355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Тарасевич » Императрица Лулу » Текст книги (страница 4)
Императрица Лулу
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:22

Текст книги "Императрица Лулу"


Автор книги: Игорь Тарасевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Ливень хлынул – не из ведра, из чана хлынул ливень. Оскальзываясь, Яков Иванович подхватил Анюту, словно затасканную тряпичную куклу – волосы из мокрой пакли, на мужиков-подлецов он и смотреть не стал; медленно двинулся к дому с Анютою на руках.

Через двадцать шагов на обоих его башмаках налипло по кому глины; признаться, именно тогда Яков Иванович вновь, как часто он думал об этом, вновь, теперь словно вчуже, отстраненно, теперь помимо себя, вновь подумал о необходимости, о насущной необходимости скорейшего благоустройства российского, по привычке о государственном подумал, словно бы не любимую женщину нёс сейчас хоронить.

Тут его встретил Павел с коляской, и он молча положил Анюту на сиденье, молча забрался сам, устроился рядом – бочком, молча же хохлился в углу широкого двухместного сиденья; приехали; он вылез, опершись на руку выбежавшего лакея. Откашлялся, потом, наконец откашлявшись, выдохнул несколько раз, сводя губы трубочкою, как он всегда сводил губы трубочкою, выдыхая: «Фууу… Фууу… Фууу…»

– Там, – произнёс наконец хрипло, показывая большим пальцем себе за плечо, – там Анюта. Переодень в чистое.

– Слушаю, барин, – весело сказал Павел, поворачиваясь с облучка и наверняка не понимая, что Анюта мёртвая, а не просто опять от пуза накурилась травой. – Холодную тряпицу за уши приложить, барин, так отойдет. И водой с колодца напоить хоша полведра. Проблюется, ништо, барин. Скольки разов-то… – тут кучер прикусил язык, но барин ничего не ответил. Лошади фыркали, дробно переступали копытами, кивали головами, словно бы соглашаясь с кучерскими рекомендациями. – Тпрру, заразы, стоять!

А Яков Иванович так никогда и не узнал, умерла Анюта или же нет. Вот про жену он точно знал, что жена умерла, тому уж больше двадцати лет, а про Анюту так, значит, и не узнал точно и окончательно. Анюта стала как бы вечно живой, потому что Анюту Яков Иванович никак не мог считать даже временно, как бывает после того, как человек обкурится конопли, даже временно умершей.

А тут ещё словно бы гром прямо в него ударил – ничего не соображал Яков Иванович. Только мысль о государственном устройстве, застряв в голове, мешала и ногам идти. Именно в тот миг почувствовал он первые боли в суставах, которые потом мучили его до смерти. И всегда потохм боли эти неизбежно вызывали мысли о государственном уложении, даже и через много лет, когда стали они, мысли, уж точно совершенно бесполезными. Вот со дня так и не ясно, состоявшейся или же не состоявшейся смерти Анюты, и начал он ковылять, не ходил, а ковылял на кривых ногах.

– Пшёл. – Это он сказал и кучеру, и лакею, всё ещё поддерживающему его под локоть. – Пшли все. Федьку Конева найти, в колодки его и сдать по государевой разнарядке в матросы. Всё. Пшли все.

И сам заковылял к низкой маленькой дверце под крыльцом, ключ от которой не доверял он никому, даже Анюте.

5

И узкая прорезь на кончике пера, безостановочно заполняющаяся чернилами… Так царапина на теле безостановочно заполняется кровью – он тоже, господа, подвержен царапинам и порезам, словно самый обыкновенный человек. Он самый обыкновенный человек, даже и кровь у него в жилах, он убеждался не раз, не голубая, а обыкновенная красная кровь, хотя в жилах государей и героев должна струиться кровь голубая, цветом схожая с небесною высотой… С небесной высотой, в которой он желал бы летать, как птица… Как орёл… Чтобы с небесной высоты оглядывать и прозревать свою милую и несчастную родину, потому что только с высоты птичьего полёта станет ему видна каждая малая часть ее…

Любил гулять в окрестностях своего загородного дворца, брал с собою милого друга Адама – вдвоём они шли пешком мимо ближних деревень, только вдвоём. Карета и конвой следовали в достаточном отдалении, движение верховых не слышалось, ветер посвистывал вверху, верхушки деревьев шелестели, качаясь; всходя на пригорки, он действительно чувствовал, что летит. Тем более что пейзане никак не попадались навстречу – жители, заранее предупрежденные, сидели по домам, сельские работы останавливались тогда, драгунское оцепление, не видимое сейчас ему, никого не выпускало за околицы. Ничто не мешало говорить с Адамом о России, прозревать прошлое и будущее – никто не мешал прозревать прошлое и будущее, совершенно, как и любому другому человеку – будучи по природе своей и образу мыслей сугубым демократом, он отдавал себе в этом ясный отчет, – как любому его подданному. Впрочем, слово «подданные» он пока не мог употреблять, – сейчас он мог только прозревать прошлое и будущее, совершенно не будучи в силах изменить ни того, ни другого, – вот что дано ему, Александру, как любому человеку во всём подлунном мире.

– Посмотри, эти земли требуют настоящего хозяина, ты понимаешь меня? Настоящего хозяина, правящего не по побуждению минуты, а на основе глубоких философских знаний и науки управления, науки землепользования, на основе регулярных планов, которые мы с тобою ещё напишем, Адам. Ты мне веришь, не правда ли? Ты веришь своему… – оглядывался, хотя за четверть версты никого не было рядом, только султаны на касках верховых еле-еле проглядывали позади сквозь заросли орешника вдоль дороги, – ты веришь своему будущему императору?

– Разумеется, Ваше Императорское Высочество. Вы оказываете мне великую честь, говоря со мною откровенно.

– Ах, оставь, оставь эти реверансы для балов, Адам. Я чувствую такую любовь к этим лесам и полям, к этим деревням… Я желаю, чтобы все тут было свободным – может быть, ещё более свободным, чем я сам сейчас. Ты понимаешь меня?

– Я с вами, Ваше Императорское Высочество… – Чарторыйскому тогда нечего было терять, и он отвечал, позволяя себе одну-единственную вольность: – Вы изволили сказать о любви. Только настоящая любовь наполнит эти театральные декорации настоящей свободной жизнью. Вы совершенно правы, Ваше Императорское Высочество. Дева Мария видит, – коротко крестился, чуть сводя друг с другом пальцы в белой кавалергардской перчатке, – видит, насколько я разделяю ваши убеждения. Любовь и свобода, Матерь Божия! Мечты моей молодости! Польша… – начинал было помимо себя говорить о главном, теряя осторожность, но тут Александр мягко клал руку на плечо друга, уже в нетерпении предвкушая, как он сядет за стол у себя в кабинете, чтобы записать эти чудесные мысли о любви. Мягко прикасался рукой к плечу друга:

– Потом. Позже.

И эта, значит, прорезь на пере, и само перо, аккуратнейшим образом очиненное, как тому и положено быть, и рука его в синем семеновском мундире – он тогда являлся, по велению батюшки, шефом Семёновского полка, рукав с красным отворотом – размером точно по артикулу, он должен подавать пример подданным; бумага, прорезь, перо, рука, обшлаг мундира – им он тоже мог доверить истинные мысли свои. Особенно мундиру, в котором чувствовал себя особенно уверенно. Сидючи в русском семёновском мундире, иначе, как по-русски, не мог и написать. Начал писать не о любви. Вернее, не совсем о любви.

«Батюшка по вступлении на престол захотел преобразовать все решительно… – часто стукая пером в чернильницу, выводила рука в синем с красным отворотом рукаве. – Его первые шаги были блестящими, но последующие события не соответствовали им. Всё сразу перевернуто вверх дном, и потому порядок, господствующий в делах и без того в слишком сильной степени, лишь увеличился ещё более. Военные почти всё своё время теряют исключительно на парадах…»

Батюшкин замок ещё не просох штукатуркою, от стен несло сыростью, растворённая влага висела в воздухе, сгущаясь и двигаясь в колеблемом свете свечей. Бешено трещащие в камине дрова не спасали; по всему замку велено было топить камины для скорейшей просушки здания, так к сырости добавлялся ещё и запах горелого, от которого нестерпимо болела голова. Милое дело – Зимний дворец, где, прошедши несколько коридоров и миновав несколько залов и караульных помещений, он мог за четверть часа оказаться в комнатах Амалии. Но батюшка непреложно изволил потребовать переезда в замок всего семейства, в которое Амалия включена батюшкою не была. Переехали – он вместе с Лиз и ребёнком да братец Константин с Анной.

Он вдохнул сырой воздух, вытащил, написавши, платок из-за обшлага и, оглянувшись на адъютанта, вытер нос. Государи и герои не должны вытирать нос. А хотя бы и вытирали, так лишь уединённо, наедине с самими собой.

– Иди, – сказал адъютанту. – Чтоб передали… – хотел сказать – жене, не сказал, – чтоб передали великой княгине Елизавете Алексеевне мое желание немедленно видеть ее. Чтоб прибыла сюда. Сейчас же.

Тот – дежурил полковник граф Безруков – резко склонил голову, стукнул каблуками – от удара полковничьего подбородка в суконную грудь раздался глухой звук; вышёл вон. А он уже в полную силу высморкался, покрутил носом. Простудился не в кабинете своём – на батюшкином параде простудился, на Царицыном лугу, когда со своим полком под барабанный бой делал десять раз дефиле пред батюшкиной тростью.

Далеко за плацем – и не видать было, далеко за плацем стояли люди с тёплой шинелью, сапогами тёплыми, шляпою на меху и тёплыми же перчатками – так нет, батюшка изволил прибыть налегке, торопя тем самым приход весны: в летнем форменном полукафтане, который сам же, кстати сказать, на другой же день отменил во всех гвардейских полках – единственно верное батюшкино решение за последнее время; батюшка изволил прибыть налегке, в летних перчатках и летней же, не подбитой изнутри ватою, треуголке; надвинул треуголку-то на лоб, только выпученные глаза его сверкали из-под черного суконного обреза. И, значит, им с братцем тоже приходилось – нарочный офицер специально являлся сообщить, по какой форме обмундирование приказал батюшка подать себе поутру – приходилось соответствовать. А в теплое переоделся после дефилей, так поздно уже было, поздно! Вот и насморк. Спасибо, люди с теплым не попались батюшке на глаза – тот свернул после окончания парада сразу к замку.

«Во всём прочем нет решительно никакого строго определенного плана. Сегодня приказывают то, что через месяц уже будет отменено. Доводов никаких не допускается, разве уж тогда, когда все зло свершилось. Наконец, чтобы сказать одним словом – благосостояние государства не играет никакой роли в управлении делами: существует только неограниченная власть, которая все творит шиворот-навыворот…»

Шиворот-навыворот – это было сказано очень по-русски. А от насморка он уже пропускал давеча через нос воду с содой – ужасное испытание, рекомендованное в письме Амалией – теперь они могли сноситься друг с другом только чрез письма, – испытание перенёс стоически. Не доверял врачам, но всецело доверял Амалии. И на ночь, разумеется, перец в носки – народное средство, также рекомендованное – это ещё в прошедшем восьмисотом году – Амалией, узнавшей за несколько лет жизни в России множество русских средств.

Амалия имела неблагородную и постыдную, по его мнению, страсть – самолично входить в заботы коновалов и участвовать в лечении и вымуштровке лошадей; впрочем, эту страсть он легко прощал ей, поскольку всегда был склонен прощать истинную страсть, сам себя полагая человеком истинно страстным. А за лечением лошадей Амалия входила и в человеческие лекарственные снадобья. Последнее снадобье – перец в носки – ему, когда он испробовал его в первый раз, тогда неожиданно понравилось. Ноги загорелись, словно бы он, как простой пехотный унтер-офицер, промаршировал несколько часов на каменном плацу, но это была приятная, расслабляющая и целительная боль. Сходную боль он испытывал, когда желал близости с женщиной – приятную, расслабляющую, но и мобилизующую боль во всём теле… И, лежа на ковре в наполненных перцем носках рядом с Амалией, он испытывал невыразимое чувство гармонии – желание женщины присутствовало теперь везде в нём – даже в пятках, а потом удовлетворение этого желания так же отзывалось во всём теле, в том числе и в пятках тоже. Это было полное удовлетворение, полное удовлетворение, ради которого можно было и потерпеть батюшкины дефиле, и насморк, и глупую ненависть Лиз. А доктор Виллие – смеху подобно – рекомендовал пиявки и некоторое пускание крови вкупе с горячим красным вином. Виллие только что и мог – рекомендовать пускание крови и горячее красное вино, словно бы у себя в Гельдельберге более ничему не научился.

Но он, заболев насморком – в прошедшем году, – заболев, он стал благодаря советам Амалии настолько счастлив, что если бы не расстройство – не здоровья, нет – расстройство всех государственных дел и полное отсутствие денег, ничто бы не помешало его счастью. А Лиз? Разве он не предоставил ей возможность быть счастливой – негласную, разумеется, возможность, они ни разу не говорили об этом до сегодняшнего дня.

Бог мой, поистине, ей трудно угодить. Единственное его требование – не наносить видимого урона его доброму имени перед лицом иностранцев, урона доброму имени России. А то, что произошло, можно расценить только как урон доброму имени России. И князь Адам должен был оказаться более осмотрительным. Государство не может быть в благополучии, если не в благополучии сам наследник престола. Так подумал, словно бы раздвоившись сейчас, в одном и том же пребывая годе, месяце и дне недели, князь, ведомый судьбою и им, взявши на себя обязанности провиденья, князь исполнил то, что и было ему предопределено – так, внутренне улыбаясь, полагала одна его половина, – и князь же нанес ему, ему, искреннему его другу и покровителю, нанёс ему теперь видимое всем оскорбление – так полагала вторая, страдающая и действительно оскорблённая половина его. Он попытался перелететь в будущее, усевшись там, в будущем, прямо на трон – красного дерева резной стул, резной же покрытый позолотой, работа немецких, ныне живущих в Петербурге мастеров, – но, будучи в расстройстве всех психических сил, смог лишь подумать об этом стуле с высокою спинкой, ждущем его сейчас.

Так, вновь подумавши о престоле, он вновь погрузился в печальные размышления. Чтобы поправить дела и увеличить благосостояние России, необходимы прежде всего деньги, а деньги не могут так вдруг появиться в государстве, благосостояние которого расстроено. Это замкнутый круг. Да, именно – замкнутый круг, и требуются решительные шаги по пути реформ, чтобы прорвать его.

Он задумался; бросив лорнет, посмотрел в самую близкую даль, в которой наконец не будет стеснен ничьей противоборствующей ему волей. Следовало нынче же переговорить с Лулу, всё-таки находясь одновременно в двух временных состояниях, что, разумеется, не только монархам дозволено Богом, но именно ему сейчас крайне необходимо. Да, так – в двух временных состояниях – в нынешнем, живя у батюшки в замке за подъемными мостами и не имея возможности не то что влиять на события, но даже и выезжать после комендантского часа к Амалии, и в будущем, нынешним же летом, когда он наконец сам решит все вопросы о добывании денег. И прочие вопросы. Решит сам. Сам. Поэтому, приготовляясь к принятию единственно правильных решений, быстро, глядя вновь сквозь лорнет, быстро занес в дневник ещё один абзац.

«Невозможно перечислить все те безрассудства, что свершались здесь… Моё несчастное отечество находится в положении, не поддающемся описанию. Хлебопашец обижен, торговля стеснена, свобода и личное благосостояние уничтожены. Вот картина современной России! Моё сердце страдает. Я сам, обязанный подчиняться всем мелочам военной службы, теряю всё своё время на выполнение обязанностей унтер-офицера, решительно не имея никакой возможности отдаться своим научным занятиям, составляющим моё любимое времяпрепровождение; я сделался теперь самым несчастным человеком…»

Словно античный герой, он призван был страдать за государство. Государство, должное быть основанным на равенстве и братстве, да, на равенстве всех, решительно всех граждан перед законом – ну, разумеется, кроме землепашцев, поставляющих ему, будущему государю, новые и новые полки. Так что, значит, закон и исключительно только закон должен диктовать свою волю и народам, и правителям. И власть должна быть истинно народная.

Мысль о народной власти перелетела, и он записал последние и самые главные сейчас фразы в дневник.

«Подати народ платит неисправно, батюшкины траты на армию слишком велики, и денег не хватает решительно на всё. Нет денег. А поскольку нет денег, речи о благоприятных изменениях в государстве тоже не может быть никакой».

Вставши, отворил своим ключом любимый ореховый секретер, выдвинул ящик и достал бумагу, поданную милым другом Адамом. Вглядывался в нее, не видя слов, а, может быть, потому, что не надел очков – в его зрелые, можно сказать, в зрелые его годы принужден был уже постоянно пользоваться очками, что, разумеется, шло совершенно противу воинского артикула, но мог позволить себе пользоваться ими, только когда присутствовали лишь самые ближние – Амалия или же Адам, братец Константин и матушка. В присутствии доверенных секретарей тоже читал сквозь очки, совсем уже, совсем, нисколько не обинуясь, а в присутствии жены не имел такой дурной привычки – её неуважительное отношение к священной особе мужа не должно было получать лишней пищи, хотя… Хотя его собственное отношение к жене просто отсутствовало, оно не получало вообще никакой пищи чрезвычайно давно и давно уже – возможно, с самой первой брачной ночи – умерло с голоду.

Жена вошла, и он сдёрнул очки, та заметила, конечно, но не подала виду, а он заметил, что она заметила, и не подал виду, что заметил быстрый прищуренный взгляд холодных её глаз. Тут же часы начали бить, он оглянулся на ганноверскую работу – башенные красного дерева часы действительно украшались двумя круглыми зубчатыми башнями, словно бы представляя собою бастион, который предстояло взять его войску; мысль о войске вдруг вызвала озноб в ногах и ужасную мысль, невесть откуда пришедшую: русское войско в нынешнем своём положении небоеспособно. Огромным усилием воли, как античный герой, огромным усилием воли отогнал эту вздорную, не соответствующую действительности и, главное, совершенно не нужную сейчас мысль – войско вполне боеспособно, и батюшка, и он сам, будущий государь, непреложно и неотступно следит за дефилями и соответствием обмундировки установленным Высочайшими Указами уложениям.

Тускло блестящее блюдце маятника, двигаясь с непреложной неотвратимостью, посылало болезненные, как и февральский свет за окном, тусклые двигающиеся блики. Пробило ровно двенадцать раз.

– Ты так незаметно вошла, Лулу…

Та лишь подняла голову; крылья носа её задрожали, и он вдруг понял, кого ему напоминает жена – кошку, Господи, прости, самую настоящую кошку! Он не выносил всякую дрянь – кошечек, собачек. Прежде живший во Франции помещик Ныров, докладывали ему, держал в имении нильскую речную ящерицу с названием крокодэйл – присланную Нырову будто бы одним из французских приятелей, бывшего с Буонапарте в египетском походе, – огромную ящерицу, поедающую во множестве не только крыс и мышей, но также собак и кошек. Вот таких ящериц и надобно завести в России, и всех решительно кошек им скормить, в том числе и тех, что входят без доклада – хотя бы и в мужнин кабинет.

– Вы хотели меня видеть, сударь? Я явилась по первому же Вашему требованию.

Он наклонил голову, рассматривая жену. Кошка выглядела бледной и усталой, что, разумеется, было вполне естественным после столь тяжелых родов. Вдруг она полюбила самые простые платья, боль-лею частью голубого цвета, на выход-то, разумейся, надевала парадные со шлейфом, как и положено великой княгине русского императорского дома, го обычно принялась выходить как, скажите, московская мещанка – платье на одной золотой булавке. И нынче явилась к нему в тёмно-голубом, без единой нитки жемчужной, с простым черепаховым гребнем в волосах – так могла одеться кормилица ее ребёнка в детскую, но не будущая императрица, являясь по мужниному зову. Никак не указал на это, молча разглядывая, словно бы видел её в первый раз, молча разглядывая жену.

– Каково теперь ваше здоровье, милая? – вставши, спросил, тем самым предлагая не искреннюю семейную беседу, к которой оба были неспособны, а вполне заданный светский тон; рукой указал на кресла напротив себя.

– Я совершенно здорова и счастлива, сударь. У меня есть ребенок, и у меня есть любовь… – Она сказала жёстко, не принимая предложенного пустого разговора, и он чуть не вскрикнул от этого наглого слова – «любовь»; она не имела права произносить этого слова, учитывая те отношения, которые сложились между ними, между ними троими. Об этом не следовало говорить вслух, Лиз же произнесла слово, желая сделать ему больно. Именно так: желая сделать ему больно. – Вы, вероятно, хотите чего-либо потребовать от меня, чего-либо, что сделает меня менее здоровой или менее счастливой. Не правда ли? Иначе бы вы не велели мне явиться с такою поспешностью.

Ее зрачки были неестественно расширены, она смотрела прямо ему в глаза странным, каким-то совершенно диким взглядом, и серный запашок вновь, показалось ему, дунул, легко дунул от неё – пред ним, вне всякого сомнения, предстала сейчас не жена, а дикая кошка; и тут ему вдруг захотелось повалить её на пол, сейчас же захотелось повалить её на пол. Он не признавался себе, что уже не раз испытывал желание повалить её на пол, но ни разу не сделал этого – милость его, однажды не оказанная, не могла статься оказанною чрез столь длительное прошествии лет – через два, три года, через пять лет, не могла.

Им обоим тотчас же представилась Сардиния, где сейчас находился князь Адам. Батюшка знал, что делал, когда отправлял князя Адама посланником в Сардинию, однако же опоздал – Лиз понесла; все они добились, таким образом, того, чего желали: князь добился Лиз, Лиз – ребёнка, а он, он – исполнения давно задуманного плана. Но сейчас им представилась Сардиния, хотя сардинский двор короля Эммануила нашёл пристанище сейчас, после того, как Буонапарте занял Пьемонт, нашёл пристанище, значит, во Флоренции, откуда князь Адам посылал рапорты, столь раздражавшие батюшку, – князь Адам усиленно делал вид, что не любил французов, а батюшка, наоборот, склонен был сейчас дружить с узурпатором. Но сейчас обоим супругам представился скалистый остров, словно бы символ изгнания, одинокий домик на нём, одинокий узник в белой рубахе за простым столом – с пером в руке, как и он, он, с пером в руке… Князь Адам в это время в русском генеральском мундире – Павел Петрович накануне высылки присвоил ему звание генерал-лейтенанта – князь проезжал мимо флорентийской ратуши, часы на башне били, мерные удары тяжёлого колокола отдавались в ушах, он выглянул из окошка кареты – резные чугунные стрелки показывали ровно двенадцать.

Перед отъездом князь жил совершенно уединённо в доме на краю павловского парка. Лиз сейчас вспомнила, как в последний раз приезжала туда, а он, он, будущий государь, он сейчас вдруг представил, как она приезжала туда к другу Адаму.

Поднялся, борясь с желанием. В лосинах сейчас стало тесно – так с ним бывало только тогда, когда он думал об Амалии или же ложился на ковёр с нею, с Амалией, – и вот: и государь в своих поступках не властен, не властен над помазанною особою своей! Так что все наши помыслы, как не тщета? А Бог не любит тщеты. Помыслы должны быть чисты – вот что! Например, он может выказать милость, не доводя себя… не доводя их обоих до крайностей, он может и должен прощать. Не правда ли? – У Бога, что ли, мысленно спросил, медленно успокаиваясь, чувствуя, что лосины вновь стали впору.

– Ты, вероятно, при кормлении присутствуешь, Лулу? Как кушает великая княжна Мария Александровна? – спросил, улыбаясь, явно входя в благословенное время собственного благословенного и счастливого царствования, спросил, словно бы не знал и о длительном поиске достойной кормилицы, и о том, что у самой Лиз довольно молока и она кормит девочку, как правило, сама. Спросил, одновременно указывая рукою на стулья у стены, под гобеленом, на котором пастушок в широкополой соломенной шляпе осторожно отводил в сторону кустики вереска, дабы узреть спавшую в вересковой тени нагую пастушку, – указал рукою на стул, чтобы она села, потому что когда Лиз стояла возле него, он ощущал некоторое беспокойство, словно бы жена была выше его ростом, чего, разумеется, не было в действительности. Кроме того, спинки стульев, вырезанные в виде арфы, могли бы, возможно, создать у жены более возвышенное настроение, если бы она не была так напряжена сейчас. И нечувствительно он перелетел в лето, прочно, ясно перелетел в лето, забыв всяческую осторожность и планы, их с Амалией планы полностью раскрыл пред кошкою; забыл, забыл, что надобно будет возвращаться в март и февраль!

Ему, разумеется, показали девочку сразу же после рождения, только что отняв младенца от ее, Лиз, груди, сразу же показали ему девочку, и тогда, увидев её в первый и покамест, до сего лета, в последний раз, он немедленно отметил веское обстоятельство, свидетельствующее о происходящем непреложно, ясно, громко, словно бы так, как она сейчас выговорила это слово – «любовь». Это слово вообще не должно звучать в его покоях из её уст – уж во всяком случае, в его кабинете. Только он сам, только он, значит, может произносить это слово, только он несет любовь людям и государствам.

Любовь… Ну, разве что в спальне. Он может произносить это слово. На ковре в спальне. А в кабинете это слово необходимо решительно отставить ради спокойного шествия государственных дел, а тем более – ради будущего России! Он забыл, что то самое веское обстоятельство, которое он теперь собирался предъявить жене, возникло только благодаря любви, в том числе и благодаря его любви к Амалии. Это было именно то, чему они с Амалией желали всячески поспешествовать, и теперь, имея результат, вполне возможно было бы начинать следовать намеченному им с Амалией плану. Только, Боже упаси, никаких… Никто не должен был потерять собственную жизнь. Кровь не должна пролиться! И тут он не вспомнил, значит, что нынче ещё не полная весна, не апрель, не май, даже не начало марта, не второе и не третье число. О, Господи! Он просто потерял рассудок, вдруг забыв о существовании батюшки. И он, кажется, начал вновь волноваться, ещё не успев определить, что это – волнение, раздражение, вполне естественное в существующих обстоятельствах, или же всё-таки новое волнение плоти, с которым он не знал, что сейчас делать – сдерживать ли, дать ли нежданную для нее, Лиз, волю – что?

– Я желаю узнать… В котором возрасте дети обычно начинают говорить, Лулу? Мари не говорит ещё?

Она усмехнулась; сидела, расправивши платье, руки держала на коленях, теребила тесьму – эти её узкие пальцы, перебирающие тончайшие кружевные планочки материи, выдавали ее. Ах, милочка, он всё-таки государь твой, милочка, он хотя пока ещё не император, но вскоре он сможет, если захочет, сделать с тобою всё, что угодно, сможет сделать с вами обоими всё, что угодно, например, то, что сделал Пётр Великий с Евдокией. Тогда была Евдокия, теперь Елизавета, велика ли, милочка, разница? Амалию же можно крестить, допустим, Екатериною Александровной.

И, как всегда, вновь, теперь во второй раз, успокоился, видя чужое волненье. Всегда успокаивался, когда кто-нибудь рядом с ним волновался.

Она же, значит, усмехнулась, обрывая течение его беспорядочных мыслей:

– Пока за неё буду говорить я, если позволите, Ваше Императорское Высочество. – В произнесении титула заключался вызов хотя бы потому, что он пребывал в сию минуту в состоянии российского императора, а не в состоянии наследника, и Лиз грубо возвращала его к действительности – тщетно, тщетно!

– Мари пока не говорит. Я буду рада ответить, если Ваше Императорское Высочество изволит спросить о том, что вас интересует на самом деле.

– Да, – уже совершенно холодно, совершенно спокойно, он предвкушал эффект, – да, Наше Императорское Высочество изволит. Как ты полагаешь, Лулу, если муж беловолос и если жена беловолоса, могут ли у их ребёнка – у дочери, например, быть чёрные волоса на голове? Ты понимаешь… Общественное мнение… Европа… Европейское общественное мнение. Просвещённое общественное мнение скорее одобрит… – тут он наконец взял себя в руки, перешёл на французский, чтобы легче выразить мысль: – Europe eclairee approuvera plutot une severite du mari envers sa femme qu'un manque de severite de l'epouse envers les courtisans de son mari. Tu me compends? Le roi englais Henri VIII…[17]17
  Просвещённая Европа скорее одобрит строгость мужа по отношению к жене, нежели отсутствие строгости жены по отношению к приближенным её мужа. Ты понимаешь меня? Генрих Восьмой английский… (франц.)


[Закрыть]
– Упоминание о Генрихе Восьмом вырвалось у него неожиданно, неожиданно для него самого, но это имя, имя Генриха Восьмого, весьма радикально каждый раз решавшего свои семейные проблемы, им обоим – сейчас – мгновенно объяснило всё. Право, сам он и не знал, в котором времени находится сейчас, одно – желал всё решить немедля.

– В государстве назрели перемены, Лулу. Российское дворянство требует перемен, а я – первый дворянин государства. Я тоже хочу перемен. Во всём… перемен. Я желал бы знать, готова ли ты тоже со смирением принять изменение своего положения. Ты понимаешь, конечно, что речь не идёт… – хотел сказать «о плахе», но не решился выговорить это слово и просто слегка развёл руками и потряс своим, уже отображённым на десятках портретах великолепным, но всё ж сильно преувеличенным на портретах подбородком, выказывая отвращение к непроизнесённому слову. – …Ты просто вернёшься в родительский дом. Супружеская измена может считаться доказанною, что станет достаточным основанием для Церкви, одобрящей развод. – Наконец выговорил то, что и хотел произнести, – «развод».

Поскольку кошка молчала, он, не останавливаемый, продолжал и закончил главным:

– Подпиши, Лулу, и закончим дело миром. В первый же день, как только… Я в первый же день подпишу указ. В первый же день это привлечет меньше внимания. – Это он произнёс весьма торжественно, выдавая себя и отчасти оборачиваясь из нынешней весны в нынешний зимний день в батюшкином замке; подписывать указы ещё только предстояло ему. – Я же, со своей стороны, клятвенно обещаю… Ну, в самом деле, нынче девятнадцатый век, и мы с тобою венценосные особы европейской державы, Лулу.

Подошел вновь к секретеру, он вынул новую бумагу – сунул ей в руки. Это было формальное признание вины, как бы написанное её же собственной рукою – её почерк и почерк Амалии различались столь незначительно, что графолог мог бы строить рассуждения свои о сходстве характеров сестёр, столь различных, как казалось окружающим, по характеру.

– В конце концов, я тоже знаю, что такое страсть, и всегда готов простить ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю