул в траншею. Распахнул полушубок – на гимнастерке кровавое пятно, крови мало. Думаю: худо, внутреннее кровотечение. Расстегнул гимнастерку, а из мяса торчит кусок оперения мины. Я схватился за него – он горячий – и вырвал его.

Когда меня привели в полевой госпиталь, хирург сидел на табурете, свесив руки, и спал после предыдущей операции.

– Анестезии нет, – сказал он, – будешь терпеть.

Дали стакан спирту.

– Я тебе не буду портить ноги, – и стал драть осколки, не разрезая мяса. Больно было везде: сверху, снизу, в голове. Ноги мелкими осколками посекло в форшмак. Сильно попортило крупными осколками. До сих пор, через пятьдесят лет, свищи открываются, и кровь течет.

Положили в избе. Вонь, теснота. Рядом казак из корпуса Доватора. Сильно любил пожрать. Бывало, кричит:

– Сестра! Дай утку и вещмешок!

На другой день приезжает Борька Бардецкий, привез водку, еду. Я ему говорю:

– Борька, я поеду домой.

– Я так и думал.

Я с ним запрыгал к выходу. Сестра кричит вдогонку:

– Куда Вы, больной?!

Подъезжаем к штабу дивизиона, выходит наш командир Шаренков:

– Я не удивлен. Бардецкий, разместить его в избе.

Мне ребята вырезали палку. Я посидел дня три. Потом мы поехали в Калинин на ремонт и встали там в Ворошиловской слободе.

Мои разведчики меня берегли. После контузии приставили человека – давать закурить и для прочей помощи. В Ворошиловской слободе сразу же украли где-то шикарную палку красного дерева с набалдашником слоновой кости. И я заковылял на трех ногах.


23

Любое сложное явление, тем более, такое, как вторая мировая война, может рассматриваться под разными углами зрения. Мне представляется крайне интересным описание войны как процесса перемещения гигантских людских масс, вовлеченных в нее.

Вероятно, тут срабатывают рефлексы человека, который всю жизнь занимается математическим моделированием всевозможных объектов – от системы «человек, подключенный к аппарату „искусственная почка“, до системы гироскопической стабилизации спутника.

Великие перемещения народов в эту войну протекали так.

Летом 41– го года германский рейх нанес удар страшной силы по Советскому Союзу, вложив в него всю свою людскую и материальную мощь. Этот удар расплеснул людской состав Красной Армии на две почти равные части.

Первая часть отходила к востоку. Она, как подвижная, окровавленная плотина, прогибалась под почти неодолимым немецким напором, рвалась, слепливалась снова. Ее сопротивление погасило победную инерцию вермахта, перетерло его лучшие кадры.

Игорю Косову судьба, а, скорее всего, профессионализм «михайлона» отвели место здесь.

Виктор Лапаев попал во вторую, плененную немцами часть советского воинского контингента. Поразительна цифра – более пяти миллионов, попавших в плен. Немцы, похоже, просто не знали, что делать с такой людской массой, и она поначалу осела на оккупированной территории. Одни из пленных обреченно вымирали в громадных концлагерях на баланде и эрзацопилочной пайке хлеба. Более активные разбегались из-под жидкой охраны, хоронились по хуторам, пробивались к партизанам.

На втором этапе войны динамика перетекания людских ресурсов выглядит так. Можно считать, что в 42-43 годах фронт остановился в глубине России. Поражения 42-го года на Дону, в Крыму, на Кавказе несоизмеримы со вселенским катаклизмом лета и осени сорок первого. Фронт гигантскими жерновами перемалывал живую силу и высасывал мужское население Советского Союза и Германии.

Промышленность и сельское хозяйство Союза перешло на труд «своих» женщин и подростков, поддерживаемых яростной надеждой на победу.

Хозяйство Германии переводится на «чужую» рабочую силу – военнопленных и мирных жителей, угнанных с оккупированных территорий. Уже с лета 42-го года в Германию с востока потекли потоки рабов. Трагично, что труд наших пленных работал против своих. Меру их сопротивления этому принуждению трудно оценить, но есть два неоспоримых факта, которые свидетельствуют о его силе. Во-первых, подавляющее большинство пленных, даже в тех, каторжных, нечеловеческих обстоятельствах не шло ни на какое сотрудничество ни с немцами, ни с их власовскими и националистическими марионетками. Второй факт – немцам удалось использовать пленных лишь на самой неквалифицированной, черной работе.

Проницательный наблюдатель уже тогда бы обозначил начало конца третьего рейха: рабский труд, в конечном итоге, не смог обеспечить потребности вермахта. Интересно было бы сравнить производительность труда пленных рабов и самих немцев в Германии того времени.

Последний этап войны, рассматриваемой как движение человеческих масс, я бы отнес ко времени, когда фронт повернул обратно. Игорь Косов с побеждающей Красной Армией огнем и громом пробивается на запад, к победе. Виктор Лапаев, один из миллионов марлоков, пережевывается каторгой в глубине Германии.

И, наконец, – 45-й год: водопадное воссоединение обеих частей нашей армии.

Есть в гидроаэродинамике прием – визуализация потоков. В поток жидкости или газа запускаются малые, яркие частицы. Светящиеся траектории таких пылинок наглядно вычерчивают распределение струй, застойных зон, вихрей.

Я думаю, что мои герои не будут на меня в обиде, если я признаюсь, что их траекториями на войне я попытался прорисовать течения сражавшейся и плененной частей нашей армии.

Они проблеснут перед нами, как искры в багровом пожарище войны.

Такая антроподинамическая схема позволяет, кроме того, мне втиснуть хоть в какие-то рамки вороха лежащего передо мной материала.

Термин «динамика», произнесенный мной, побуждает меня как профессионала-механика произнести и слово «сила», поскольку в моей упорядоченной науке сила – это причина движения.

Но кто только не говорил о побудительных причинах, сталкивающих государства и народы.

Отто фон Бисмарк, которого считают самым великим политиком девятнадцатого века, железный канцлер, создавший Германскую империю, в своих мемуарах раскладывает сухой и логичный пасьянс европейской геополитики. Перечисляет империи: Германская, Австро-Венгерская, Российская, Османская, колониальные державы: Англия, Франция,… обсуждает их коренные интересы…

Относительно будущих отношений России и Германии, Бисмарк полагал, что для них нет причин воевать друг с другом. Для Германии война с Россией означала бы неизбежную и проигрышную войну на два фронта. Для России даже победная война с Германией не окупается из-за невозможности ассимилировать захваченные территории. Зачем, размышлял Бисмарк, России Восточная Пруссия, если она и Прибалтику не смогла переварить за все девятнадцатое столетие.

Пророком в своем отечестве Бисмарка не посчитали.

Пришедшие вслед за ним два поколения немцев самоубийственно устремлялись на Россию. Что влекло их, как леммингов, к погибельной пропасти?

Особенно поражает народное ликование, с которым немцы поднялись на первую мировую войну. Чего им не хватало в своей благополучной стране – «Зеленой Германии», где вдоль дорог растут фруктовые деревья, а извозчик на облучке читает газету? Так Пришвин любовался Германией конца девятнадцатого столетия.

Через двадцать лет после первой мировой Германия снова двинулась на Восток. Германский рейх и Советский Союз, два тоталитарных режима, порожденных первой всемирной бойней, сошлись в самоубийственной схватке.

Сейчас стало общим местом считать оба режима равновеликим абсолютным злом. Такой простоты я не могу принять. Извлекаю из памяти символы веры противоборствующих сторон. Символ веры гитлеровского рейха – превосход-ство своей расы. С этой верой расчищали жизненное пространство для себя миллионы молодых немцев.

Поколение Игоря и Виктора верило, что пошло воевать, «чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать». Вера, разительно противоположная хищнической вере национал-социализма.

Несбыточная Чегеваровская мечта о всемирном счастьи, ради которого ты должен взять в руки винтовку.

И каких светлых людей эта мечта порождала.

За сим оставим Игоря Косова выздоравливать в Калинине после ранения и вернемся к другому нашему герою.

После своего третьего побега, на этот раз из каунасского лагеря, он вместе с Андреем Клименко и Анатолием Сидоровым промаршировал с лопатами на плечо через весь Каунас на звук паровозных гудков к железнодорожной станции.

ГЛАВА III
ЯЦКЯВИЧУСЫ


В. П. Лапаев

1

Было уже темно. Мы залегли поодаль, где не ходили железнодорожники, и стали присматриваться. В паровозную будку одного товарного состава вошли машинист и кочегар. Мы влезли на площадку вагона в этом составе и тронулись. Четкого плана не было: лишь бы выбраться из Каунаса, попасть в лес и пробираться на восток.

На второй или третьей остановке поезда мы выскочили. Потом оказалось – в Кайшядарах, очень близко от Каунаса, в сорока шести километрах. С час уходили налево в лес. Я был главным ориентатором: и Андрей, и Анатолий имели по четыре класса, а я кончил десятилетку. Вышли на поляну, похоже, вырубку: много дров, валежника. Отойдя от края поляны вглубь леса, разожгли костер. Вокруг костра каждый сделал себе ложево из лапника. Наконец, обогрелись.

На следующий день Андрей пошел на разведку. Нашел в полукилометре хутор, там ему дали хлеба и сала.

– Почему дали? Как не дашь: может быть, в лесу целый вооруженный отряд. Тогда много наших в лесах бродило.

Уходя с хутора, Андрей увидел – во дворе висит жестяная банка. Он ее снял. Мы в ней стали кипятить воду.

В ночь побега снега не было. А на следующее утро выпало пять-десять сантиметров и сильно приморозило.

Поначалу мы думали всеми правдами и неправдами пробираться на восток, домой. Потом оценили обстановку и решили дожить до весны в лесу. Опыта не было, оптимизма много: мне было двадцать лет, Анатолию двадцать два, Андрею – двадцать пять.

На тот же самый хутор сходил за едой еще раз Андрей, потом Анатолий. Сидели на одном и том же месте. Но не спамши. Всю ночь вертишься: что повернуто к костру – печет, что от костра – мерзнет. Одеты были тогда в свое: кирзовые сапоги, кальсоны, штаны, гимнастерка, шинель. Позже немцы выдавали списанное немецкое обмундирование. Шинель у них значительно тоньше, китель тоже совсем жидкий.

Дней через десять мы стали – как пьяные. Все время знобит. Единственное желание – оказаться в теплой избе и согреться.

Решили сдвинуться. Шли день. Уже темнело, когда вышли к хутору, впритык к лесу. На отшибе сарай. Двери там не запирают. Зашли в сарай – это оказался ток. Поели из мешков ржаного зерна. Нас трясло. Мы зарылись в овсяную солому, насыпали сверху, прижались друг к другу. Мягкое, мягкое, теплынь страшная…

Утром слышим – кто-то по-литовски кричит снаружи, но дверь не открывает. Хозяин хутора, Яроська, как он потом нам рассказывал, подошел к сараю, а к воротам от леса ведут следы, три следа. Он сначала побоялся открыть ворота, крикнул:

– Кто там? Выходите!

Мы лежим в состоянии полной апатии – лишь бы не вылезать из тепла: так намерзлись в лесу.

Яроська не побежал за людьми, за оружием, не побоялся открыть ворота:

– Выходите.

У нас – полное безразличие: черт с ним, немцы или кто там… Там, в лесу, была какая-то страшная страница. Мы вышли.

– Русские? Кто такие?

– Бежали из Каунаса.

– Пойдемте в избу.

Хозяйка затопила печь, накормила похлебкой. Яроська смотрит благожелательно, рассказывает, что при Советах он был членом сельсовета, сочувствующий, бедняк. Потом сказал: «Вы идите к Яцкявичусам. Это два брата, кулаки, но они очень любят русских. Они вас примут. У них большая власть».

Мы влезли на печь, на нее нам накидали одежды, чтобы не жгло снизу. Хозяйка предлагает молочка. Мы боялись – нас опять отправят в лагерь, но видим такое отношение – отмякли. Для литовцев с войной мало что изменилось. Немцы ушли к Москве, а они как жили, так и осталось. К пленным относились благожелательно: не считали беглыми бандитами.

Лежим мы на печи день, второй. Нас трясет. Я горю в лихорадке. К вечеру второго дня, как сквозь туман, вижу с печки – сидит старый, высокого роста мужчина с висячими усами. Разговаривает с Яроськой, посматривает на печку. Яроська говорит нам:

– Ребята, слезайте. Блажей пришел.

Потом Блажей на чистейшем русском языке:

– Ребята, пойдете ко мне?

– Пойдем.

– Только вы будете не все трое вместе. Самый молодой, – указал на меня, – пойдет ко мне, а вы, – Андрею и Анатолию, – пойдете к Стасису.

Мы и поплелись. До Блажея было километра полтора-два. Привел он нас к себе. Потом пришел Стасис, второй из братьев Яцкявичусов. Вызвали местного врача. Тот смерил температуру. У меня – 38. Обо мне он сказал: «Простуда. Пусть лежит здесь. У этого, – указал на Андрея, – воспаление легких, – на Тольку, – не могу определить. Давайте их в кайшядорскую больницу».

На следующий день братья послали кайшядорскому коменданту, немцу, большую бутыль самогона, окорок и индюшку. Я сам видел, как сын Стасиса Антукас все это завернул и понес. Еще через день приносит две бумаги по-немецки: «Разрешается гр. такому-то содержать пленного такого-то». Я в бумаге назвался Сидоровым. После этого мы обрели официальный статус.

Андрея и Анатолия отвезли в больницу. У Анатолия определили тиф. Жена Владаса, второго сына Стасиса, возила им в больницу передачи. Они выписались недели через две-три. Я выздоровел у Блажея за пару дней.


3

Братья Яцкявичусы были родом из крестьянской, бедной, в пять человек детей, семьи.

До первой мировой войны многие уезжали в США. Кто эмигрировал насовсем, кто на заработки. Уехали и братья. Проработали года три у богатого фермера. Блажей мне много рассказывал, как жил в Америке. Что рассказывал – не помню, все протекло.

Братья вернулись домой перед самой февральской революцией с хорошими деньгами. Местный польский помещик, почуяв, видать, куда идет дело, продал поместье «Утерня» на шестьдесят шесть гектаров пахотной земли, а всего сто пятьдесят-двести гектаров. Только они купили – революция. «Хорошо, что успели купить», – говорили они. При всех переменах властей: и в независимой Литве, и за год советской власти, и сейчас, при немцах, они оставались владельцами «Утерни».

Полные сил и здоровья, они хотели осваивать свою землю. Но в 18-м году в Прибалтику входят по Брестскому договору немцы. Братья решили эвакуироваться в Россию. Почему – это тогда меня не интересовало. Блажей рассказывал, что из волости уехало человек десять. Приехали они под Камышин. Большую часть литовских беженцев направили в русскую деревню, другую, вместе с братьями, – в деревню немцев Поволжья. Немцы их приняли плохо, народ жадный и педантичный. От тех, кто был в русской деревне, узнали, что там живется лучше. Попросились и они к русским, их перевели. Попали в семью, где их встретили очень тепло: детей брали на руки, принесли молока… Так сдружились – не хотелось уезжать. Когда отправились в 21-м году на родину, плакали и литовцы, и русские.

С этого времени Блажей и Стасис полюбили русских и не терпели немцев.

Советский режим они приняли враждебно, хотя «Утерню» у них не успели отобрать.

Когда пришли немцы, братья к ним отнеслись настороженно.

Я тогда их понимал как кулаков, и только сейчас стал видеть, насколько все сложнее в жизни. Это были кулаки, которые не принимали советскую власть, ненавидели немцев и любили русских.

Нам Яроська говорил, что они трудолюбивые, богатые, добрые люди. Так и оказалось. Братья были старые и мудрые, хотели хорошо относится к ближнему, какие-то толстовцы, святые. Они меня любили.

Яцкявичусы жили и вели хозяйства порознь. Усадьбы стояли по разные стороны озера. Блажей, хоть и был моложе, считался главным в роду. В разговорах и спорах высказывал интересные мысли и аргументы. Меня он прозвал «комиссаром». Стасис был очень молчалив.

У Блажея, похоже, не лежало сердце к хозяйству и дому. У него был большой дом, много скотины: шесть-семь лошадей, одиннадцать-восемнадцать коров, свиней десятка полтора, много кур, гусей, индюшек. Куры неслись где угодно. В одном месте яйцо, в другом, а то – целая сотня. Я там привык пить сырые яйца. Блажей держал тяга – племенного борова. За случку давали 50 марок. Потом тяга этого по старости резали. Вшестером, связавши ему руки-ноги. Я помогал. Боров потянул 36 пудов.

А жил Блажей, как бедняк-крестьянин, обстановка в доме была самая бедняцкая. Он поздно женился, лет шестидесяти. В то время у него было трое детей от трех до семи лет, жене – лет тридцать. Она меня поразила: ходила согнувшись, плоская, неряшливая. Все спали на нарах.

– Какие там простыни? Накрывались лоскутным одеялом.

Стасис жил богаче и чище: там, видимо, за порядком следила сноха. У него было два взрослых сына: Антукас лет двадцати двух и Владас – под тридцать. Антукас в свое время окончил каунасскую гимназию и теперь служил переводчиком у кайшядорского коменданта.

Был Яроська – член сельсовета. Фронт прошел – стал никем. Был Антукас никем, стал большим человеком – переводчиком у коменданта.

Мы жили у Яцкявичусов до лета 42-го года. Работали вроде батраков. Хотя какие из нас батраки: мы были городскими жителями. Я ходил за скотиной, чистил скотный двор, летом косил сено.

Ко мне Яцкявичусы относились хорошо. Я был для них свой, как сын. Ели, жили вместе. На стол ставилась громадная миска, и из нее хлебала вся семья, я и еще два батрака. Мне не нравились постные дни, которые они соблюдали: ели тогда только картошку, забеленную молоком, и хлеба – сколько хочешь, нарезанного крупными ломтями.

Любимая еда на пасху была «скиландис». Его готовят так. В ноябре резали две-три свиньи. Лучшее мясо – вдоль позвоночника, под салом, режут на куски. Недели две замачивают в чесночном рассоле с какими-то травами в большом деревянном корыте. Этими кусками туго-натуго набивают свиные желудки, зашивают и держат на чердаке под прессом до пасхи. Получается жесткое-жесткое мясо сизого цвета, очень вкусное.


4

Жизнь была однообразная, день за днем вспоминать бессмысленно. Сильное впечатление от бань, под католическое рождество и на пасху. В бане три полка. Я на второй еще залезал, на третий не мог. У них многие могли лежать и на третьем. Распаришься – и в прорубь. Поплаваешь, остынешь – опять в баню, и так несколько раз.

Мы жили у Яцкявичусов совершенно свободно. Ходили на вечеринки. Не зная языка, мы сначала держались больше в тени. Не танцевали. И я сидел.

А потом у меня появилась Катря. Она сама пригласила меня танцевать. Я с ней и затанцевал. Катря была батрачкой у одного богатого литовца – деревенская, неграмотная девушка, очень хорошенькая.

Когда я ловил на озере рыбу, она прибегала ко мне. И мы с ней уходили в кусты бредняка…

Виктор скосил на меня свой ястребиный глаз, чертеж его морщин стал еще замысловатей. Он долго разминал папиросу, закурил…

На вечеринки стал ходить саванорис, литовский доброволец в немецкую армию. Приехал на побывку, ходил в немецкой форме. Катря передала мне, что саванорис грозился: «Если „комиссар“, то-есть я, придет еще раз – я его расстреляю». Мы втроем, я, Андрей, Анатолий, подстерегли в темноте этого саванориса. Он не понимал по-русски, мы – по-литовски. Андрей говорил:

– Кокнем.

Я был против:

– Тогда придется уходить.

Мы его отпустили, дав понять: «Будешь грозиться – прикончим». И тот уехал.

Я быстро овладел литовским языком. У литовцев, особенно на востоке, рядом с Белоруссией, в языке есть нечто общее с нашим.

«Значит» у них «знучане», «вода» – «вандас». На западе Литвы язык отличается сильнее.

Сродство языков балто-славянской группы уже и раньше отмечалось в Викторовом рассказе.

Его дважды арестовывали литовцы. Команда «руки вверх», воспринятая, естественно, на слух – сначала Виктором, потом мной в его пересказе – звучала то как «ранкай вершум», то как «ранкаю вершун». Попытка найти лингвистически грамотную транскрипцию этой формулы ни к чему не привела. Пришлось махнуть рукой и писать, как слышится, благо формула весьма понятна русскому уху: «ранкай» – чем не «руки», а «вершум!» – ясно, что «вверх!»


5

Тогда примерно половина литовцев была за советскую власть, половина – против. Блажей, хоть и не любил советской власти, но считал, что немцам Россию не удержать. В Литве было полное самоуправление. Малые немецкие гарнизоны стояли только в уездных городах. Сами литовцы арестовывали просоветских активистов. При мне арестовали Яроську как члена сельсовета, потом выпустили.

Яроська рассказывал мне, что во время нашего отступления он нашел на дороге машину. В ней, откинувшись, лежал генерал. В руке револьвер, голова пробита. Видимо, застрелился. Яроська генерала похоронил, взял документы и одежду. Ходил потом в его шинели и жестких, высоких – генеральских сапогах.

Я посмотрел эти документы. Они были на генерал-майора Павлова. командира нашей 23-й пехотной дивизии. Я потом искал упоминания о судьбе этой дивизии во всех военных мемуарах – нигде не нашел.

После войны, в 47 году, я ездил к Яцкевичам. Жил у них неделю. Антукас уже работал на шахтах в Воркуте. Мне рассказали, что Яроську убили бандиты из «лесных братьев» как советского активиста. Хутор сожгли вместе с женой.

В Кайшядарском уезде из банды полковника литовской армии Мишкаса к 47-му году осталось лишь четверо из трехсот. При мне его и поймали. Я тогда познакомился с солдатом из войск МВД, которые добивали эту банду. Он рассказывал, что население сообщало, где бандиты скрываются. Устроили засаду. На нее вышли все четверо. Двух убили, двое, раненных, как в воду канули. Один из местных подсказал: «Посмотрите в баньке». Там их и нашли, они спрятались в двойном потолке бани. Мишкас был с перебитыми ногами. Я его видел: Мишкас лежал на телеге, весь обросший бородой, бледный.

Я после той поездки привозил Катрю в Москву. Она неделю жила у тети Вари, которая выкормила меня своим молоком. Катря уговаривала меня ехать в Литву, я ее звал в Калинин. Она не хотела, плакала.

И мы разъехались. Наверное, – к лучшему. Мы были разные люди.


6

Летом 42 года, где-то в июне месяце, литовцы стали забирать всех пленных, которые жили по хуторам. Антукас потом объяснял: был такой приказ Кайшядорского коменданта.

Сначала пришли за мной. Андрей с Анатолием жили в двухстах метрах, за озером, но уже это считалось – другая губерния. Им сообщили, что меня забирают. Они прибежали, простились, расцеловались. Я им сказал: «Ждите меня». Надеялся, что Андрей с Анатолием останутся, а я сбегу и приду к ним. Но их тоже взяли через несколько дней.

Литовский полицейский с карабином (винтовок им не давали) привез меня в Кайшядары. Когда набралось человек тридцать, нас отвезли в Каунас. Там нас заключили в тот же самый форт № 8, в котором я уже побывал прошлой осенью.


7

В форте мне стали рассказывать страсти о том, как пережили зиму. Страшный голод. Кормили так: два раза в день баланда из мороженой, гнилой картошки и двести граммов хлеба. Началось людоедство. Валялись трупы с вырезанными ягодицами и мускулами на руках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю