Текст книги "Императрица Лулу"
Автор книги: Игорь Тарасевич
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
2
Поскольку на основании Высочайшего Указа обшлага на парадных мундирах штаб и обер-офицеров имели быть теперь с отворотами не более полутора вершков, а на мундирах нижних чинов – не более одного вершка, казначей Кавалергардского Его Величества корпуса штаб-ротмистр Алексей Охотников должен был сегодня получить определённую сумму ассигнациями на укорочение обшлагов у нижних чинов. В этом неукоснительном следовании установляемым Высшей властью порядкам обмундирования и заключались, в частности, сила и могущество армии, это Охотников понимал со всею сугубой непреложностью. Офицеры, своевременно извещённые о Высочайшем указе, имели быть представлены с укороченными за собственный, разумеется, счёт обшлагами уже на следующий день – офицеры, заступающие на следующий день в караул, и на третий день – офицеры, заступающие в караул через день. Кроме того, подходил срок выдачи жалования нижним чинам, да ещё шеф корпуса граф Фёдор Петрович Уваров сегодня утром вызвал Охотникова для сообщения, что каждому нижнему чину следует по пять рублей ассигнациями от государыни Елизаветы Алексеевны – императрица столь щедро жаловала кавалергардов в честь рождения второй девочки, тоже Елизаветы. Сумма, таким образом, набиралась порядочная. Да, весьма порядочная.
Охотников распорядился принести ему денежную сумку, и сумка – чёрный телячий ранец – тотчас была ему принесена лакеем Антоном. Охотников зачем-то заглянул в пустую сумку, словно бы надеялся увидеть там остаток с последней выдачи, хотя прекрасно знал, что сумка совершенно пуста.
Передать ему деньги императрица предполагала самолично, тем более что сегодня он должен был увидеть её в театре. Увидеть – в буквальном смысле слова: не более, чем только увидеть. Охотников должен был сидеть в партере; давали «Федру», пиесу французского сочинителя месье Расина, а исполнение роли «Федры» госпожою Валетовой оказалось выше, как говорили Охотникову полковые товарищи, уже побывавшие на «Федре», всяческих похвал. Охотников оставался чуть ли не единственным в полку офицером, который ещё не видел госпожи Валетовой в «Федре» и ещё не поднес ей букет чайных роз, – известно было, что та предпочитает именно чайные. Самому Охотникову это тоже было известно – лучше всех в полку, потому что деньги на букеты выдавал именно он, полковой казначей. Букеты считались общеполковыми тратами, и жалование, от которого традиционно отказывались офицеры-кавалергарды – служить в императорском полку почиталось за честь для дворянина из лучших русских семей, – офицерское жалование в основном и шло на букеты.
Для подобной передачи денег существовала, разумеется, канцелярия её Величества и статс-секретарь, да императрица никогда и не имела при себе денег, они ей просто не были нужны, однако же необычайный интерес императрицы к Кавалергардскому корпусу давно уже не казался подозрительным в обществе. Императрица пожелала передать деньги самолично, словно бы это были не деньги, а книга или ноты.
Охотникову оставлен был билет в четвёртом ряду, откуда очень близко оказывалось до увитой виноградными листьями императорской ложи – виноградный декор сама Елизавета Алексеевна пожелала видеть в театре. Именно четвёртый ряд партера буквально упирался в императорскую ложу, с первого кресла можно было просто протянуть руку к императрице – до неё было именно рукой подать. И первое кресло в четвертом ряду негласно не имело быть в распоряжении театра, вообще первые нумера даже в третьем, пятом, да что – все первые кресла в первых рядах отдавались людям считанным, но те, кто при дворе распределял билеты и лица по нумерам, знаючи, оставили нужный нумер Алексею Охотникову, обыкновенному дворянину, кавалерийскому штаб-офицеру, хотя и самого что ни на есть привилегированного полка.
Заглянув в денежную сумку, Охотников бросил её на кровать, достал из форменного сюртука билет и заглянул также и в него. Там стояло: «нумер кресла: первое кресло».
Охотников почесал грудь под шёлковой сорочкой. Не хватало ещё, действительно, протянуть к императрице руку лодочкой, чтобы Елизавета Алексеевна, не обинуясь, вложила в неё не горсть меди, как гуляющий чиновник инвалиду на Невском, а пачку белых резаных бумажек – пачку сторублевых ассигнаций.
Шёлковое белье Охотников, если бы не обстоятельства, так часто бы не покупал, не мог позволить себе на каждый день сын дюжинного воронежского помещика шёлковое белье, хотя, разумеется, приходилось соответствовать правилам, принятым в полку. Подумавши об этом, Охотников почувствовал, что сорочка царапает шею, словно бы солдатская канифасовая рубаха. Он уставился в зеркало; оттуда на него смотрел молодой человек со смуглым овальным и тонким лицом, с чёрными, не поддающимися гребню кудрями, с большими чёрными глазами, с большим же, слегка горбатым носом – на итальянца был похож штаб-ротмистр, словно его мальчиком вывез из итальянского похода фельдмаршал Суворов. Штаб-ротмистр, стоя пред зеркалом, взялся левой рукою за прыгающее под сорочкой сердце, чуть поворотил к нему, к сердцу, голову, правую руку опустил, словно бы ежимая увитую плющом резную рукоять клинка. Безотчетная поза его точь-в-точь повторила сейчас позу юноши со сторублевой «катеньки», «катеньки», которую, с портретом бабушки, начал через много лет печатать император Николай Павлович; Охотников же никогда не узнал, что повторяет сейчас позу юноши, влюблённого в Государыню Императрицу – в императрицу Екатерину Алексеевну, юноши, так страстно ждущего от Государыни любви, готового служить, всё готового сделать ради этой любви, себя забыть. Всё забыть ради любви. Показалось, что торс офицера обнажился сейчас, мышцы рельефно округлились, кудри натуго стянул красный платок. Охотников и выглядывал, кстати сказать, чисто молодцом со сторублевой ассигнации. И с двусмысленной улыбкой из зазеркалья глядела ему в глаза не Екатерина – с усмешкою, которая сводила его с ума, глядела на него из тёмных глубин Елизавета Алексеевна.
Следовало, следовало бы надеть сейчас белый парадный сюртук, засунуть за пояс оба полагавшихся ему по артикулу пистолета, прицепить кавалергардский палаш, бьющий по ногам, когда кирасир, переваливаясь, неуклюже шёл по земле, затем надеть только что вычищенную Антоном кирасу, шлем с султаном и так, словно бы на дежурстве сопровождая государя, явиться к подножью её театральной ложи, чтобы протянуть руку лодочкой и чтобы императрица, не мимо проходя в Гатчине, когда он, Охотников, находился при особе императора, а прямо здесь, а театре, в сиянии тысяч свечей, коснулась бы его руки своей рукою.
Руки Елизаветы были дивной красоты – очень узкая, но и очень сильная кисть с тончайшими и белейшими пальцами. И на ногах у неё пальцы оказались столь же длинны, сильны и нежны. И сама она оказывалась сильною и нежною, сама, значит, императрица Елизавета Алексеевна оказалась сильна и нежна. И на руках, и на ногаху неё рос почти невидимый, нежный золотой пушок, пушок начинался и над ямочкой, что возле ягодиц, неразличимо шёл по спине вдоль позвоночника. А груди её с твёрдыми розовыми сосками перекатывались под платьем, словно яблоки в кожаном мешке.
Охотников с шумом выдохнул воздух, сводя губы трубочкой, выдохнул воздух, стараясь ненужные сейчас мысли выдохнуть. Надеваемые на дежурство лосины уже стали тесны от сытой жизни, ляжки раздались вширь, как у сорокалетней старой бабы; слава Богу, в театр полагалось надевать белые панталоны и чулки с башмаками, не нужно было на мокрые ноги натягивать с помощью Антона мокрые же лосины, а потом вбивать ноги в сапоги. Однако же и панталоны тоже стали тесны. Он оделся, поправил в паху, встал перед зеркалом – выглядывал рельефно, весьма! Очень, очень мило и соответствует полностью должному обличью императорского кавалергарда. Он зарделся от этих мыслей, зарделся, как ребёнок, от никуда не уходящих воспоминаний – сквозь смуглую кожу на щеках проступили багровые пятна, словно бы к лицу штаб-ротмистра подошла тёмная венозная кровь.
Он повернулся к шкапу, в котором должен был ещё с третьего дня лежать мешок. Но мешка не было в шкапе, и Охотников оказывался вынужден сейчас на «Федре» объяснять его отсутствие – конечно, плохими дорогами, вызвавшими задержку в пути. Ничего более как причину отсутствия сейчас у него не приняли бы в расчёт. После спасения империи и дороги, само собою, должны были наладиться – это-то они положат само собою разумеющимся, налаживание-то дорог.
Алексей сделал уже шаг через порог, когда стук разбитой двуколки прокатился, словно лёгкий камнепад, за дверью.
– Ох! – непроизвольно он взялся рукою, в которой зажимал перчатки, за сердце. – Успел-таки! Успел!
Тут кавалергард перекрестился в полутьме перед дверью, словно бы светлый образ помещался на тёмной двери, перекрестился, вновь выдохнул горячий воздух из волнующейся груди, ещё раз перекрестился, повернувшись к углу с иконою – слава Тебе, Господи, не привел к конфузии ужасной, – бросил каску на кровать и сам встал рядом с кроватью.
Вошёл бледный короткий человек в длинном – таю IX не носили в столице уж лет тридцать – малиновом камзоле, достававшем ему чуть не щиколоток совершенно кривых, колесом, ног, в грязных с дороги башмаках, лысый – только беспорядочно торчащие седые щеточки остались за ушами; на огромной лысине его явственно проступала испарина, и рыжие с сединою тараканьи усы тоже, казалось, были мокры от пота.
– Ох, – произнёс он точно так же, как Охотников, точно так же выдыхая трубочкой воздух. – Фу-у… Загнал лошадь-то. Ох! Господи, спаси. – Так же размашисто он перекрестился, повертываясь к образам. Охотников встал и кротко поцеловал у лысого правую руку.
– Успеем, батюшка. Ничего. Времени довольно.
Они троекратно облобызались, как на Пасху. Затем лысый, всё ещё стоя посреди комнаты, глубоко засунул руку в себя, что-то сделал там за подкладкою и бережно вытащил чёрный бархатный мешочек, перевязанный чёрной же бечевою. Мешочек из-за содержимого своего явственно принимал прямоугольную форму. Охотников, не зная, что делает это последний раз в жизни, принял мешок, ничего более не сказав и не спросив, потому что если б что оказалось бы не так, как всегда, батюшка непременно бы сообщили ему сейчас же. Значит, всё было как и положено тому быть. Сидя в креслах партера, Охотников время от времени запускал руку за отворот сюртука и щупал бумажную папку, в центре которой, в специально проделанном вырезе, теперь помещалось содержимое мешка; так он все щупал папку, пока госпожа Валетова признавалась в любви к пасынку.
Госпожа Валетова оказалась огромного роста дамой, чёрной, с чёрными же выщипанными бровями и ясно различимыми из четвертого ряда кресел усиками на верхней губе – видимо, они росли даже после выщипывания; розовая туника, открывающая её мощные ляжки, оставляла почти открытой и правую грудь госпожи Валетовой – это был скандал и вызов обществу, однако же пиеса к постановке не запрещалась и даже посещалась членами императорской фамилии, что, вне всякого сомнения, свидетельствовало о существенном смягчении нравов после предыдущего царствования. Грудь госпожи Валетовой вздрагивала при каждом шаге – произнося монологи, несчастная Федра постоянно расхаживала по сцене взад и вперёд, словно часовой у порохового склада; доски под влюбленной поскрипывали. Любого молодого Ипполита, если тот не наследовал бы физических сил своего отца, победителя Минотавра, любого Ипполита эдакая мачеха просто бы растерзала в минуту любви. При словах «Но Федрою любим не нынешний Тесей» Федра ударила себя кулаком в косточку, гул пошёл, как от полкового барабана. И зал ответил одобрительным гулом, тут же взлетел аплодисмент.
Охотников видел, что государыня тоже волнуется; та дышала прерывисто; была она в том самом любимом ею тёмно-голубом платье, в котором была год назад в Павловске, в беседке на берегу Славянки. Платье это, он знал, императрица приказала, очистив и вымыв от крови, специально сохранять, надевала его в исключительных случаях. Теперь она быстро обмахивала себя пёстрым китайским веером, не отводя глаз от сцены. Зато взгляды нескольких человек и в императорской ложе, и в зале – тех, кто или мог это себе позволить, или же, наоборот, глядели исподтишка, взгляды нескольких сановников и лакеев обратились на Охотникова, взволнованного не менее императрицы, – тот, как ни крути, был моложе Тесея: Бог ты мой – несколько лет разницы играют роль, играют роль, как сама госпожа Валетова. По залу пополз шепоток.
Немного нелюдим, он полон чистоты.
Он горд, прекрасен, смел, как юный Бог. Как ты!
Сказала б я тебе: «За мной, любимый, следуй,
Чтоб умереть вдвоём или прийти с победой!»
Тут императрица бросила веер и поднялась, немедленно поднялись фрейлина императрицы госпожа Валуева и охотниковская шефиня графиня Уварова, сегодня, по соответствующему случаю выделения кавалергардам денежных сумм, сопровождавшая императрицу в театр; поднялись старая графиня Ливен и статс-дамы, сидевшие за императрицей, фрейлиной и графиней; действие прервалось, зал тоже поднялся.
Федра перестала ходить по сцене и поклонилась ложе, которая уже была пуста. Охотников несколько замешкался – что ему? Идти за кулисы? Куда? К выходу? Но Елизавета Алексеевна могла пройти и не через парадный подъезд, более того – она именно не любила парадных подъездов. Куда же?!
Ещё соображая, Охотников вскочил и поспешно пошёл к двери, толком не зная, куда он идёт; меж тем весь зал, только что с шумом и шуршанием усевшийся, вновь поднялся – в оставленную императрицей ложу, словно бы принимая пост, быстро вошёл великий князь Константин Павлович – совершенно один; свита, получается, осталась где-то рядом, за портьерой. Шуршание юбок не могло заглушить прокатившегося по залу шепотка – великий князь Константин не любил театра, и появление его на «Федре» могло быть объяснено лишь каким-либо особым обстоятельством.
Константин остановился, хлопая перчатками по ладошке, оглядел кланяющуюся публику, оглядел Федру, тоже кланяющуюся – с разведёнными по сторонам руками, кивнул, округлое лицо его с рыжими и курчавыми, как у пинчера, бакенбардами облетела судорога. На фоне склонённых голов спина Охотникова выделялась чрезвычайно заметно: кавалергардский офицер покидал театр, в который сей миг явился любимый брат императора. И невольно все взгляды обратились вслед за взглядом Константина Павловича на Охотникова. А тот выскочил, не видя, не оборачиваясь, в коридор. Императрица, шелестя платьем, словно голубая река прибрежной волною, императрица быстро шла ему навстречу, протягивая для поцелуя руку в длинной, до локтя, белой лайковой перчатке. Свита остановилась; Охотников поцеловал протянутую руку.
– Ваше Императорское Величество…
– Список, – нервно и резко проговорила императрица, – вы принесли? – Она обратилась на «вы» к нему, потому что обычное императорское «ты», сказанное, словно бы любому дворянину, этому высокому черноволосому офицеру кавалергардского полка, прозвучало бы сейчас слишком интимно. Да, слишком интимно, хотя свита остановилась далеко, за несколько шагов, и, считалось, ничего не могла слышать. Сейчас нельзя было спросить: «Ты принёс»?
– Да, Ваше Императорское Величество. Список нижних чинов, имеющих получить наградные суммы от Вашего императорского величества, – громко произнёс Охотников, выдернул из-за сюртука и протянул папку, ещё, казалось, теплую от долгого пребывания у него за пазухой, на сердце. Внутреннее содержимое, тщательно упакованное и прикреплённое к последнему листу животным клеем, никак не могло выпасть, оно стало бы заметным, только если кому-либо вздумалось развязать тесемки, перекрещивающие папку, и отвернуть несколько первых листов, действительно содержащих список.
– Я лично посмотрю. – Елизавета, не глядя, передала папку статс-секретарю, который немедля положил её в портфель. – Лично. – Это уже относилось к статс-секретарю, который за её спиною коротко и резко склонил голову пред светлой императрициной укладкой на затылке и золотой с бриллиантами диадемой на ней и вновь на несколько шагов отступил; теперь статс-секретарь и не посмел бы, и не подумал бы сам развязывать тесёмки.
– Я хотел бы увидеть юную княжну, Ваше Величество, – еле слышно произнёс Охотников, словно бы, говоря по-русски, он делал произнесённое более тайным, нежели чем произнесённое по-французски.
– Quand a l'argent, venez le prendre le soir,[5]5
Являйся нынче вечером за деньгами (франц.).
[Закрыть] – так же резко и громко сказала императрица, и Охотников – единственный, кто видел сейчас чуть кривенькую, обладавшую тысячей смыслов её улыбку, – просиял. Сейчас императорское «являйся» – а не «являйтесь» – на людях прозвучало вполне к месту. Это был приказ.
Она скрылась в дверях, и каждый человек, каждый из полутора десятков человек, двинувшихся вслед за императрицей Елизаветой Алексеевной, поворачивал, проходя, голову, чтобы посмотреть на Алексея Охотникова – такой от него, даже и склонённого в поклоне, исходил сейчас свет.
Катя банковала, а карта не шла, не шла карта, чёрт побери! Он бы добавил сейчас вместо «чёрт побери» совсем другие слова, которым обучил Катю ещё несколько лет назад, когда граф Салтыков, старый осёл, хе-хе-хе-с, когда старый осёл, желая ослабления сиятельного Григорья Александрыча Потёмкина, впервые мальчишкою ввёл его в Катины покои. Смешно было бы думать, что таким, как он с Григорьем Александрычем, грозит какое-либо ослабление. Ослабление возможно, помимо смерти самой, лишь вследствие ослабления чресел, чего совершенно напрасно было бы ожидать завистникам. Так что он раз и навсегда обучил государыню русским словам. А после смерти Григорья Александрыча иных учителей Кате не находилось, да-с! Ну, разве что от случая к случаю, когда Катя каталась с кем-либо из офицеров в коляске, но он, Платон Зубов, всё равно оказывался лучше всех.
Особенно ему нравилось, как Катя произносила букву «п» – со своим голштинским акцентом, прошедшимся по матушке-России, – твёрдо, но и глухо, не «пи» произносила она, а «пы», «пы», чтобы потом звонко раскатиться на обычно непроизносимом ею «з» – «ззз!» – и окончить мягким «та!» вместо «да», полагающимся по артикулу. Катя любила в самую-то минуту любви спросить со своим выговором, не исчезнувшим более чем за сорок лет в России:
– Штто тты со мною ттелаешш?
И он, Зубов, отвечал коротким русским из трёх букв словом, что он сейчас делает с нею. А теперь не дает карту, ах, ты, Катя, пы-та! Та, та!
Рассеянно – будто бы так, – рассеянно он оглянулся по стенам, вдоль которых стояли шкапы, где за стёклами помещались Катины бриллианты, комната так и называлась – бриллиантовою. Взгляд уперся спервоначалу в красного дерева с золотом двери, ведущие в спальню, а далее в кабинет и туалетную комнату, и тут же он рефлекторно посмотрел, прищурясь, на другие двери – в комнату дежурных, где вместе с тремя другими кавалергардами стоял этот сучий полячишко, молодой князь Адам. Да-с, дай-то полякам волю – вместе со своею Ржечью Посполитой оттяпают пол-России, чтобы потом продать оставшуюся половину Англии! Поляки все за деньги удавятся. А ведь приходил к нему совсем недавно искать благоволения, как и все прочие! И, как и все прочие, терпеливо ждал его, князя Платона Зубова, утреннего выхода, и, как и все прочие, низко кланялся его жёлтому халату с кистями – наклонился полячишка-то, выставил зад, наклонился, словно хотел поцеловать свисающую с халата, как со штандарта пехотного полка, махровую кисть. Но поцеловал ручку, как положено. А нонеча стоит, глядит пред себя, будто бы у него не побывал на утреннем всегдашнем приеме. Холоп! Ужо тебе! Он, Зубов, не даст пропасть государству! Русской власти не даст пропасть!
Зубов словно бы рассеянно посмотрел на обе закрытые сейчас двери и только потом мазанул взглядом по кошачьей мордочке Лизки, сидящей вместе с великими князьями и Анютою, женой Константина, за соседним столиком, и – не выдержал, откровенно уперся в нее, в Лизку, глазами.
Под кружевной планкой на её декольте, там, где шли ещё две верхние нити голубого индийского жемчуга, быстро подымались и опадали грудки. Всегда она начинала волноваться под взглядами, в волнении же, как ни сдерживала себя, всегда начинала быстро и глубоко дышать. А грудки у неё торчали в разные стороны, как у козочки, – он видел в купальне, только что, недавно, двух недель не прошло, как он распорядился привести себя точно ко времени купания великих княгинь на берег пруда в Павловске. Секретарь подставил кресла, и он опустился в кресла столь поспешно, что конский волос под бархатной обивкою издал не привычное шуршание, а резкий вскрик. А Лизка прекрасно видела, что он сидит на противоположном берегу за боярышником и рододендронами, да и люди не могли не донести, что лично Платон Александрович Зубов прибыли наблюдать за купанием молодых жён Александра Павловича и Константина Павловича. Это его полное право, полное право, как у второго лица в Государстве Российском, – наблюдать за купанием будущей императрицы. Наследник не в счет, наследника Катя всё равно так ли, иначе ли, но обойдет, так что он, Зубов, сейчас точно Второе Лицо.
А грудки у Лизки торчали, значит, в разные стороны, а еле заметная – всё-таки далеко сидел – еле заметная светлая шерстка на бритом лобке поблескивала в солнечных лучах, как свежая золотая стерня. А попка-то, попка!
От павильона на той, противоположной стороне, семеня, подбежала дама, он узнал фрейлину Катьку Валуеву, неплохо было б и её сейчас увидеть растелешенной, но та, кажись, вовсе не собиралась купаться, хотя свите следует разделять времяпрепровождения государей – это, как опытный царедворец, Зубов знал совершенно чётко. Но Валуева не собиралась купаться, она что-то сказала – не услышал, всё-таки было далеко, Лизка специально говорила в полный голос, да и голос у неё дай Бог всякому – сильный и резкий, что, скажи, у кавалерийского офицера при атаке, а фрейлина шепетила. Он услышал только «Амалия… Амалия…» и ещё «прямо сейчас». Зубов выматерился. Вечно старшая её сестрица путается у всех под ногами, нигде и никто её никогда не видит, на вечерах она, как правило, блистательно отсутствует, даже манкирует любимым Катиным театром и регулярно является только в манеж, но вечно умудряется всем мешать. Неужели Лизка вместо купания отправится сейчас проверять, что делают её муженёк и сестрица? Право слово, ничего необычного она не увидит.
Он протянул, не оборачиваясь, взад себя руку, Де Рибас, секретарь, тут же вложил в эту руку подзорную трубу, и он, елозя в креслах, изучил, кажется, каждый Лизкин волосок, каждый пупырышек возле розовых сосков – за несколько мгновений, пока та, махнув на Валуеву рукой и с блуждающей на губах улыбкой, оглядываясь на красные шарики боярышника, входила в воду. Зубов вдруг обернулся, увидел над собою перекошенную морду секретаря и сам скривился.
– Отвернись, скотина. То, что позволено Юпитеру, не позволено… барану. В заднице великой княгини нет никакого мистического света, дурак. Задница как задница и более ничего.
Тот, разумеется, немедленно отвернулся. Сколько глаз сейчас отовсюду смотрели на княжон, знал один Господь Бог. Господь так же знал, как на самом-то деле полагал Зубов: есть свет в Лизкиной заднице. О, Бог ты мой, есть мистический свет!
– Kalt… – сказала она, оборачиваясь к жене Константина и называя её прежним, полученным до крещения в православие, настоящим именем. – Kalt ist es, Julie. Aber komm nur, komm herein. Nur langsam.[6]6
Холодно… холодно, Жюли. Но входи же, входи. Только входи медленно (нем.).
[Закрыть] – Та же улыбка, от которой у Зубова на своём берегу свело уже судорогой, кажется, не только lance d'amour,[7]7
Копьё любви (франц.).
[Закрыть] превратившееся уж не в копьё, но в готовую разить дубину, в протазан с железным, до невозможности расширившимся копьём на конце; свело ещё руки, ноги и голову, зубы свело, ужасная теснота в панталонах мешала сидеть – это не чресла, не в силах вынести наблюдаемое, восстали, душа его восставала, – та же улыбка облетела её губы. – Langsam, damit der Koerper sich gewoehnen kann.[8]8
Входи медленно, чтобы тело привыкло (нем.).
[Закрыть]
Совершенно очевидно, что кошка желала, чтобы он, светлейший князь Платон Александрович, обсмотрел и худосочную Анну. У той на пряменьких плечах остались ещё синяки после последней ласки Константина; Зубов не выносил неизящного, того, что не напоминало бы ему Европы. Поди ж ты! Муж в минуту любви терзает свою жену! Может быть, в Париже мужья тоже ставят синяки своим женам, но здесь, в России, это слишком по-русски. Хотя он с огромным удовольствием отхлестал бы сейчас Лизку по её круглой попке.
– Отхлестать по попке… – тихонько сказал он, всё ёрзая, – чтобы визжала, как поросёнок.
Секретарь за спиною мудро ничего не произнёс в ответ.
Анна ничем не привлекала. Кроме того, он опасался гнева Константина. Как поведёт себя великий князь, если он, Зубов, начнёт делать авансы Анне, предсказать было невозможно. Константин – не то, что его старший братец, гипотетический наследник, – с тем можно было не церемониться, да и сама-то кошка, сама! Любовь! Он, Платон Зубов, испытывал именно это чувство именно к ней, к Лиз, причём тут, ей-богу, Анна да и вообще кто бы то ни был ещё!
Он нисколько не сомневался в скорой и решительной победе, о коей можно будет доложить Кате. Катя любит такие разговоры-то. Сейчас, продолжая держать карты в левой руке, он словно бы видел сквозь них, как – тогда – Лизку вытирают – это зрелище оказалось наиболее возбуждающим, потом подносят корсет – совершенно ненужный, да тем более летом, в такую жару, потом нижнюю рубашку… А ещё он видел сквозь карты и сквозь эту картину вытирания и одевания её улыбку над соседним столиком.
– Allons, comte, qu'avez vous, voyons… Votre carte, comte… Le comte est trop absorbe par des affaires d'etat pour pouvoir encore penser aux jeux de cartes inutiles avec des femmes agees.[9]9
Граф, что же вы? Карту? Карту, граф?.. Граф слишком поглощен мыслями о государственных делах, чтобы думать о какой-то ненужной игре в карты с пожилыми женщинами (франц.).
[Закрыть]
Зубов очнулся.
– Non, jamais, Votre Majeste. La jeunesse ne connait ni de vrai jeu, ni de vraie vie, ni de vrai amour…[10]10
Нет, никогда, Ваше Величество. Молодежь не знает ни настоящей игры, ни настоящей жизни, ни настоящей любви (франц.).
[Закрыть] – начал раздражаться, чего, разумеется, совершенно невместно было делать за Катиным ломберным столом. – И дел никаких с ними быть никак не может, – добавил, уже совсем вольно раздражаясь и всё-таки зная, что Катя простит праведный гнев. В рассуждение не брал, что сам он достаточно ещё молодой человек, не достигший и тридцати лет; фаворит императрицы являлся государственным мужем, чей возраст не имел адекватного для всех счисления. – Ни государственных, никаких прочих дел, хоть бы малых, а хоть бы и больших. Судьба России не беспокоит молодых людей. Молодых людей беспокоит одно: деньги, деньги, деньги… – он посмотрел на рассыпанные по столику деньги; лежали, кроме серебра, небольшие пачки ассигнаций. Он выигрывал, хотя с Катей вистовать следовало с сугубой осторожностью, а он просто забывал обо всём, существом своим, душою чувствуя Лизкино тело рядом с собой. Поистине, только счастливым любовникам не везёт в картах, а он, Платон Александрович Зубов, оказывался сейчас несчастен, очень несчастен.
– Обо всем, Ваше Величество, должны думать мы – люди в возрасте опыта и знаний, – сказал, уже рисуясь: имел претензию считать себя стариком, а Катя, разумеется, не одобряла отсылок на свой возраст; произнесённая фраза словно бы уравнивала в возрасте его с Катею – она оказывалась в его, зубовском, возрасте опыта и знаний. – Мы думаем, по высочайшему велению, о государстве и войске, о форме обмундирования и защите от измены. Об одном мы не имеем права думать, находясь на службе Вашего Императорского Величества, – о любви. Этот дурман разве что наевшись бешеных грибов может ударить в голову, разве что накурившись дурной травы!
Он поправил парик; волны раз и навсегда уложенных седых кудрей на стриженой под париком голове Зубова поблескивали под тысячами свечей, такою же искрою отвечали бриллианты за стеклами, сами стекла и бриллианты на пальцах играющих. Зубов покрутил перстень на правом указательном пальце – огромный алмаз тоже, в свою очередь, нестерпимо для глаз смотрящего блеснул в тяжёлой золотой оправе. Зубов собирался предложить кошке этот перстень, стоивший, небось, половину всего баденского её отцовского маркграфства, собирался, всё подбирал подходящий момент, хотя любой успешный любовник знает, что пустое дело – подбирать моменты-то эти, надобно своё брать сразу, вот тебе и всё.
– Та-та-та, – произнесла Катя в ответ на зубовскую тираду, качая головой. И посвистала чуть сквозь поднимающуюся верхнюю губу, с которой при этом начала осыпаться пудра: – Фьюить! Фьюить!
Зубов тут словно бы раздвоился. Одна его половина уставилась в даму бубен у себя в руке – дама очень напоминала Лизку и глазком, глазком эдак косила, говоря: «Платон Александрыч, зачем я вам сейчас, а, Платон Александрыч? Нет, не будет вам никогда от меня никакого проку. Сбросьте меня, ваше сиятельство, немедля сбросьте и немедля же прикупите нужную вам пару. Платон Александрыч! Вашш… Вам говорю, вашш сиятельство!»
Однако же всем видом своим дама явно показывала, что именно она нынче же сделает всю игру и что именно она сейчас ему, Зубову, совершенно необходима. Зубов аж непроизвольно головою покрутил – дама бубновая без бубнового же короля ни к чему в его картах сейчас не пригодилась бы, зачем, и в самом деле, ему дама? Ему нужен был король! Или хотя бы валет – молодой человек валет.
– Та-та-та, – вновь произнесла Катя.
Пока одна половина Зубова сбрасывала даму и говорила «Encore deux cartes. Je vous en prie, Votre Majeste»,[11]11
Ещё две, Ваше Величество, прошу Вас (франц.).
[Закрыть] другая половина коленопреклоненно протягивала перстень проклятой девчонке. Страшно подумать, что бы произошло, если б кто увидел самого Зубова, на коленях стоящего – ну, правда, надо сказать, не на коленях, а на одном лишь колене – правом, левое колено у Зубова после того, как он третьего дня на охоте ударился об дерево, левое не очень хорошо разгибалось, притирания не помогали, он, встав на оба колена, рисковал бы не подняться без посторонней помощи, а даже в упоении страсти Платон Александрович себя всё равно окончательно не забывал: на оба колена он никак, воля ваша, не мог сейчас становиться.
Одна половина Зубова, получивши в прикупе валета бубен с десяткою треф, тут же ужасно пожалела, что давеча сбросила даму, и уставилась теперь в карты, быстро пытаясь сообразить, что могла взять в прикупе Катя – ему не следовало очень-то сильно выигрывать; каждый царедворец, даже всесильный Зубов, преотлично знал, что собственных государей невместно побеждать хоть бы и за ломберным столом, но проигрывать ему тоже не очень-то желалось, разве что по маленькой, разве что горсть серебра: такое дело – в вист только начни спускать, как раз и спустишь всё состояние, подарит ли ему Катя новое, ещё Бог весть, Катя переменчива – несмотря на все несомненные заслуги зубовских неутомимых чресел.