355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Раковский » Жил-был мент. Записки сыскаря » Текст книги (страница 9)
Жил-был мент. Записки сыскаря
  • Текст добавлен: 12 января 2018, 22:30

Текст книги "Жил-был мент. Записки сыскаря"


Автор книги: Игорь Раковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

к обеду.

Мы пили пиво. Пиво было так себе. «Золотой колос». Техник присоединился к нам. Ему плеснули водки в пиво. Техник шарахнул и без акцента произнёс:

– Хорошо пошла.

Оказался русский эмигрант. И его послали в магазин. После второй бутылки, хрустнув соленой сушкой, военный совет решил, что раз прибор автомобильный, то искать надо в гаражах. Была заковыка, гаражей хренова туча и на территории 50 милиции, и на сопредельных. Народ загрустил. И тут я вспомнил про дядю Пашу. Дядя Паша был легендой местного гаражного движения. Он знал всех, его знали все. Он мог починить любую машину, к нему ходили за советом все окрестные автомобилисты. А ещё дядя Паша был инвалид и ветеран. В войну он был авиационным техником, но, когда выпивал, то рассказывал, что летал бомбить Берлин. Мы робкой толпой, звякнув бутылками, ввалились в его гараж. Дядя Паша выпил стакан, занюхал хлебом, хрустнул луком и велел не курить. Мы кивнули, переводчица икнула, а эмигрант произнес страстную речь про дружбу народов и прочую хрень.

Дядя Паша поинтересовался здоровьем Анжелы Дэвис и выпил второй стакан. Задумался и велел подождать. Мы приуныли. Переводчица, свернувшись краковской колбасой, спала на старых покрышках. Через полчаса он, хромая, осторожно снял с плеча мешок. В мешке лежал прибор, слегка покоцаный. Дядя Паша выпил третий стакан, захрустел луком и сказал:

– Кто, чего и как, не знаю, не помню и в газете читал, что ветеранам амнистия. Вам прибор. Наливай.

И мы выпили. Потом ещё. Первыми потерялись техник и переводчица, забывшая русский, потом Гена сказал, что рабочий день закончен. Все обрадовались и ещё выпили. После этого был вечер, и я с дядей Пашей оказался с его «Запорожцем» рядом с моим домой, вернее домом моей жены, но я там тоже жил, мы были супруги. Как выяснилось позже, я требовал уложить дядю Пашу на супружескую кровать, потому как инвалидов надо уважать, а самим лечь на полу. Дядя Паша громко и внятно рассказывал, что клал на Берлин херову тучу, и пытался петь:

– Ну, дела! Ночь была! Их объекты разбомбили мы дотла!

Ночевали мы с ним в «Запорожце». Утром нас пустили в ванную в порядке очереди. Потом мы ковыляли в предутренней тьме на родную землю. Прибор торжественно отдали в НАМИ, пара-тройка лампочек не мигали, а так он курлыкал бодро, заявление дирекция забрала обратно. Техник улетел в свой Дедройт или как его там. Мы жили прежней жизнью, пытаясь помочь гражданам в их нелёгкой борьбе с жизненными обстоятельствами. Нас по-прежнему обещали уволить, разжаловать, посадить и звали мусорами.

Ах, да… почему семейная история? Потому что жена часто вспоминала этот эпизод и говорила, что возмутительно класть на семейное ложе какого-то пьяного инвалида. На что я отвечал, что дядя Паша бомбил Берлин, а это не хухры-мухры. Ложь во спасение – это ведь правда.

Мимолётности…

Где-то в начале 90-х, когда зимы в Израиле были суровые, читай дождливые, меня выперли на сборы в самую сильную армию на Ближнем Востоке. На месяц. Особой сексуальной ценности для местной армии я не представлял и выполнял функции «тут постой, там посиди, тут походи», я настроился на лёгкий отдых и пару стаканов русской радости дождливым вечером. Две недели я читал книжки, попивая чифирек и покуривал сигаретки, охраняя какой-то сарай в местных райских кущах. Ещё неделю я изучал устройство носилок и изображал раненого, за избыток артистизма и избыточный вес был проклят собратьями по учёбе на веки вечные. В последнюю неделю зарядили дожди, народ приуныл и сушил боты, при этом проявляя дьявольскую изобретательность в набегах на столовую и военно-полевой буфет. Ну да… прибежал какой-то прапор и велел грузится в старый НУН-НУН, это такая машинка, которая больше ломается, чем ездит. А ездит она медленно, чтоб не развалиться на ходу. И мы тихонько-тихонько под дождичком доползли до какой-то развилки, где нас передали офицеру-резервисту. До предпоследнего дня сборов мы месили грязь среди двух бетонных кубиков и поглядывали в пелену дождя, кроме семьи деловитых ворон мы были на хрен никому не нужны. В пятницу, откуда ни возьмись, притащились два сына Сиона в шляпах набекрень, из-под которых мокрыми сосульками свисали пейсы. Они притащили шабатное вино, печенюшки. Народ мрачно смотрел на их суету.

Кто-то, вспомнив незабвенных Ильфа и Петрова, произнёс:

– Эти ксензы щас охмурять будут.

И они охмуряли по полной. Сначала они для связи с космосом предложили наложить тфилин, кто-то отнекивался, кто-то накладывал, кто-то вспоминал… и да будет тебе это знаком на руке твоей и памятником пред глазами твоими, дабы закон Господень был в устах твоих… Кто-то выпивал глоток вина и задумчиво грыз печенье. Потом эти дети Господа устроили танцы. Куски грязи летели во все стороны, народ ржал и включался в действо. Вороны, очумевшие от этого зрелища, тихо сидели на бетонном кубике, переминаясь с лапы на лапу.

Дождь перестал. Небо очистилось. Тишина опустилась на нас. Казалось, что я затерялся в этом чёрном мире среди равнодушных звёзд. И ничего божественного в моей голове не крутилось, только вспомнилось лермонтовское …

«Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,

И звезда с звездою говорит».

А дальше я не помнил, хоть тресни.

Опять зарядил дождик. Через двое суток, шмыгая носом, я вылез из тёплого нутра автобуса и окунулся в гражданскую жизнь с её суетой и израильской мирной мимолётностью.

У тихой речки отдохнуть

У тихой речки отдохнуть.

Зам по розыску меня позвал, а я пивка глотнул, дышал в себя. Палыч рубанул с плеча

– У тебя, Барбосыч, тесть – профессор?

Я кивнул головой.

– Ты-то мне и нужен, помнишь кражу в девятиэтажках, так мы её подняли, шмотьё вернули, ну теперь нас на праздник жизни зовут, выпить закусить, то сё, может, у профессора дочка есть нестрашная, а? Давай сходим, я как-то среди профессуры не тёрся, мало там чего, а ты поправишь, ну и выпить-закусить.

Чтоб поддержать тему, я лихо процитировал:

– Кто воевал, имеет право у тихой речки отдохнуть.

– Вот, под салатики и разговор пойдёт. Давай, идём.

И мы пошли, покуривая и разговаривая. Вечер был тих, листики шуршали под ногами, в лужах отражалось закатное небо, Москва вползала в ночь, мелкий дождь, треск открываемых зонтов и запах мокрой одежды в переполненном транспорте.

В большой комнате профессорской квартиры стол был накрыт белоснежной скатертью, эмалированная миска с салатом оливье выглядела чужеродно, хотя огурцы, селёдка, копченая колбаса и пара открытых банок со шпротами выглядели притягательно. Профессор, худощавый дядька лет пятидесяти, похвалил розыск и предложил выпить за МУР. Палыч отказался.

– Вы извините, я из маленькой посуды не пью, потому как баловство это.

Полненькая профессорша метнулась к серванту, а потом, взяв тайм-аут, засеменила на кухню.

И перед Палычем появился гранёный стакан.

– По ободок, – торжественно произнес Палыч, нацепил на вилку кусок селёдки и, держа в запасе на тарелке солёный огурец, кусок бородинского хлеба, щедро намазанного маслом с пришлёпнутой рижской шпротой, игриво изогнувшей хвостик.

И мы выпили. А потом была перемена блюд. Появилась жареная курица, разговоры стали жарче, вторая бутылка водки капитулировала немедленно. Хозяйка объявила перерыв перед кофе и тортом. Профессор не курил и остался в квартире, а мы поднялись к мусоропроводу, там на подоконнике стояла консервная банка. Говорить не хотелось. В соседней квартире кто-то громко и витиевато ругался матом, потом раздался женский визг и всё

стихло.

– Любовь, – мечтательно произнёс Палыч.

Потом был кофе, коньяк и тортик. Палыч незаметно сгрёб в карман из вазочки печенья.

– На дорожку.

Мы прощались, толкаясь в тесной прихожей. Профессор сунул в руки Палыча конверт. Палыч отнекивался, профессор настаивал. В лифте Палыч открыл конверт, там лежало благодарственное письмо от партийного руководства института, где работал профессор и личное послание учёного, написанное в стихах.

– Твою мать, и чего я не зубной врач! – в сердцах ругнулся Палыч, громко хлопнув дверью подъезда.

Он поплёлся в сторону кинотеатра «Байкал», а я – на трамвайчик в сторону «Войковской».

Осенний дождик пошёл тихо и незаметно, пахло прелой листвой, дым сигареты синей змейкой утекал через пальцы. Фонари горели строго и равнодушно, звёзд не было видно. Что-то чернело, там наверху, бездонное и непонятное.

Когда в Москве был путч

я был в Израиле без гражданства, коню понятно, кто даст гражданство русскому в стране победившего сионизма, ну и не было денег и работы. Жена с детьми была в Москве. По местному израильскому ящику крутили кадры с лицами тварей дрожащих и румяного Ельцина. Денег на билет в Москву у меня не было. От местной жары, безделья и избытка физического здоровья я строил планы: трахнуть по башке беспечного израильского солдата и, изъяв оружие, захватить самолёт, заняться экспроприацией банка или по-простому… ворваться на плечах в квартиру и изъять деньги на билет. Мозгов у бывших сыщиков на культурный развод как правило не хватает, хочется батальных сцен и топота бывших коллег за спиной. В конце концов тупой мысленный процесс привел меня в Хайфский порт. Там гражданства не спрашивали, хваленой израильской службе безопасности было по херу, кто едет в кузове мятого тендера на стратегический объект. Охранник уныло открывал ворота, здоровался с нашим бугром, и наша бригада въезжала на территорию порта. Бригада была УХ. Пять шустрых и дёрганых арабов, два пухлых друза в синих сатиновых и пузырчатых по бокам штанишках и автор этого опуса. Два арабеска сразу свинчивали в неизвестном направлении, а мы торжественно поднимались на судно. Где нам вручались метелки, совковые лопаты и по скобам мы спускались в трюм. На дне трюма с фантастической быстротой из сумок арабов и друзов извлекалась газовая горелка, джезва, бутылка с водой, аромат кофе плыл в небо. Друзы и арабы между собой не контактировали. Я был прослойкой по кличке Руси, что позволяло дегустировать арабский и друзский варианты кофе. Заодно от арабов я узнал, что коммунисты – это здорово, а от друзов, что Сирия сильная страна и если захочет, то разделает Израиль под орех или там по местным реалиям под финик. Боевая задача у нас была простая: убрать мусор и подмести начисто пол в трюме, что мы и делали, загружая мусор в громадный мешок, который потом вытаскивали краном. Работали по 12–14 часов, иногда судно телепалось, покачиваясь на боковой волне из Хайфы в Ашдод, а мы пахали на дне трюма, пыль летела то на нас, а то сворачивалась в смерчи и задорно шныряла туда-сюда… Потом нас грузили на судно, шлепающее из Ашдода в Хайфу, давая поспать два-три часа и поужинать на корме. В конце рабочего дня бугор нам выдавал зарплату, по тем временам, когда средняя зарплата в Израиале была 5 шекелей в час, то мы получали 80–100 местных тугриков за смену плюс пачку сигарет и бутылку Пепси. При выезде из порта к нам в тендер ныряли два свинтивших ранее арабеска, сумки их пузырились от блоков сигарет, между которыми торчали головки бутылок с ДжиБи. Через неделю меня и друзов перевели на контейнеровозы. У каждого контейнера есть четыре угла, за них нужно было зацепить четыре крючка, и портальный кран выдергивал контейнер нёс его в голубое небо. Это была чертовски опасная работа. Утром от росы поверхность контейнера была скользкой, а перескакивать с контейнера на контейнер нужно было быстро, иногда контейнеры не вынимались подряд, а шли в разнобой, и друзы летали как мячики над чёрными дырами. крановщики были тоже не подарки, одни работали чётко, но иногда попадался клоун, и тросы с крючками танцевали такой танец, что Джеки Чан точно не увернулся бы… Платили на контейнерах больше, у нас был обед на камбузе. На судах часто в должности старпома и чифа были поляки или русские. Так что я этим, конечно, пользовался. Наши были надменны и строили из себя хрен поймёшь кого, но с поляками я быстро находил общий язык, и десятка полтора фраз, доставшиеся в память от Брониславы Норбертовны, второй дедовой жены, хватало, чтобы мы вспомнили Плыне Висла плыне, и как пан говняжий по Варшаве ездил, последнее вызывало здоровый смех. Друзы покачали головами и сказали, что Польша сильная страна и, если она нападет на Израиль, то последнему будет финик, хотя Сирия тоже не хухры-мухры.

И все шло чудесно, меня приветствовали dzien dobry и провожали dobranoc.

Друзы варили кофе, нас кормили, и мне для аппетита наливали стаканчик виски (друзы не пили, а с хрустом жрали шоколад), платили исправно, из порта я уезжал, прижимая к боку початую бутылку виски, блок египетских сигарет «Клеопатра», и победно глядел на унылую публику, выползающую из трюма.

Судно было штатовское, портовое начальство облепило его, как говно мухи, в надежде на бакшиш, читай презент. Нам добавили людей и ещё один портовый кран. Было утро. Хайфский залив был как зеркало спокоен и неподвижен. Мы работали под вопли начальства, которое, получив блоки «Мальборо», доминиканские сигары и прижимая к груди бутылки с красным «Джоном Уокером», приплясывало на мостике.

Один из друзов поскользнулся и, коротко вскрикнув улетел в щель между контейнерами.

– Матка Боска, – на автомате ляпнул я.

Потом была скорая помощь, верёвка, режущая подмышки, скрюченное тело друза.

Торжественно самодовольное нашего бугра «У хай, барух Ашем».

Я легонько пожал друзу пальцы руки, он тихонько ответил, воздух у него посвистывал из разбитых губ. Второй друз сдувшимся мячиком сидел на корточках около колеса скорой помощи. На следующий день нам выдали каски, штаны, куртки и рабочие ботинки. Утром следующего дня мне сказали, что пока приходить на работу не стоит, так как шустрит полиция. Через неделю в местном МВД мне торжественно объявили, что так как моя жена еврейка и они получили факс из посольства, то милости не надо просить, и я стал гражданин Израиля, документы выписали на моих глазах, как и чек. Через месяц приехала жена, двое детей, две собаки, кот в клетке и тёща с тестем. В России шли дожди, я сидел у окна съёмной квартиры и смотрел на клин журавлей в голубом небе, гордо и неторопливо летевший по своим делам.

Дым моей египетской сигаретки портил местный пейзаж.

Трюм

Вообще, моряки, как и все люди в форме, кастовый народ. И цедят они небрежно сквозь зубы, компАс, трюма. Остро реагируют на путаницу терминов «судно» и «корабль»… Рассказывают про штормА, грузА и прочую романтичную рениксу, девки ахают, сухопутные мальчуганы интересуются, а почём тельняшки, и стреляют сигаретки, с унынием размышляя, что надо было идти хотя бы в речной техникум.

Более продвинутые сухопутные существа мужского пола для поддержки реноме вспоминают старика Конецкого, ехидно заметившего, что тупее лётчиков только моряки.

И вот по большому блату я на каникулы попадаю в качестве кухонного мальчика на судно (нет, не в медицинском смысле – о, русский язык!), а собирать очистки с тарелок и проч. недоедки с барского стола в бачок, прижимая его к пузу и зажмурив глаза, ибо возможности зажать нос по причине занятости рук нет, шустро подняться на палубу и с кормы на радость мерзким толстым чайкам вывалить его в кильватерную струю. Кухонным мальчиком я работаю на теплоходе «Вацлав Воровский», который шастает из Архангельска в МурмАнск, с заходом в Гремиху. И обратно из МурмАнска через Гремиху в Архангельск. Каботаж. Туда-сюда, обратно, тебе и мне приятно. Два раза в неделю. В Гремихе теплоход стоит, а по палубе шастает морской патруль с мичманом, а то и летёхой во главе и двумя матросиками. По громкой трансляции предупреждают, что фотографировать запрещено. Сопки, домики, зелёная вода – и бухта кажется озером. Деловитый морской кораблик, весь в сером, чешет куда-то по своим военморовским делам, ствол его пушки издалека похож на обгорелую спичку.

А вообще, «Вацлав Воровский» только вернулся с Кубы, и радист крутит «La Paloma», по-испански она звучит романтично, и чувствуешь себя пиратом на каторжных работах, строгающим дефицитную картошку в алюминиевую кастрюльку, на которой намалёвано размашисто красным «т/х В. Воровский». Наша Шульженко, исполнявшая «Голубку» надтреснутым голосом и привычным шуршанием заезженной грампластинки, кажется старой, никчёмой безголосой бабкой. Обидно это понимание, но испанские слова и звон гитары врезаются в мозг, и толстые, замотанные жизнью горластые тётки с венозными ногами уже Дульсинеи Тамбовские, а это не хухры-мухры.

На эту волшебную должность меня устроил мой приятель, с которым мы вместе стучали в футбол во втором составе футбольной команды «Труд», потом её переименуют в «Факел». Стучали в мячик мы не от хорошей жизни, а с целью получить талоны на еду. В то время спортсменам тренер, поплёвывая, выдавал маленькие кусочки бумаги с синюшной печатью, они сулили завтрак, обед и ужин. И мы ещё жили на базе отдыха, что гарантировало койко-место на целое лето, пионервожатых из соседнего пионерлагеря и сухое вино после отбоя под одеялом. Жизнь была прекрасна, пионервожатые – молоды и смешливы, вино – «Рислинг» дёшево. На комаров мы не обращали внимания. Но всё хорошее кончается, словно третья смена в пионерлагере под печальный звук горна и мелкий дождик. Прощальные поцелуи с пионервожатыми сладки и грустны, как предчувствие осени с горьким дымом сжигаемых листьев. Тренер зол, на поле в морду летят пучки мокрой травы, а мячик скользкий, и у форварда сухой лист не выходит, и бьёт он пыром, что вызывает смешки у нас, малочисленной публики, и плевок тренера на раскисшую гаревую дорожку, плавно обтекающую овал зелёного газона с двумя пролысинами у ворот футбольного поля. Мой приятель уходит в море, мы сидим в ресторане воронежского вокзала, на белой скатерти в металлических тарелках – эскалоп, в белом фаянсе с надписью «общепит» – салат столичный, запотевший графинчик

с водкой…

– Если что, помогу. Бывай.

Кишка зелёного поезда уносит моего друга в другую жизнь.

И мы встречаемся в Архангельске. Друг виновато косит глазом. Мы пьём отвратное пойло «Абу-Симбел», нас кусают зверские комары.

– В МурмАнске железно устрою, тут только к нам.

Я соглашаюсь. Утром иду в амбулаторию, сдаю спичечный коробок с калом, получаю на третий день санитарную книжку и становлюсь на вечную кухонную вахту. Туристов и пассажиров веселят, при прохождении Полярного круга их встречает Нептун и пара русалок с мурашками, холодно на верхней палубе, однако. На кухне готовят праздничный обед. Звучит музыка.

Пьяный в задницу турист требует от бармена «Мальборо». Бармен смотрит на пассажира грустно и говорит, что «Мальборо» нет.

– А это? – рука туриста-пассажира тыкает в сторону стенки за спиной бармена, где стоят молчаливо пустые коробочки и пачки из-под буржуйских сигарет, возглавляемые пустой бутылкой виски «Белая лошадь» и рома «Гаванна Клаб».

– Может, тебе мохито сделать? – спрашивает бармен.

Клиент понимает, что жизнь – это сплошной обман и иллюзия. Машет рукой и идёт в привычное, в каюту, где разливают водку и морская капуста из банки с надписью «Дальрыба» соседствует с бананами и чёрным кислым хлебом.

Я сижу на корме среди бачков с мусором и объедками. Курю, сопки Кольского полуострова то фиолетовые, то розовеют от света солнца, случайно, на минуту выглянувшего посреди серого низкого неба.

На верхней палубе музыка из серых и сипатых громкоговорителей. Концертный салон закрыт, в его глубине мрачно темнеет рояль, пряча белоснежные клыки под запертой крышкой.

Чайки с дебильным упорством летят за Воровским.

И хочется послать голубку к любимой. Только любимой нет. Не к пионервожатой же. От этого становиться грустно.

– Хуля, ты, бля расселся, ****ый попугай! Работать кто будет, Папа Карла?

И хватаю свои бачки, и вываливаю их. Чайки уходят в пике.

Сил хватает пробормотать вслед этой грёбаной романтике злобное «жрите, падлы».

В Мурманске в лучших традициях морских приключенческих книжек я сваливаю с теплохода с тощим рюкзаком, пью пиво на площади Пяти Углов и, почистив зубы горкой зубной пасты, выдавленной на палец, иду к проходной Рыбного завода, где надо найти Виктора Степановича, который устроит меня на сейнер. И нахожу, и устраиваюсь. В кубрике тихо и душно. На столике валяются прутики сирени. Июль. Вместо подушки ватник, новенькие резиновые бахилы под ним, их надо беречь, могут стырить, как и новые портянки в количестве четырёх штук.

Белая полярная ночь, плеск воды, рыбная вонь, заглушаемая запахом литой резины новеньких бахил, тяжёлая увесистость ножа успокаивает. И проваливаюсь в сон, а в мозгу навязчиво крутится мелодия «La Paloma», привязалось, не оторвать…Там, наверху, суетится народ… у нас тихо и спокойно…

Si a tu ventana llega Una Paloma,

Tratala con carino, Que es mi persona…

А мне летать охота

На детских фотографиях Светка была пухлой девицей и в объектив фотоаппарата смотрела весело и с надеждой, что обещанная папой птичка вот-вот выпорхнет. Птичка, увы, не появлялась. Это было обидно. Механизм внутри фотоаппарата безжалостно щёлкал железками, оставляя весёлое и отсекая грустное и обиженное. Светке фотоаппарат казался гильотиной с гравюры из старой папиной книжки, там голова, лежащая в корзинке, смотрела удивлённо и весело на окружающий её мир, уже чужой и далёкий.

Светин папа служил в КГБ, но об этом знали домашние и старый шкаф, где висела на плечиках папина форма. Фуражка, завёрнутая в газету, лежала среди коробок с обувью. В серванте в нижнем ящике тускло отсвечивала пара медалей и сверкали иностранные ордена величиной с чайное блюдце. Жизнь была безмятежная и весёлая. Светка жила с родителями сначала в Африке, а потом в Южной Америке. С лёгкостью трепалась на английском и испанском, русский ей казался странным и неповоротливым языком. Потом они вернулись в Москву, у них была новая трёхкомнатная квартира, вишнёвого цвета машина, и Светка поступила на первый курс иняза. Папа и мама уехали за границу. За Светкой присматривала бабушка, дама строгих правил и незыблемой диеты. Мама вернулась одна, потом привезли папу. Хоронили его на Востряковском. Было много людей, которые топтались в их квартире, курили на лестничной площадке, говорили полушёпотом. На стене висел папин портрет, на нём он улыбался и смотрел куда-то вдаль.

Мама пошла работать по специальности, медсестрой в госпиталь. Там были долгие дежурства. Светка легко сдала первую сессию. Дома было скучно и уныло. Потом у мамы появился ухажёр, его звали Фёдор Фёдорович. Он был толст, много курил и болтал без умолку. Папин портрет со стены перекочевал на стол в Светкину комнату. Бабушка жила на другом краю города и была занятым человеком, она ходила на курсы йоги и голодала

по Брегу.

С Карин Свету познакомила однокурсница. Квартира Карин была на улице. Горького, там с утра и до утра было весело. Приходили и уходили люди. Пустые бутылки из-под спиртного теснились в коридоре, ванной и туалете, кто-то пел под гитару, из чулана мог донестись любовный вздох, а с кухни – сладковатый аромат волшебной травы. Иностранцы приходили и уходили, оставляя шлейф запаха парфюма, сигарет и виски. Кто-то что-то продавал, кто-то покупал. Слышался смех, и иностранные газеты, залитые кофе, валялись на полу у велюрового дивана. Светка трепалась без умолку, ей безумно нравилось говорить на английском, перемежая его испанским. Она была популярна и любима. Питер снимал квартиру на Юго-Западе, и она оказалась у него, сама не понимая как. Питер был нежен и дарил цветы. Смущало, что, уходя на работу, он запирал дверь и забирал ключи. Через неделю Светка устроила скандал.

Она кричала, что она не кукла Тутти, а живой человек, и разглядывать с балкона Ленинский проспект и Дом туриста ей надоело, как и смотреть видик, не говоря про телевизор с новостями про битву за урожай и успехами в покорении космоса. Питер пожал плечами и сказал тихо и размерено, что заплатил Карин за месяц вперёд и месяц ещё не кончился. Мир рухнул.

В кровати она лежала, как оловянный солдатик. Питер рассказывал, что это большие деньги и он не миллионер, потом показывал фотографию жены, двух пучеглазых детей, дом с черепичной крышей и семейный автомобиль, рассказывал про банковские ссуды и гримасы капитализма. Потом он курил, пил пиво и, глотая слова, повествовал, что жизнь – это очень сложно, и цитировал на память каких-то писателей. Этих писателей она не знала и знать не хотела.

– В следующий раз стихи почитай, – тихо сказала Света и ушла в дождливое и хмурое утро.

Карин встретила Светку весело. Обняла за плечи, напоила кофе, выложила на тарелку бутерброды с сыром, сунула в карман Светкиной куртки деньги. Злости не было, была усталость и желание забиться под одеяло.

Она приехала домой. Дома было тихо и пустынно. Пахло пылью. Кто-то из соседей размерено забивал в стену гвоздь. Поздно ночью пришла мама с Фёдором Фёдоровичем, запахло больницей и дешёвым табаком. Звенели чашки на кухне, хлопал дверцей холодильник, жалобно звякнула стеклом открывшаяся от порыва ветра форточка. Потом всё стихло. Только из маминой спальни доносились приглушённые смешки, скрип кровати, а потом прозвучал и тяжелый пронзительный вздох. Всё стихло.

Светка прошлёпала босыми ногами к столу и спрятала папину фотографию в ящик серванта. Ящик бесшумно закрылся, спрятав во тьме своего чрева блеск сверкнувших в лунном свете иноземных цацок, папину улыбку. Асфальт был мокрым и блестел в свете фонарей. Тело Светы с глухим стуком ударилось о бетонную крышу подъезда. И шмякнулоссь на асфальт. Дежурный сыщик зло пнул тело, носок ботинка мягко вошёл в то, что осталось от Светы. Сырые спички шипели, наконец он прикурил, ядовитый дым «Примы» синим облачком витал над трупом Светы. Шариковая ручка царапала шершавый бланк протокола осмотра трупа. Пахло липами и свежей пылью. Сыщик лениво думал, что ночевать придётся опять в конторе, в прокуренном кабинете, укрывшись вонючей шинелью, а утром объясняться по телефону с женой, которая ехидно спросит:

– Опять в засаде?

Сыщик и водитель, прислонившись к теплому боку УАЗика, курили, поплёвывая на асфальт, 14 подстанция скорой помощи не спешила. Шёл мелкий дождь, сигареты мокли, синий свет мигалки то погружал во тьму труп Светы, то освещал серые бока хрущёвок. Кровь, не зная преград, текла и текла, мелкий дождь нудно смывал её следы. Кто-то выбросил сигарету с верхнего этажа. Сигарета ударилась об асфальт и разлетелась местным салютом… В пахнущую блевотиной утробу УАЗика идти не хотелось.

Баба Клава

Когда лысый с пятном пришёл, то радио «Свобода» аж замолчало, не знало, чё говорить. Но потом оклемалось и забубнило о человеческих ценностях. Горбачёв это радио, наверное, сильно слушал. Вот и пропала в СССР ценность. Вино-водочные изделия. Эстеты плакали о вырубленных виноградниках в Крыму, народ попроще томился в очередях, и прям до мордобоя доходило. Каждая очередь в «вино-воды» – это прям взятие «Снежного городка» и картина Репина «Приплыли». Баба Клава подсуетилась, благо племяшка в магазине работала, и стала водкой и бормотушкой торговать. С наценкой, конечно, это на Западе благотворительность, а у нас за деньги. Стоит знающему человеку в окно посигналить: ти-ти-та, типа «идут радисты», и сунуть денюжку в форточку, то страждущий получал пузырек, краюху хлеба и половину луковицы, щедро посыпанную крупной солью. А рядом детская площадка. Ночью нету детей, одни карусели-качели, есть где посидеть и поговорить про жизнь или там про политику, ну или про футбол-хоккей. Вот такая благодать. Баба Клава была свойская тётка, когда-то работала в 50 о/мициции уборщицей, но потом что-то у неё со здоровьем случилось, и она уволилась. Но её все помнили, женщина она была работящая и добродушная.

По старой привычке привечала знакомых из родного отделения. И в общем-то были все довольны. Баба Клава кого знала, тому в долг давала. Как бы сказали сейчас, бизнес процветал. Но вот однажды утром она пришла в контору. Вид у неё был тот ещё тот. Фингал под глазом и походка как у противолодочного крейсера. Баба Клава в лучших традициях решила расширить рынок сбыта и связалась с оптовиками. Оптовики пришли ночью. Баба Клава открыла дверь, потому как ящик водки в форточку не пропихнёшь. Оптовики дали в глаз забрали ящик водки, ящик с борматухой, аккордеон, что стоял на буфете, потом немного попинали старуху и ушли, не найдя денег. Оптовиков, двух азеров, нашли рядом с магазином «Три Ступеньки», что рядом с Коптевским рынком. Подарив пузырь, ПМГ привезли их скорую расправу.

Баба Клава убивалась об аккордеоне. Аккордеон горячие дети знойного Баку продали в трамвае.

– Да ладно, баб Клав! – нестройными голосами мы успокаивали её. – Вот мазурики, поймали их. Деньги они тебе отдадут, без проблем. Всё пучком.

Баба Клава махнула рукой, промокнула глаза концами платка и ушла. Больше водкой-борматухой она не торговала. Продавала семечки рядом с Коптевским рынком. Про аккордеон родилась в недрах милиции красивая легенда, что этот инструмент остался у неё на память от убитого на войне мужа. Говорили, что она сама воевала и кто-то её видел у Большого театра с иконостасом орденов и медалей на могучей груди. Новый участковый в пахнущей складом форме и фуражке «Вам навзлёт» решил зайти домой к бабе Клаве и поставить точки над и. Они пили чай с вареньем, и участковый, смахнув пот со лба, спросил в лоб:

– Баб Клав, ты воевала?

Баба Клава порылась в потемневшем от старости буфете и достала из ящика потемневшую медаль «За оборону Москвы».

– Так ты как Зоя Космодемьянская? – обрадовался участковый.

– Да окопы мы рыли и рвы.

– Наверное, хорошо рыла. Чемпионкой была. Зря медаль не дадут, – подвёл итог участковый. Помолчал и добавил: – Ты, это, баб Клав, на рынке семечками торгуй, а на остановке не надо, сама понимаешь… Москва – город-герой, а ты мусоришь, и опять же проверяющие. Лады?

Баба Клава промолчала. Потом она куда-то пропала, говорили, что к дочке уехала, а может, к сыну. А про аккордеон участковый спросить забыл. Но легенда осталась. Местные тыкали пальцем и говорили:

– Вот здесь, бабка одна семечками торговала, так она с Зоей Космодемьянской вместе воевала, а так посмотришь на неё… бабка и бабка, – и уважительно тянули: – Партизанкааа. Они неприметные, чтоб фашист не понял.

Пам-парарам-тамтам

Вы огорчаться не должны –

Для вас покой полезней, —

Ведь вся история страны –

История болезни.

В. Высоцкий.

Палыч, зам по розыску, колобком вкатился в кабинет Гены в ответственный момент. Гена снимал с батареи центрального отопления свои высохшие носки. Я разливал по стаканам портвейн «Три топора», спаси и сохрани боже португальцев, если они узнают секрет этого напитка. На газетке красовалась пара бутербродов и краснобокое яблоко из братской Болгарии сорта «джонатан».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю