355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Новожилов » Год рождения 1921 » Текст книги (страница 7)
Год рождения 1921
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:59

Текст книги "Год рождения 1921"


Автор книги: Игорь Новожилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Умершие стаскивались на «угол» – площадку 30х40 метров в конце форта. Площадка была заставлена штабелями трупов. Каждый штабель был накрыт брезентом. Их хоронили весной, перед нашим приездом.

В июне кормили так же – водой со свекольными листьями и мороженой картошкой. Я быстро оголодал после Яцкевичей. По краю казематного холма росли тополя. Один засох и упал. Кора уже отставала, под ней были личинки короедов. Их быстро собрали и зашкварили на жестянке. Очень жирные и приятные.

Думаю: надо бежать.

Нас гоняли на работу – выгружать баржи с лесом на Немане. Команду человек в двадцать водили два немца-охранника. От форта до пристани – километра два, сначала поверху вдоль железной дороги, потом сквозь железнодорожный тоннель метров сто длиной. Я ходил на работу дней десять. Присмотрел место при выходе из тоннеля, где кусты подходили метров на двадцать к нашему пути. Думаю, если проскочу эти двадцать метров – немцы не успеют отреагировать.

Так и сделал. В один из дней метнулся из колонны и проскочил в кусты. Там рос густой орешник на зеленой горке. За мной поднялась стрельба. Я поднялся на горку – смотрю. Команда постояла-постояла, и ее погнали вправо, через железную дорогу, к пристани.

Я спустился к полотну, к выходу из тоннеля: в нем поезда сбавляли скорость. Дождался товарного поезда, вскочил на ходу и через час подъезжал к Кайшядарам. Перед Кайшядарами спрыгнул из тамбура и, не прошло и часу, – был у Блажея.

Узнал, что дня через три после меня Андрея и Анатолия забрала жосельская полиция. Их послали в другой лагерь, в Вильно, поскольку Стасис жил в другой губернии.


8

Я остался у Блажея. Помогал ему работать, но уже на нелегальном положении. Километрах в семи от Яцкевичей была русская деревня Зеленый Борок, Жалис Борок по-литовски. В ней я познакомился с русским мужиком Агафоном. Работал у него: чистил шкуры, валял валенки. Агафон хорошо заплатил немецкими марками и дал еще два мешка ржи. Из этой ржи Яроська сварил мне двадцать литров самогона. На самогон я купил себе литовский пиджак.

Вскоре у нас появился Федя Богатырев. Он тоже откуда-то бежал и ему сказали: «Иди к Яцкевичам». Он был рязанец, года с шестнадцатого-семнадцатого, по виду – типичный русский, с рыжеватой бородкой. Натура решительная, жесткая, сильный патриот. Он потому и бежал, что тянуло на родину.

Некоторое время мы помогали Блажею убирать сено. Потом пошли слухи, что в районе Свенцян действует партизанский отряд Маркова. Мы с Федей договорились пробираться к нему.

Везде было много брошенного оружия. Мы сделали из винтовки обрез. А потом учинили хамство: перед уходом обворовали Блажея. Меня и сейчас это мучает: может быть, надо было придти к нему и обо всем рассказать. Но Федя нажал: «Брось ты жалеть этого кулака». Вечером, когда все уснули, мы влезли в погреб, взяли мыла кусков восемь-десять, килограммов десять сала – они только что зарезали свинью, оделись, я – в костюм Антукаса. Взяли килограмма четыре мыльного камня. Это такой минерал, который добавляют в солод вместо дрожжей, когда гонят самогонку. Много класть нельзя: ядовито, от этого даже умирали. Блажей камнем приторговывал, с камнем по деревням ходили спекулянты. Мы решили идти не ночами-лесами, а смело как спекулянты мыльным камнем. Там была, по сути дела, уже Белоруссия, жили и белорусы, и поляки. Меня принимали за поляка.

Пошли. Сначала все было очень удачно. Меняли сало и камень на хлеб. Постучишься вечером на хуторе – дают в окошко. Жители боялись: по лесам ходили и бандиты, и партизаны.

Уже километрах в ста пятидесяти от Кайшядар близ деревни Трис Гигутис – Три Кукушки мы зашли на хутор. Хозяин – белорус был очень в тревожном состоянии: «Ничего мне не надо». Предложил поесть. Мы едим, он все смотрит в окно. Шоссе было метрах в трехстах от хутора, от шоссе – проселок к хутору. Вдруг он говорит: «Едут, уходите». Глянули: от шоссе скачут трое на лошадях. Мы метнулись во двор – за двором густая рожь, лес метрах в восьмистах. Мы – нет, чтобы залечь – побежали по ржи к лесу. Конные от хутора увидали. Один погнал прямо на нас, двое – обрезать от леса. На меня наскочил верховой, ударил по голове рукояткой нагана. Я потерял на мгновение сознание и упал. Тут же взяли Федю. Он только и успел выбросить улику – обрез.

Это была литовская полиция. Нас привели на хутор. Полицейские набросились на хозяина: «Ты говорил – никого нет». Здорово его избили, он был весь в крови. Заставили запрячь лошадь и повезли всех троих в Старые Свенцяны. Что было потом с этим белорусом – не знаю. Пока нас везли, он рассказывал, как было дело. Здесь была уже партизанская зона, и полиция была настороже. Кто-то сообщил, что к хутору прошли двое подозрительных. Полицейские – к хутору, спрашивают у него:

– Есть кто у тебя?

– Никого нет.

Еще он нам сказал: «Вам, дуракам, надо было залечь…»


9

Привезли нас литовцы в Свенцяны и посадили обоих в маленькую комнатенку уездной каталажки. Кормили. Наверное, неплохо, иначе запомнилось бы. Сохранились традиции сметоновского режима, когда все было просто. К заключенным даже пускали родственников.

Через несколько дней нас переправили в Вильно, в центральную тюрьму Лукишки. Там было два корпуса. Политическим ведали немцы, криминальным – литовцы. Нас ввели сбоку, в политический: кафельный пол, наверх металлическая лестница, обтянутая сеткой, чтобы нельзя было с нее кинуться. Железные подковки на сапогах у немцев стучат по лестнице. Этот стук бил по мозгам все время, что я сидел в Лукишках. Одели в тюремную одежду. Посадили в одиночную камеру № 197.

Потом, когда мои показания проверяли уже наши, мне следователь сказал: «На столике есть Ваши инициалы В. Л.»

Какова судьба Феди – не знаю.

Я сидел в Лукишках четыре с половиной месяца. Это был самый страшный период моего плена.

Кормежка была прескуднейшая. Утром – сто граммов хлеба, намазанного повидлом или маргарином, и кружка бурды – кофе. В обед – баланда из свекольных стеблей, с песком, сто граммов хлеба, каша – ложка перловки. В ужин – гороховый суп, хлеба не давали.

Два раза возили на легковой машине на допрос в гестапо. Я там рассказал все – как было. Все, кроме обреза и воровства у Яцкевичей. Говорил: «Бежал, чтобы пробраться домой». Следователь все записывал. Не били, все очень корректно.

Режим в тюрьме был такой. В восемь утра – подъем. Откидную кровать и такой же стол поднимали и запирали к стене. Оставалась только табуретка, но садиться на нее не разрешалось. Весь день ходишь. Камера 3х4 метра. Я и сейчас, как разволнуюсь, хожу. До двенадцати часов в нашем политическом корпусе – тишина. В открытую форточку из криминального корпуса слышны мат, пение.

Дело в том, что из Лукишек ежедневно увозили в Понары на старые карьеры – расстреливать. За смертниками утром, до двенадцати, приезжала машина.

Черная машина останавливается во дворе. На крыле, нога за ногу, сидит эсэсовец и следит, чтобы не выглядывали в окна. Чуть заметит – стреляет из пистолета. Мы краем глаза из угла окна, через высокий подоконник смотрим. В гробовой тишине издалека слышно цоканье подковок на лестнице. Потом слышишь стук подковок по цементному полу коридора,… приближаются к твоей двери,… прошли… Заскрипел замок – не тебя.

Машина уходит на Понары, и в нашем корпусе возникает шумок жизни.

В ноябре шаги остановились у моей двери. Открывается дверь: «Выходи».

Все… Никто и знать не будет… Я сам идти не могу. Пошел по стене, конвоир поддерживает. И страх, и полная апатия, безразличие: все равно. Приводят в канцелярию: «Одевайся». В свое, как и тех смертников. Но выводят не во двор, а на улицу.


10

На улице я сел: не могу идти. Полулежа приткнулся к цинковой водосточной трубе. Проходит народ, глянет, отводит глаза. Немец что-то мне говорит, вежливо, не пинает, пытается поднять. У меня, с одной стороны, – полная изможденность, с другой – понял, что не расстреляют.

Минут через пятнадцать немец остановил подводу. Меня погрузили и повезли. Часа через полтора приехал. На воротах вижу: «Шталаг». Ну, все понятно. Лагерь – значит, ты уже не в одиночку, а с людьми.

Меня окружили: человека привезли с Лукишек.

Настроение в лагерях стало меняться. Война продолжается. Совсем не то отношение со стороны начальства, не то что в 41-м году.

Полицай принес баланды. Пришел врач, повел взвешиваться. Вместе с баландой я потянул 42 килограмма. Сейчас вешу 57 килограммов. Если бы в таком состоянии я попал в восьмой каунасский форт – все! Погиб бы. Когда я сидел в форте, то был, хоть и сухой, но натуристый, сильный.

Это был распределительный лагерь. В нем не работали. Весь день сидели, лежали. Жили в бараке человек на двести, деревянном здании серо-зеленого цвета. Посредине барака коридор, по обе стороны – комнаты по двадцать человек, двухъярусные нары в два ряда, длинный стол.

Я пытаюсь уточнять:

– Виктор, важны детали: как спали, чем накрывались, чем подтирались…

Он изумленно таращится:

– Бог с тобой! Чем подтирались?! Кто бумажкой, кто листком, кто просто пальцем. В сортире все стены были так и эдак расписаны…

Кормили и здесь неважно, но гораздо лучше, чем в тюрьме. Меня подкармливали, потому что прибыл из Лукишек. Ребята старались налить баланды побольше и погуще. Полицейские и переводчики говорили поварам: «Дайте ему побольше кусок». Я стал наливаться силой.

Сразу стал расспрашивать про Андрея. Его помнили: «Был. Черный. Кличка – Цыган. Увезли с этапом в Германию».

Пробыл я в этом шталаге с неделю. В конце ноября стало известно, что нас везут в Германию.

Биография Виктора Лапаева подошла здесь к очередному резкому перелому. Впереди у него – чужая страна и новый способ использования его рабочей силы. До сих пор это были случайные экспромты тыловых властей, на которых свалилось непомерное количество даровых рабов. В Германии его ждет рационально организованная система утилизации любых объемов производительного человеческого материала.

Оставив В. Лапаева у этого порога, мы не нанесем особого ущерба непрерывности его сюжетной линии.

Вернемся к Игорю Косову, дивизион которого после тяжелых осенне-зимних боев 41-го года под Калинином отведен в город для ремонта. Как мы помним, наш герой только что встал после ранения, опираясь на «шикарную палку красного дерева с набалдашником слоновой кости», которую добыли для него вездесущие хлопцы из его разведвзвода.

ГЛАВА IV
ЖЕРНОВА ВОЙНЫ

И. С. Косов

1

В первых числах марта 42-го года меня, командира 1-й батареи Левченко, 2-й – Буянова, 3-й – Агафонова и других послали в Москву. Я был тогда начальником взвода разведки дивизиона, с декабря 41-го – старшим лейтенантом. В Москве формировались части реактивной артиллерии. Нас направили в 48-й полк: Левченко – командиром 268-го дивизиона, меня к нему – командиром 1-й батареи. Дивизионы имели тогда свои номера на случай независимых действий.

Наш командир полка Кулыгин был прямо из тюрьмы. Погиб потом под Сталинградом. Он пожелал познакомиться с новым командиром батареи. Являюсь. Он спрашивает, что я кончил. Отвечаю:

– Третье Ленинградское артиллерийское училище.

– О, нам повезло, – вдруг сказал он, – уже второй командир батареи из третьего ЛАУ.

Первые два дня в Москве мы ночевали в гостинице «Балчуг». Талоны на питание дали в ресторан «Метрополь». Я их добыл у знакомого адъютанта в штабе реактивной артиллерии.

Пошли в ресторан. Входим – Буянов, Левченко и я. Я – в финском лыжном костюме желтого цвета, костюм весь в саже после ночевок у костров. Меховые сапоги до паха. С отмороженным ухом до плеча. Сбоку висит пистолет, еще и маузер в деревянной кобуре. Палка с набалдашником, хожу циркулем.

В «Метрополе» тогда стояли английские летчики-инструктора. Когда мы вошли, все головы повернулись к нам.

Мои орлы любили выпить. Взяли на талоны графин водки. Налили водки в фужеры – шарахнули разом. Англичане поперхнулись и перестали жевать. Я тогда не пил еще водку. Говорю им:

– Ребята, вы хоть в рюмки наливайте.

– Да сиди ты, – отвечают, – тебя не спрашивают.

Потом нас направили в 1-е артучилище на Хорошевском шоссе, оттуда в первый же вечер – на Ярославский вокзал. Пешком. Доковылял на трех ногах… И поездом – на Лосиноостровскую. Наш дивизион стоял в школе. Стали получать технику. Я за ней ездил на завод «Компрессор». Все четыре мои боевые установки были на машинах «форд-мармон-хэррингтон»: V-образный двигатель, сто пять лошадиных сил, автоматическая раздаточная коробка. Получили транспортные английские машины «бэдфорды». Руль – справа, тогда это никому не мешало. У «бэдфордов» сзади один баллон двойной ширины. Такие прочные машины, захочешь сломать – не сломаешь. Англичане любят прочное и добротное.

Получили технику, разобрались с ней, и полк выступил своим ходом на Западный фронт под Елец. Был март-апрель. Снег уже стаял. Грязь повсюду несуразная, жуткая. Даже наши машины перегревались. В каждой батарее был гусеничный трактор с прицепом. Идешь по шоссе – они отстают. Попадаешь на объезд – они догоняют, отцепляют прицеп и по очереди выдергивают машины из грязи. Потом, когда верхняя корка чернозема подсохла, она волной прогибалась под машинами.


2

До начала летнего немецкого наступления 42-го года мы все время улучшали позиции. Ковырялись за всякие высотки. Война беспрерывная, по мелочам. То одна дивизия берет две-три высоты и требует дивизион, то другая. А когда дивизион «катюш» кому-то придают, то «хозяин» выжимает дивизион до конца. Чаще всего мы поддерживали 185-ю стрелковую бригаду Петухова. У него была слабенькая артиллерия: 76-миллиметровая противотанковая батарея и три 122-миллиметровых батареи. Это, конечно, мало. Бригада входила в 48-ю армию, зам командующего которой был А. В. Горбатов – прямо из лагеря. После войны он написал прекрасную книгу «Годы и войны».

Мы долго стояли на Зуше. В июле я стал заместителем командира дивизиона. Командир меня попусту не тревожил: я хорошо стрелял. В жару я лежал под штабной машиной и читал.

Зуша течет здесь по дну довольно обширной долины. По обе стороны реки – высоты. Мы на этой стороне, немцы – на другой. В один из дней я сидел на наблюдательном пункте на высотке. Дивизион – в пойме реки, внизу подо мной и ближе к немцам, что бывает редко. Немцы контратаковали пехоту Петухова, мы ее поддерживали. Я дал уже тринадцать залпов.

Дивизион стоял на самом берегу, а если смотреть по карте – то прямо в реке: Зуша сместилась здесь относительно карты. Немцы меня засекают, бьют по мне, берут по карте поправку, чтобы ударить по самому берегу, и попадают по макушке высотки на своем берегу. Вдобавок, у немцев были не гаубицы с навесной, гаубичной, траекторией, а пушки – с настильной, и стреляли они с закрытой позиции.

Рассказывая о действиях своего дивизиона, махины на сотню машин и полтысячи человек, Игорь Сергеевич часто говорит о нем в первом лице: «Я дал залп», «бьют по мне». Как не вспомнить капитана Тушина из «Войны и мира». Помните, под Шенграбеном: «Сам он представлялся себе огромного роста, мощным мужчиной, который обеими руками швыряет французам ядра»…

На берегах Зуши события развиваются тем временем своим чередом.

Я лежу, наблюдаю. Рядом на бурке лежит Горбатов, читает книгу. Я из-за Горбатовской спины все в нее заглядываю: это был томик Есенина.

– Интересно? – спрашивает он.

– Да, конечно.

– На, бери. Я тебе дам, но только не насовсем.

Смотрим на противоположный склон. Видим, появилась колонна немецкой пехоты. Она двигалась к перекрестию двух проселочных дорог. Я прикинул время полета снарядов до перекрестия и нацелил дивизион на него. Немцы шли так угрожающе, такой плотной колонной, что наша пехота оробела.

Из блиндажа выскочил Петухов:

– Ты что? Спишь?! Пехота не выдержит!

Я дождался, когда голова колонны вступила на перекрестие дорог и скомандовал залп, рассчитывая, что за время полета туда втянется вся колонна. И так хорошо получилось! Так бывает один раз из ста. Залп точно лег по колонне. Всю ночь потом немцы вывозили раненых и убитых. Это был четырнадцатый залп. Горбатов смотрел в бинокль, все видел. Сказал:

– Ну, теперь я не жалею, что дал тебе книжку.

Немцы, наконец, поняли, где стоит дивизион. Стали ставить вилку и накрывать его. Я скомандовал по радио: «Уходить! Полный ход!» И восемь «фордов» на полной скорости рванули вверх по нашему склону, по улице деревни Нижняя Залегоща. Вижу, как номера расчетов цепляются за фермы установок, трясет их страшно.

Немцы опешили: уходят, днем, на всем виду! Пытались достать, накрыть, но опаздывали с переносом прицела. Разрывы бежали метрах в ста пятидесяти за машинами. Продолжалось это минуты полторы-две, пока машины не скрылись от немцев за бугром.

Я бы на месте немца их не упустил. Надо было поставить с упреждением заградогонь, и машины бы в него уткнулись. Командир немецкой батареи с остервенением выдал последнюю, уже бесполезную, очередь снарядов по макушке гребня. Я его очень понимаю.

Горбатов наблюдал за всем, лежа на бурке. Когда машины скрылись, повернулся ко мне на локте:

– Ну, вот и ушли.

Тут и я пришел в себя. До этого ничего, кроме машин, не видел.

Вряд ли старший лейтенант Косов и генерал Горбатов в перерывах между залпами искали общих знакомых. А они были.

Перечисляя высокопоставленных соседей своего киевского детства, Игорь Сергеевич вспоминал про «дядю Костю Ушакова», героя Гражданской войны, лучшего командира дивизии Красной Армии, четырежды орденоносца. Проходя мимо пацанов, играющих во дворе в футбол или волейбол, легендарный комдив влетал в ребячий круг, лихо бил по мячу, подмигивал и шел дальше по своим взрослым делам.

Александр Васильевич Горбатов встретил его на Колыме. В своей книге «Годы и войны» он пишет: «Я нашел Костю Ушакова в канаве, которую он копал. Небольшого роста, худенький, он, обессиленный, сидел, склонив голову. Узнав, что я завтра уезжаю, он просил сказать там, в Москве, что он ни в чем не виноват и никогда не был „врагом народа“.

Снова крепко обнялись, поцеловались и расстались навсегда. Конечно, я добросовестно выполнил его просьбу, все передал, где было возможно. Но вскоре после нашей встречи он умер».


3

На Зуше я несколько обнаглел. Река внизу, метрах в пятидесяти. Я на НП раздевался до трусов. От ремня бинокля на шее появилась белая полосочка. Как затихнет, иду купаться на Зушу.

Раз ко мне на НП пришел командир полка Кулыгин. Я вскочил как был – в трусах. Ничего умнее придумать не мог, надел фуражку и взял под козырек.

– Ложись, ложись, одевайся. Я подожду, – сказал он.

Он – в траншее, я – наверху. Могли и подстрелить…

Здесь я лишился своей палки с набалдашником слоновой кости. Я все боялся ее отставить. Кулыгин, встретив меня как-то с палкой, сказал:

– Я старый человек. Отдай мне палку.

Пришлось отдать. На следующий день он привез ее и вернул мне со словами:

– Теперь я вижу, что ты можешь ходить и без палки.

Отлично питались. Я, когда еще был командиром батареи, развел овец, кур, гусей. В деревнях покупали огурцы, сметану, вишню. Курица стоила 25 рублей. Каждый день покупали сметану – ведерко в шесть с половиной литров из под технического масла. Садились пять офицеров: я, мой зам Наум Нудель, студент из Омска, комиссар Гамилка, командир взвода управления Ложкин, командир огневого взвода Донцов – и в один момент это ведро съедали. Гуся мы впятером могли слопать в один присест. Наголодались под Москвой.

Нудель любил печь оладьи. Пек сам, как только получали доппаек.

Повар дивизиона Василенко разводил спирт и делал настойку на вишне. Спирт мы покупали на местном спиртзаводе. Все его оборудование вывезли, а спирт в емкостях остался. Пока был спирт – при нем сидел директор. Он отпускал спирт по 57 копеек за литр. Василенко любил меня и начштаба Суконкина за то, что мы любили поесть. Не любил командира дивизиона Левченко и комиссара Федю Рыбалевского (погиб потом в Будапеште). Они ели кое-как, ковырялись.

Хороший был дивизион. Почти все с юга: ростовчане, из Горловки… Ахромеев, командир установки, – зав отделом ростовского обкома партии, помкомвзвода Сусленко – городской прокурор из Горловки. Ахромеев чудесно играл на балалайке, мог даже полонез Огинского.

Как– то сидели мы за столом. С нами был офицер из штаба фронтовой оперативной группы. Увидев Нуделя, он сказал:

– Да тут и евреи есть…

Я опрокинул на него стол. Пришлось потом объясняться…

– Были ли последствия? – Никаких. Меня вскоре после этого назначили командиром дивизиона.


4

Тридцать первого августа 94-го года я приехал из своего Любохова в Москву. Звоню Полине, жене Игоря Сергеевича. Она страшно обеспокоена: «Плохо. Игорь заболел. Высокая температура. Ложиться в больницу не хочет. Приходи со своими записками. Это его, может быть, взбодрит».

Я увидел Игоря Сергеевича полулежащим на диване. Из-под пледа торчат опухшие пальцы ног. Лицо опавшее, застывшее. Голос сел, стал бесплотным.

– Игорек, – вяло махнул он на свои ноги, – извините, что встречаю вас в таком виде. Устал…

В глазах отстраненность и безразличие. Как будто смотрит сквозь толщу воды. Полина мечется, пытаясь вытащить его в нашу жизнь. Я читаю летние обработки предотпускных записей. Уважая наши усилия, Игорь Сергеевич сел попрямее, уточняет детали… Дойдя до эпизода с Нуделем, я спросил:

– Игорь Сергеевич, кто это был?

Он устало и брезгливо мотнул головой:

– Не помню…

Зная его память, непогрешимую даже в эти последние дни, могу с уверенностью сказать: помнил. Понимая, что умирает, он не хотел об этом говорить.

Через полчаса я стал прощаться. Он опять прилег. Глаза смотрят сквозь меня. Нас уже разделяет бездна. Игорь Сергеевич умер через четыре дня, в ночь на пятое сентября 94-го года.

Я, слушатель и летописец Игоря Сергеевича, сам, как уже говорил, – родом из тверских карелов. Малый народ, малый даже по сравнению с евреями. Народ, знаменитый своим непрошибаемым упрямством. Прозвище «тверской козел», убежден, заработали мои автохтонные сородичи. Карелы по своей тугоумости и твердолобости не из тех, с кем ходят в разведку. Они рождены исполнять приказ «стоять насмерть». В нашу малую лихославльскую карельскую округу не вернулось с фронтов второй мировой свыше четырех тысяч мужиков.

Известен исторический анекдот: русские, уходя из Польши в 1915 году, забыли снять часового при лесном воинском складе. Его снял в 39-м году разводящий, который стал уже полковником Красной Армии. Этот стойкий солдат был карелом.

За пределами тверской губернии о карелах мало кто слыхал. В моем первом паспорте в графе «национальность» высоковская паспортистка написала «корей». Мальчишкой я был евреем – в Сибири, во время эвакуации, когда все эвакуированные считались евреями. По жизни, по духу, так сказать, «менталитету», я, вероятно, русский.

Все вышесказанное в разговорах на национальные темы дает мне свободу суждений и право считать себя над схваткой, что, признаться, сильно раздражает и тех, и этих.

Я делю российско-еврейский этнос на две популяции. Первая, приполяченная, белорусская дала усыхающую местечковую ветвь. Вторая мощно расцвела в Таврии и южной Малороссии. Эта порода дала Менделей и Бенчиков, степных баронов – родителей Льва Давыдовича Троцкого и братьев Бурлюков. Она породила Зиновия Вальдмана из махновской контрразведки, о котором рассказывалось ранее.

Отец Игоря Сергеевича был из той могучей южно-российской еврейской ветви. Унтер-офицер первой мировой с четырьмя георгиевскими крестами и четырьмя георгиевскими медалями, красный подпольщик на Украине при немцах в 18-м году, красный комиссар у Махно, командир кавалерийского полка в дивизии Дыбенко, шесть тяжелых ранений и прочая, и прочая.

Мать Игоря Сергеевича вышла из древних дворянских родов Пашковых и Томилиных. Ему было откуда черпать свою жизненную силу и чувство независимости.

Генеалогическое древо – почти как у Нагибина. Но как противоестественны и неприложимы к Игорю Сергеевичу Нагибинские комплексы двоедушия и «недорусскости». Он был всегда сам собой: как думал – так и делал.


5

Спокойная жизнь на Брянском фронте кончилась 28 июня 42-го года, когда немцы нанесли свой удар на юге. Мы попали под левое крыло немецкого наступления, от нас начиналось их движение на Старый Оскол и Сталинград. У нас было не то, что южнее, здесь немцы почти не продвинулись. Мы были крайней с юга неподвижной точкой всего советско-германского фронта.

В оборонительных боях здесь, под Понырями, я побывал дважды: сначала 42-м году и во второй раз – в 43-м на Курской дуге.

Голо кругом. На Севере всегда хорошие огневые позиции, а наблюдательные пункты – плохие. Ищешь, ищешь откуда поглядеть. А на юге – наоборот: прекрасные НП – все видишь, но и дивизион весь на виду.

Раз я думал, мне – конец. Это было через несколько дней после начала немецкого наступления. Я исполнял обязанности командира дивизиона. Мы стали менять позицию. Там был длинный спуск к реке, брод и опять подъем. Все транспортные машины я уже отправил. Боевые стояли внизу у реки. Рядом какие-то конюшни. Вечерело.

Немецкие танки вышли на фоне заката на горб над нами, метрах в четырехстах. Их было танков двадцать. Почему-то остановились. Идти вброд нам никак нельзя – расстреляют. За конюшней – канава. Я загнал в канаву две машины передними колесами: направляющие встали, как на прямую наводку. Поочередно машины стали бить по горбу. Не так уж много вреда принесли, но там пошел такой тарарам, что немецкие танки ушли с горба. Уже стало темнеть. Мы рванули через реку и вверх. Немцы на виду больше не появлялись.

В этих боях мне пришлось покомандовать минометчиками. Приходит старшина: в 120-миллиметровой минометной батарее выбило всех офицеров, некому командовать.

– Дай таблицу стрельбы. Дай провод, – говорю ему.

Перевел их в балку: они стояли неудачно. Нас атаковала немецкая пехота. Поднимается их батальон. Я даю по уже пристрелянному рубежу серию по четыре мины на шесть стволов. Переношу на новый рубеж через пятьдесят метров. Даю еще двадцать четыре мины. Немцы выдерживали три рубежа, залегали и отползали назад. Минометчики были у меня дня три-четыре. Немцы атаковали слабо. Потом подошли наши танки, и немцы встали совсем.


6

В начале августа я исполнял обязанности командира нашего дивизиона, поскольку комдива Левченко поставили на место заболевшего начштаба полка.

Тут меня забирают на командование «509-м отдельным гвардейским минометным дивизионом Ставки Верховного Главнокомандования». Наш командир полка Кулыгин очень не хотел меня отпускать.

Отдельный – значит, над ним нет ни полка, ни бригады. Этот дивизион был только что сформирован, побывал лишь раз в бою, в котором погиб только один человек – командир дивизиона капитан Козырь. Его звали Игорь Сергеевич, как меня. Дивизион занимал позиции, командир пошел назад подогнать подвозку снарядов. Налетели самолеты, и он погиб при бомбежке.

Шестнадцатого августа я приехал в Ефремов, где стоял штаб фронта, за направлением в дивизион. Меня уже ждал начальник связи моего будущего дивизиона Самарин. Но пришлось заночевать в Ефремове у начштаба 6-го гвардейского минометного полка Сашки Кочеланова.

Все в реактивной артиллерии – командиры взводов, дивизионов, полков – все были из 3-го Ленинградского артучилища. Все друг друга знали.

Выпили, конечно. Я сильно не выспался, а Сашка до трех часов ночи меня мытарил: «Посиди, ничего с тобой не будет». Я сижу верхом на стуле…

Сзади открывается дверь. Входит Черняховский. Шестой, Сашкин, полк был как раз в полосе 38-й армии, которой Черняховский командовал.

Я стал было изменять положение на стуле – он мне: «Сидите, сидите». Минут десять разговаривал по делу с Кочелановым. Тот, мужик толковый, очень четко все объяснял. Черняховский схватывал с полуслова.

У него удивительно живые глаза, и сам он очень легкий и подвижный. Ему было тридцать шесть лет, а казался молодым. Памятник ему в Воронеже тяжелый и неудачный.

Утром 17 августа Самарин привез меня в дивизион, как оказалось, на моей собственной машине «бентам» типа «виллиса».

Первое, что я увидел в дивизионе: стоит «шевроле», в кузове торчит солдат, насквозь в масле – и гимнастерка, и галифе.

Первые услышанные слова:

– Да как ты, – замполит допытывался у солдата, – сам-то не утонул?!

Я выскочил из машины, представился, поинтересовался, в чем дело.

Оказывается, ездили за продуктами, получили водку, бочку подсолнечного масла. Видно, поддали. Солдат заснул в железном кузове, а бочка текла. Солдат и поплыл.

Пришел в штаб дивизиона. Говорю начштаба Дидковскому: «Подготовьте приказ. Созовите командиров батарей». Ко мне подходит старший политрук, начальник особого отдела Петриченко:

– Солдата надо судить.

– А почему судить? Если судить – так бочку. Я в дивизионе первый день и не собираюсь начинать с того, что отдам человека под суд.

Петриченко на меня надулся.

У меня в кармане приказ о переходе в резерв фронта под Елец. А боеприпасов столько – за раз не поднять. Пришлось два раза гонять за сто пятьдесят километров. Восемнадцатого вечером, когда мы были на месте, в дивизионе оставалась бочка бензина – капля в море.

А мне тут же вручили приказ – двадцатого августа дивизиону прибыть в Москву, в резерв Главного Командования. Пока получали бензин, грузили часть боеприпасов в поезд, вышли только в восемь вечера девятнадцатого. Погнали без остановок. Прошли ночью Ефремов с опозданием против срока на двадцать часов. В три часа ночи около Тулы я остановил колонну, положил всех на обочину справа, шоферов – в кабины, и дивизион заснул на три часа. Как рассвело, пошли на Москву. В пять часов вечера двадцатого я был в Нижних Котлах и из первого автомата звонил дежурному в штаб формирования гвардейских минометных частей.

Дивизион встал на ночлег в Измайловском парке, а я поехал в штаб формирования. Он располагался в 440-й школе, по шоссе Энтузиастов. Оказалось, там служит Борис Карандеев, с которым мы были знакомы по Северо-Западному фронту. Я рассказывал, как он там отучал спать солдата.

Я принес водки – немецкую фляжку на 750 граммов, и мы распили ее с Борисом в школьном актовом зале, где у них стояли раскладушки.

На другой день меня должны были утверждать в должности в военном отделе ЦК. На ночь дали номер в «Москве», с ванной. Все мои офицеры перемылись в этой ванной. Назавтра меня утвердили в ЦК за полчаса и тут же направили на Волховский фронт.

Погрузились одним эшелоном два дивизиона – 512-й и мой 509-й. Я был начальником эшелона. Того «промасленного» солдата, Александра Ивановича Котова, комиссар рекомендовал мне в ординарцы. Это был мой Котяра. Уже в эшелоне он мне говорит:

– Как это выпить нечего?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю