Текст книги "Вернуться в 80. Часть 3 (СИ)"
Автор книги: Игорь Перах
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Я открыл рот. И – впервые за очень, очень долгое время – не нашёл ни единого слова.
Меня, который просчитывал ходы на три шага вперёд, который переспорил декана и переиграл Пяткина, поймали. Поймали глупо, банально, на самой примитивной лжи, какая только бывает. И весь мой хитрый расклад – комната, тётушка Таисия Петровна, невинные уроки английского – рассыпался в труху за одну секунду, у неё на глазах.
– Английский, значит, – прошептала Марина одними губами. На бледном лице проступила горькая, недетская, до срока повзрослевшая усмешка. – Расписание пересдач...
– Марина, погоди... – прохрипел я.
– Погодить?! – голос сорвался в крик,
– Это не то, что ты думаешь...
– А что мне думать?! – она задыхалась, слова летели сквозь слёзы и
– Не подходи! – Марина отшатнулась, вскинув перед собой ладони, будто отгораживаясь от заразы. – Ненавижу тебя! Слышишь? Так же, наверное, тебя Ленка твоя ненавидела! Все вы одинаковые – врёте в лицо, а сами!.. Я тебе всё рассказала! Самое страшное, самое стыдное – а ты мне врал! Каждый день врал!
Она всхлипнула, зажала рот ладонью – и рванула прочь, в темноту аллеи, оскальзываясь на каблуках, спотыкаясь, почти падая.
У меня внутри будто рвануло что-то тяжёлое. Отпущу сейчас – и это конец. Окончательный
.– Вы соображаете, что творите? – прошипел я ей в лицо ледяным, режущим шёпотом. – Спалили всё разом своими телячьими нежностями! Дура вы в погонах, а не оперативник!
Я рванулся вслед, оттолкнув Сазонову так резко, что капитан КГБ едва не села на землю, охнув от неожиданности.
– Стой! – я нагнал её у раскидистой липы, где чёрная тень почти скрывала дорожку.
– Уйди! – она рванулась дальше, но каблук соскользнул по мокрой листве.
Я перехватил её за плечи, силой развернул к себе. Она забилась в руках, отчаянно, зло, царапая ногтями по куртке.
– Пусти, сволочь! – рыдала она мне в лицо. – На сладенькое потянуло? На взрослых,?! Я тебе, значит, соплячка, приелась?! Все вы – кобели драные!
– Да замолчи ты на секунду! – я стиснул её в жёстком захвате, прижал к груди, чтобы прекратила биться и хоть что-то услышала. – Это не любовница моя! Это куратор! Из органов! Она за мою жизнь головой отвечает! А комната – служебная, ведомственная!
Марина замерла на миг, тяжело дыша. И на заплаканном лице проступило такое горькое, безнадёжное неверие, что мне самому сделалось тошно.
– Ты меня совсем за идиотку держишь? – прошептала она дрожащим голосом. – Какой КГБ, Пахомов? Какой куратор?! Тебе семнадцать лет! Ты кто, герой войны?! Это закрытый номенклатурный дом, туда обычных людей на пушечный выстрел не подпускают!
– Ведомственный! – я лихорадочно закивал, чувствуя, как всё рассыпается ещё сильнее с каждым моим словом. – В таких домах есть резервные квартиры Комитета, для оперативных нужд, для...
– И тебе, семнадцатилетнему пацану, Комитет вот так взял и выделил жильё в центре?! – она усмехнулась сквозь слёзы. – Ты сам себя слышишь вообще?! Хватит врать! Ты и Ленке своей врал, пока не потерял её насовсем! Теперь мне тем же самым скармливаешь!
И вот тут меня накрыло по-настоящему.
Потому что она была права. Абсолютно, беспощадно права. И у меня не было ни единого способа доказать обратное. Правда моя была настолько дикой, что звучала бредом хуже любой лжи. Показать было нечего – ни удостоверения, ни доказательств. Сказать «я вижу будущее, мне на самом деле семьдесят лет» – значит расписаться в сумасшествии. Я стоял перед ней голый, без брони, без своих обычных расчётов и ходов на три шага вперёд – и эта голая правда была абсолютно, феноменально бесполезна.
Второй раз. Сначала Лена. Теперь она. Обе – из-за того единственного, что я не имею права сказать вслух.
Будь оно всё проклято.
Она снова дернулась.
– Да тихо ты! – зашипел я, снова стиснув её запястья.
Резкое движение прошило руку острой, вспыхнувшей болью. Тёплая струйка потекла по коже, пропитывая рукав.
Марина вдруг замерла. Медленно, в полумраке, подняла ладонь – ту самую, которой только что упиралась мне в грудь. Пальцы были тёмными и липкими в свете далёкого фонаря.
– Что это... – прошептала она, и вся её ревнивая ярость в один миг схлынула, сменившись другим, холодным профессиональным ужасом. – Игорь. Это кровь?
– Кровь, – глухо признал я, прижимая руку к боку. – У того, второго, нож нашёлся. Полоснул, когда я его доставал.
– Кто «второй»?! – она вцепилась в моё запястье, лихорадочно пытаясь разглядеть рану в темноте, и всё – ревность, обида, крик – вмиг вылетело из её головы. – У тебя рукав насквозь! Игорь, в больницу! Немедленно, слышишь?!
– Никакой больницы, – я слабо улыбнулся, чувствуя, как схлынувший адреналин оставляет за собой звенящую пустоту. – Пойдём в комнату. Там свет, там и перевяжут. Только выслушай меня. Я не вру, Марина. Веришь – не веришь, но это правда. Я работаю на них. Даю прогнозы. В прошлом году влип с валютой, светил срок. Не посадили – я им нужнее живым и на воле.
Марина смотрела на меня – вымотанная, растерянная, уже без злобы, но и без капли веры.
– Игорь... какие прогнозы... ты студент-первокурсник...
– Вот такие, – устало выдохнул я. – Не спрашивай, откуда. Не смогу объяснить. Но это правда. Лене не сказал – думал, обойдётся. Не обошлось. Потерял её. Тебе говорю. Потому что не хочу потерять и тебя тоже.
Она молчала долго. И в этом молчании не было ни доверия, ни прощения – только огромная, вымотанная тишина. Она не понимала ничего. Но видела кровь на моём рукаве. И, кажется, кровь эта говорила ей сейчас куда больше, чем все мои сбивчивые оправдания вместе взятые.
Сзади на мокрой дорожке бесшумно возникли две фигуры – Наташа и майор, прикрывавшие тылы.
– Игорь, иди с майором, – негромко, стальным тоном сказала Сазонова. – Он осмотрит рану.
– Ему нужно в больницу, – холодно, с вызовом отрезала Марина, заслоняя меня плечом. В глазах снова мелькнул упрямый, собственнический огонёк – для неё Наташа всё ещё оставалась соперницей на её территории.
– Майор и посмотрит, – спокойно ответила Наташа. – Лучший полевой хирург, два года Афгана за плечами. А мы с тобой, Марина, пока пройдёмся. Поговорим. По-женски.
Она мягко, но непреклонно взяла Марину под локоть и увела в сторону скамейки. Марина оглянулась было – но Наташа уже что-то тихо шептала ей на ухо, уводя дальше в темноту.
Тяжёлая рука майора легла мне на плечо.
– Ну что, прогнозист, добегался? – хмуро усмехнулся он, разворачивая меня к сталинке. – Пошли. Латать тебя будем. И молись, чтобы зашили чисто. Сунемся в больницу с ножевым – заведут протокол, менты начнут копать. А от полковника мы за такое самоуправство потом ни ты, ни я не отбрешемся. Он нас обоих в порошок сотрёт
Наконец-то этот сумасшедший вечер начал затихать.
Рана оказалась пустяковой. Майор, перевязав её, ушёл первым – сухо кивнул мне у дверей. Следом, накинув роскошное пальто, бесшумно выскользнула Наташа, оставив после себя лишь лёгкий шлейф лавандовых духов. Странно: вроде муж и жена, а ушли порознь. Тяжёлая коммунальная дверь захлопнулась, щёлкнул замок, и в квартире повисла звенящая, давящая тишина. Даже Таисия Петровна, деликатно переждав всю бурю, тихонько затворилась в своей комнате в конце коридора.
Мы остались одни.
Марина сидела на краешке стула у окна, съёжившись, крепко обхватив себя за плечи, будто ей было невыносимо холодно. На бледном лице застыла тяжёлая, изматывающая усталость.
Я тихо подошёл сзади, бережно положил ладони ей на плечи, привлёк к себе. Она не отстранилась – но всё тело под тонкой блузкой было натянуто, как струна.
– Нам нужно поговорить, – негромко, но твёрдо сказала она, не оборачиваясь.
– Хорошо, – я наклонился к её уху, едва касаясь губами волос. – Только не здесь.
Отстранился на секунду, поймал её удивлённый взгляд и выразительно покрутил пальцем в воздухе – обвёл потолок, углы, чёрный эбонитовый телефон в прихожей.
Марина всё поняла мгновенно. Тёмные глаза расширились от испуга. Она уставилась в чёрный проём окна, за которым качались голые ветки, и одними губами, беззвучно, спросила: «Ты думаешь… нас слушают?»
Я лишь пожал плечами и криво усмехнулся. В квартире, выделенной Конторой напротив их же ведомственного парка, под боком у тётушки Сазоновой, с личным телефоном на стене? Шёпот тут – единственная безопасная форма правды. С этими ребятами паранойя избыточной не бывает.
Марина сглотнула ком в горле, поправила воротничок и так же тихо прошептала:
– Хорошо. Только недалеко. Мне… мне страшно.
Мы молча накинули куртки и вышли на гулкую лестничную площадку.
На улице окончательно стемнело. Октябрьский вечер дышал уже настоящим, зимним холодом. Мы свернули с освещённого проспекта в глубь парка, на первую же аллею, засыпанную толстым шуршащим ковром прелых листьев. Здесь, под вековыми липами, не было ни фонаря – только тусклые огни далёких окон дрожали в редких лужах.
Я остановился под раскидистой кроной старого дуба, повернул Марину к себе, снова крепко обнял. Ей и вправду было холодно – она беззащитно, сразу уткнулась лицом мне в грудь, спрятала нос под воротник аляски и шумно, прерывисто выдохнула. Я чувствовал, как колотится её сердце – часто, испуганно, как у пойманной птицы.
Здесь нас могли слушать только шорох листьев да ветер в кронах.
– О чём вы говорили с Наташей? – тихо спросил я, поглаживая её по спине.
Марина притихла, вслушиваясь в стук моего сердца. Потом медленно подняла голову. В темноте её лицо казалось совсем бледным, фарфоровым.
– Она сказала, что я должна молчать, – глухо проговорила она. – Что если я хоть слово – маме, подруге, кому угодно – про неё, про этот вечер… у тебя будут огромные неприятности. И у мамы на кафедре. Она говорила так спокойно, Игорь. Ровно. И от этого спокойствия мне стало по-настоящему жутко. – Она сжала пальцами мою куртку. – Она ведь не пугала. Она правда может.
– Может, Маришка, – вздохнул я, убирая прядь с её лица. – С этими людьми шутки плохи. Но ты не бойся. Пока мы играем по их правилам – они нас не тронут. Мы им нужны целыми.
Она молчала, и я чувствовал, как её бьёт мелкая дрожь – и не только от холода.
– Мне страшно, Игорь, – вдруг вырвалось у неё, тихо и отчаянно. – Не за себя. За тебя. Я лежу ночами и думаю – а если завтра тебя снова куда-нибудь заберут? Как тогда, на целый год? Без объяснений, без прощания. Просто увезут – и всё. А я даже спросить никого не смогу, даже искать не имею права. – Голос её дрогнул. – Я только-только тебя нашла. А ты весь… ты весь как на тонком льду. Все эти люди, ножи, парки, кагэбэшники… Я боюсь однажды проснуться, а тебя нет. И никто мне даже не скажет, где ты.
У меня что-то сжалось в груди. Потому что она, сама того не зная, смотрела в самый корень. Я ведь и правда стоял на тонком льду – только лёд был потоньше и потемнее, чем она могла вообразить. Впереди была не просто опасная жизнь. Впереди была целая страна, которая через пять лет треснет и уйдёт под воду вместе со всеми их конторами, парками и ведомственными квартирами. И я один это знал.
– Тише, – я прижал её крепче, зарылся лицом в её волосы, пахнущие холодом и той самой лавандой. – Никуда я не денусь. Слышишь? Я слишком много прошёл, чтобы вот так пропасть. Я живучий, Маришка. Как кошка. Меня уже и ломали, и в интернат прятали, и ножом сегодня – а я тут, с тобой, живой и целый.
– Обещай, – прошептала она, вцепившись в меня. – Обещай, что не исчезнешь молча. Что бы ни было. Даже если увезут – найди способ. Одно слово. Чтобы я знала, что ты жив. Я всё вынесу, только не эту… не эту пустоту, как с тобой уже было. Обещаешь?
– Обещаю, – тихо сказал я. И в этот раз не соврал.
Она долго молчала, вслушиваясь в моё дыхание. Потом снова заговорил – уже про Наташу, про прогнозы, про валюту. Я выдал ей заготовленную полуправду: попался в прошлом году на схемах с валютой, хотел подзаработать на видиках, кинуть Вопилу – а тот оказался их клиентом. Контора взяла тёпленьким. И вдруг мои случайные прикидки по курсам и нефти сошлись с реальностью один в один. Они решили, что я уникум, провидец. Не посадили – потому что нужен. Комната, Таисия Петровна, английский – плата за прогнозы и способ держать под колпаком.
Врал складно. И внутри опять привычно скребло: как же надоело врать тем, кто дорог. Но всей правды – про старика из другого века в теле её мальчишки – ей знать было нельзя. Такая правда не сближает. Она отправляет в жёлтый дом.
– Ленка… – тихо спросила Марина, когда я замолчал. – Она ведь тоже из-за этого пострадала. Ты и ей врал?
– Врал, – честно ответил я. – Боялся впутывать. Думал, обойдётся, сам выкручусь. Не обошлось – потерял её. А тебе рассказываю. Потому что больше не хочу молчать с той, кто мне дорог.
Марина судорожно вздохнула и прижалась лбом к моему плечу. Вся её недавняя ревность к платиновой Наташе окончательно растаяла – её место заняло другое, взрослое, глубокое. Понимание того, в какую бездну я угодил.
– Она смотрела на меня как на соперницу, – прошептала Марина. – Наташа. Когда кровь тебе вытирала у машины. Это был не страх куратора за свидетеля. Это была… женская паника.
Я мягко улыбнулся, поцеловал её в макушку.
– Ей тридцать, Маришка. Она профессионал, для которого я – государственный проект и билет на повышение в Москву. Случись со мной что – её карьера кончится на глухой дальневосточной заставе. Вот и психует. Для неё я – ценная посылка, которую надо доставить целой. А ты… – я приподнял её лицо за подбородок. – Ты не посылка. Ты – то, ради чего я вообще хочу эту посылку доставить. Чувствуешь разницу?
Марина посмотрела на меня снизу вверх – и на её губах наконец проступила слабая, дрожащая, но такая тёплая, родная улыбка. Глаза блестели в темноте – не то от слёз, не то от далёких огней.
– Чувствую, – прошептала она и, приподнявшись на цыпочки, потянулась к моим губам.
И в этот раз поцелуй в холодном, тёмном парке был совсем иным. Без горечи, без страха, без лжи между нами. Двое живых, тёплых людей, вцепившихся друг в друга посреди огромной, засыпающей империи – которая казалась им вечной и незыблемой, а на самом деле уже неслышно, обречённо кренилась к своему концу.
И только я один слышал, как подо льдом, на котором мы стояли обнявшись, уже тонко, едва различимо потрескивает.
Глава 13 Эпилог
Двадцатого декабря Наташа привезла меня на загородную спецдачу управления.
Всё началось за месяц до этого. Это время вышло просто сумасшедшим. Преподаватели в институте словно с цепи сорвались: дергали меня на парах больше всех остальных, засыпали латынью, анатомией и бесконечными коллоквиумами. Началась предэкзаменационная сессия, первая в моей новой студенческой жизни, и требования были драконовскими.
Но хуже всего было то, что параллельно активизировался Зорин. Контора требовала новые и новые прогнозы. Полковник буквально выжимал из меня информацию: графики цен на нефть, колебания курсов доллара и иены, Tokyo биржевые индексы, варианты развития политических кризисов на Ближнем Востоке. Я не понимал, почему именно сейчас на меня устроили эту облаву. На мои робкие попытки притормозить, взять паузу, Зорин лишь холодно отвечал через Наташу: «Отчёты нужны сейчас. Вчера было поздно. Работай, Пахомов».
В довершение всего Таисия Петровна насела на меня с английским так, что у меня по вечерам перед глазами плыли цветные круги. Два раза в неделю по три часа жесткой, изнурительной грамматики и переводов экономических статей.
Я стал дерганым, раздражительным. Мой разум начал давать сбои. Я банально перестал высыпаться. Напряжение было таким плотным, что его, казалось, можно было резать ножом. В итоге я начал срываться на Марину. Из-за моей вечной хмурости и резких слов мы поссорились несколько раз. Пару раз она уходила от меня в слезах, хлопая тяжелой дверью коммуналки, а я оставался сидеть на диване, тупо глядя в стену и чувствуя, как внутри нарастает ледяная, глухая пустота.
Я чувствовал, что меня ломают. КГБ умышленно накручивал темп, создавая искусственный стресс, чтобы вымотать меня, лишить воли к сопротивлению и заставить выдать всё, что скрыто в глубинах моей памяти.
А в пятницу вечером Наташа просто приехала к институту на волге с , дождалась меня у выхода и коротко бросила: – Садись, Игорь. Едем за город. Тебе нужно отдохнуть.
Я не спорил. Марина не отвечала,на телефон и я просто физически не хотел оставаться в четырех стенах.
Ехали долго, молча. За окном чёрной «Волги» тянулся заснеженный, стылый пригород Хабаровска, потом потянулся густой сосновый бор, тёмной стеной подступавший к самой дороге. Я вымотанно привалился к холодному стеклу и то ли дремал, то ли просто выпадал из реальности – за месяц ада организм научился отключаться в любую свободную секунду. Наташа за рулём тоже молчала, лишь изредка косясь на меня в зеркальце. И в этих её косых взглядах было что-то, чему я тогда, по усталости, не придал значения. Какая-то жалость. Как у медсестры, которая везёт больного на процедуру, о которой он ещё не знает.
Дом стоял в глубине бора, у самого Амура – добротный номенклатурный сруб за высоким глухим забором, из тех, что строили для областного начальства подальше от лишних глаз. Ворота открыл молчаливый мужик в тулупе, кивнул Наташе как знакомой. Во дворе, несмотря на декабрь, чисто выметены дорожки, а из трубы валил уютный дым. Внутри пахло дорогим коньяком, натопленной печью и жареным на углях мясом.
На просторной застеклённой веранде, у потрескивающего мангала, меня ждал сюрприз.
Зорин был не один.
Рядом с ним, небрежно накинув на плечи дорогое шерстяное пальто, стоял сухощавый, подтянутый мужчина лет шестидесяти. Аккуратная седая шевелюра, тонкие губы, невероятно цепкие, умные глаза, от которых становилось не по себе, – они, казалось, просвечивали тебя насквозь, спокойно и без всякого нажима. На левом запястье, когда он поднимал бокал, мягко поблёскивали золотые швейцарские часы. Не «Слава», не «Полёт». Настоящие, оттуда. Высший эшелон, сразу видно – из тех, кого не показывают по телевизору, но кто решает больше, чем все, кого показывают.
– Знакомься, Игорь, – негромко сказал Зорин, переворачивая на мангале шампур. Жир капнул на угли, взвилось шипящее облачко ароматного дыма. – Пётр Васильевич. Наш коллега из Москвы. Прилетел, между прочим, специально. Ради тебя. Послушать твои… озарения.
Москвич чуть склонил голову, разглядывая меня с мягкой, почти отеческой полуулыбкой. Я молча кивнул в ответ. Голова была чугунная, плечи ломило от накопившейся за недели усталости, а жрать хотелось так, что желудок сводило судорогой при одном взгляде на исходящее соком мясо.
– Да ты садись, садись, – Наташа мягко, но настойчиво усадила меня за накрытый стол. – На тебе лица нет, Игорь. Совсем себя загнал. Тебе расслабиться надо. На-ка, выпей.
Она протянула широкий хрустальный бокал. На дне густо колыхалась тёмно-янтарная жидкость.
– Хороший армянский, – улыбнулась она. – Марочный, из личных запасов Петра Васильевича. Такого в магазине не купишь.
Я, не раздумывая, махнул приличный глоток. Коньяк и вправду оказался потрясающим – мягкий, обжигающий, с тонким шоколадным послевкусием, растекающимся по нёбу. Через пару минут по вымотанному телу побежала тёплая, тягучая, разморенная волна. Мышцы, месяц стоявшие каменными, стали отпускать. Постоянный, сверлящий шум в голове притих. Хорошо-то как, господи. Впервые за месяц мне стало по-настоящему легко и спокойно.
Мне и в голову не пришло насторожиться.
Мы принялись за еду. Шашлык таял во рту, коньяк тёк по жилам, потрескивал мангал, за тёмными окнами качались чёрные сосны. Пётр Васильевич не торопил. Он ел неспешно, аккуратно, изредка подливал мне в бокал и наблюдал за мной поверх бокала с тем же мягким, доброжелательным вниманием. Как рыбак наблюдает за поплавком, который вот-вот дрогнет.
Наконец он откинулся в плетёном кресле, закурил импортную сигарету – запахло дорогим, чужим табаком – и негромко начал:
– Ну что, Игорь. Илья Игоревич про тебя мне много рассказывал. И, признаться, заинтриговал. Говорит, ты видишь будущее так отчётливо, словно сам там побывал и вернулся. – Он выпустил струйку дыма. – Так расскажи мне, будущему свидетелю. Что ждёт нашу страну? Только давай без этих казённых лозунгов про перестройку и ускорение. Их я и по телевизору наслушаюсь. Начистоту.
И вот тут меня повело.
Не пойми откуда, из самой глубины, поднялась горячая, весёлая, злая волна. Весь этот месяц ада – недосып, вечная гонка, коллоквиумы, зоринское холодное «работай, Пахомов, время дорого», шипенье Таисии Петровны над моим произношением, глупые ссоры с Мариной, звенящая тишина коммуналки, – весь этот копившийся во мне неделями яд вдруг подступил к самому горлу и попросился наружу.
Захотелось не отчёт им написать. Не аккуратную аналитическую записку составить. Захотелось высказать. В лицо. Всё, что я про них думаю. Про их обречённую контору, про их надменную слепоту. Швырнуть им правду в морду и посмотреть, как их перекосит от неё.
Язык развязался сам собой.
– Развалится ваша страна, Пётр Васильевич, – я откинулся на спинку кресла, и голос прозвучал неожиданно твёрдо и звонко в тёплой тишине веранды. – Развалится с треском, вдребезги. Похоронит под обломками всё, во что вы оба сейчас верите. И ждать недолго. Лет через пять. К девяносто первому.
Зорин застыл с шампуром в руке, так и не донеся его до тарелки.
Пётр Васильевич медленно, очень медленно выпустил струю сизого дыма. Ни один мускул не дрогнул на его породистом лице.
– Смело, – обронил он наконец. – И кто же будет виноват в этакой катастрофе? Михаил Сергеевич? Предатели в Политбюро? Извечные происки ЦРУ?
– Вот! – я почти расхохотался, тыча в него пальцем через стол. – Вот она, ваша любимая песня! Заговор, предатели, происки, вражеская агентура! Да никто не виноват, Пётр Васильевич! В том-то весь и цимес, вся ваша беда – виноватых нет. Некого ставить к стенке. Система сгнила сама. Изнутри. Сама себя загнала в яму, из которой уже не выбраться. Дошла до той точки, где без рынка сдохнет с голоду, а с рынком – перестанет быть советской. Вилка. Из неё нет выхода. И никакое ЦРУ тут ни при чём, хоть вам, я знаю, до смерти обидно это слышать. Вас не победили. Вы сами.
– Обоснуй, – резко бросил Зорин, прищурившись. В его голосе прорезалась знакомая холодная сталь. – Или это опять твои хвалёные «вспышки в эфире»? Красивые слова без цифр?
– Обосную, – я подался вперёд, опёрся локтями о дубовый стол. Меня несло, и – чего греха таить – я упивался этим. – Хотите цифры? Будут цифры. Но сперва история. Вы ведь оба прекрасно помните двадцать первый год. НЭП. Страна в дымящихся руинах после Гражданской, крестьяне с вилами идут на продотряды, Тамбов полыхает, Кронштадт восстал. И что делает Ленин? Не дурак ведь был, при всей моей к нему нелюбви. Признаёт: штыком и наганом экономику не поднять. Надо отступить. Разрешить частника. Сжать зубы – и отступить.
– И НЭП спас молодую республику, – негромко вставил Зорин, присаживаясь напротив.
– Спас! – я хлопнул ладонью по столу так, что звякнули рюмки. – Именно спас! Потому что формула была честная и умная. Слушайте внимательно: «пустим немного рынка, чтобы спасти свою власть». Власть – цель, рынок – средство. А теперь ваша сегодняшняя формула, которую вы там, в Москве, судорожно клепаете на коленке? «Пустим немного рынка, чтобы спасти социализм». И знаете, чем это кончится? Оглушительным пшиком. Потому что во второй раз тот же самый фокус у вас не выйдет.
– Почему не выйдет? – Пётр Васильевич подался чуть вперёд, и в его умных глазах загорелся холодный, живой азарт аналитика, почуявшего настоящую мысль. – В чём принципиальная разница, Игорь? И там рынок, и тут рынок.
– А вот в чём разница! – я загнул первый палец. – Почему НЭП сработал? Да потому, что рынок пустили строго в одну дверь. В лавку. Только в экономику. А вот рот людям – на замок. Наглухо. Цензура зверская, ЧК за спиной у каждого, партия – одна и единственная сила. Хочешь – торгуй, шей штаны, открывай трактир, богатей. Но пасть закрой. С властью не спорь, в газете лишнего не тисни, на собрании рта не разевай. Людям дали кошелёк – но напрочь заткнули глотку. И вот на этом хитром балансе система преспокойно удержалась. Кнут и пряник, только пряник в одной руке, а кнут – в другой, и обе руки крепкие.
Я обвёл их обоих пьяным, злым, весёлым взглядом.
– А вы, гении реформ, что удумали? Вы открываете и лавку, и рот. Одновременно! Три удавки, себе на шею накидываете, разом, собственными руками: хозрасчёт, кооперативы и гласность. Это же самоубийственный коктейль, вы что, не видите? Рынок без свободы слова удержать можно. А вот рынок плюс свободный язык – это бомба с подожженным фитилем под самым фундаментом. Потому что стоит только дать людям посчитать настоящие, живые деньги – они тут же начнут сравнивать. А стоит начать сравнивать – из них посыплются вопросы. Очень, очень неудобные вопросы.
Я загибал пальцы один за другим, и меня несло всё сильнее, слова летели сами, обгоняя мысль.
– Работяга у станка спросит: почему вон тот ловкий кооператор, что перепродаёт втридорога ваш же государственный дефицит, гребёт вдесятеро против честного заводского инженера? Директор завода спросит: а на кой чёрт я должен лизать сапоги тупым чинушам из министерства и тянуть их идиотский план из пятилетки, спущенный сверху, если моё предприятие теперь само за прибыль отвечает, само зарабатывает? Прибалтика, Украина, Кавказ спросят: почему Москва десятилетиями выгребает наши ресурсы под метёлку, а нам взамен оставляет пустые прилавки и очередь за колбасой? А простой обыватель, начитавшись ваших новых смелых газеток, которые вы же и разрешили, спросит самое страшное: если наш строй такой великий, передовой и справедливый, почему вы теперь сами, официально, чёрным по белому пишете, что нас полвека морили голодом, гноили в лагерях и стреляли в затылок миллионами?
Я посмотрел москвичу прямо в глаза, не мигая.
– И это уже не про колбасу, Пётр Васильевич. Не про дефицит и не про очереди. Это уже про то, по какому такому праву вы вообще сидите там, наверху. Про вашу легитимность. Вот чем это пахнет. Чуете?
На веранде повисла тишина. Слышно было только, как тихо, тревожно шуршит сухая хвоя за стеклом под порывами ветра да потрескивают догорающие угли в мангале. Оба чекиста слушали меня, затаив дыхание. Даже Наташа, застывшая у дверей с подносом в руках, забыла его поставить.
И тут Зорин не выдержал.
– Да не смей ты нас учить, мальчишка! – рявкнул он, багровея, и с грохотом привстал со стула. – Что ты вообще понимаешь?! Реформы необходимы, ясно тебе?! Система задыхается без модернизации! Мы не можем просто сидеть сложа руки и смотреть, как всё гниёт!
– В том и анекдот, Илья Игоревич, что и сидеть не можете, и делать не можете! – я почти орал ему в ответ, и мне было абсолютно, блаженно наплевать на последствия. – Куда ни кинь – всюду клин! Ваша модернизация по вашему же дурацкому сценарию – это ваша гарантированная смерть! Вы не реформируете эту систему, слышите?! Вы застрянете ровно посередине, между двумя мирами, и родите на свет уродливого мутанта! Уже не социализм – но ещё и не рынок! План вы своими реформами сломаете уже завтра, а вот рынок построить не успеете ни за что! И знаете, что получите в итоге?
Я загибал пальцы дальше, задыхаясь от собственного напора.
– Цены ещё будет держать государство – а дефицитный товар уже утечёт туда, где платят настоящие деньги: в кооперативы, в тень, из-под прилавка. Зарплаты народу вы поднимете, чтоб задобрить, – а отоварить эти рубли будет нечем, полки-то опустеют вчистую! Директора начнут хитрить и прятать продукцию до лучших времён, кооператоры будут жиреть на глазах, а обычный человек, отстояв три часа в очереди за куском хозяйственного мыла или пачкой стирального порошка, будет медленно звереть от бессильной злобы! Вот вам вся ваша хвалёная модернизация! Идеальный, рукотворный хаос, который вы сами себе и устроите!
Пётр Васильевич медленно, тщательно вдавил окурок в хрустальную пепельницу. Поднял на меня глаза – и они стали холодными, как декабрьский лёд на Амуре.
– Допустим, – процедил он, и в голосе впервые зазвенела неприязнь, тонкая, ледяная. – Экономика – ладно. А Союз? Пятнадцать республик, единая держава, спаянная кровью и десятилетиями. Ты хочешь сказать, они вот так, за здорово живёшь, порвут вековые связи?
– Со свистом порвут! – выпалил я, и меня уже несло под откос, без единого тормоза. – И ножницы им для этого вручите вы сами, вашей же собственной гласностью! Снимете цензурный намордник – и в республиках сразу, в один голос, заголосят: а кто кого на самом деле кормит? Кто кого доит? Почему всё до последнего гвоздя решает Москва, плюя на нас? Пока все молчат под страхом КГБ – вы, конечно, дружная братская семья народов, красивая картинка с первомайского плаката. Но как только все разом заговорят в полный голос – тут-то и выяснится, что никакая вы не семья. А склочная коммунальная квартира с одним засранным сортиром на всех, где соседи давно втихую ненавидят друг друга и только и ждут момента, кто первый съедет и хлопнет дверью!
– Да как ты смеешь!.. – Зорин задохнулся от возмущения, кулаки его сжались добела.
– А вот так и смею! – я развёл руками и откинулся на спинку, пьяный, злой и оттого безрассудно, самоубийственно честный. – Потому что это правда, а правды вы боитесь больше атомной бомбы! НЭП покупал народную лояльность за торговлю – и оставлял в уплату молчание. А ваша перестройка попытается купить лояльность за торговлю и правду разом. И вот эта самая правда вас и прикончит, вернее любого шпиона. Дефицит-то можно списать на засуху, на временные трудности, на происки проклятых империалистов. А правду – правду вы уже никогда, слышите, никогда не загоните обратно в бутылку. Она сожжёт вам всю идеологию дотла, до головешек. А без идеологии эта ваша махина не простоит и года. Потому что скреплять-то её больше нечем! Страх – сдох. Вера – сдохла. Деньги – кончились. Всё. Приехали. Конечная.
Тишина на веранде стала мёртвой. Звенящей. Абсолютной.
И вот тут, сквозь эту гулкую, ватную, тёплую пелену торжества, до меня начало доходить.
Сначала – глухо, издалека. Как стук в дверь сквозь крепкий сон. Что-то было не так. Что-то фундаментально, страшно не так во всей этой картине – в моём горячем красноречии, в лёгкости, с которой слова слетали с языка, в этом блаженном, пьяном бесстрашии.
Я осёкся. Замолчал. И в наступившей тишине мысль наконец пробилась наружу, обжигая холодом.
Я не должен был этого говорить.
Ничего из этого. Ни слова. Про девяносто первый год – нельзя. Про неизбежный распад – нельзя. Про их будущие «финансовые ковчеги» – тем более нельзя, ни под каким видом. Всё это – то, что я месяцами, годами держал за зубами намертво, буквально прикусывая собственный язык до крови, чтобы не проговориться, – я вывалил разом. Залпом. С наслаждением, взахлёб, красуясь. Свою главную тайну. Своё послезнание. Свой единственный, бесценный козырь, который и держал меня на плаву, который делал меня для них нужным, но и защищённым.



























