Текст книги "Храм"
Автор книги: Игорь Акимов
Жанры:
Психология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Как уже было сказано, здесь появлялись и обычные священники. Двоих Н помнил, хотя они и не подходили к нему. Их глаза были задавлены усталостью от душевных сомнений, в храме они надеялись обрести утраченный контакт с Богом. Молясь, они медитировали часами, но вряд ли из этого что-то получилось: как видел Н, их спины не становились легче. Н одолел искушение подойти к ним, хотя после и жалел об этом. Даже если б он мог говорить – что б он им сказал? – что одиночество не вне нас, что это болезнь души? что это тень смерти, вывести из которой на свет может только любовь?.. Остальные Христовы приспешники были обычными прохиндеями. Они хотели денег. Они шли прямо к Н, их немудреные спектакли имели единственную цель: разжалобить. Н старался быть деликатным, показывал, что денег у него нет, и это была правда. В самом деле: откуда им было взяться? Если не изменяет память, с тех пор, как он побирался на тротуарах с кормилицей свирелью, он не держал в руках ни одного рубля.
Н подошел к монаху, и только тогда понял, что именно тот разглядывает. Скрижаль. Вода смыла наложенный им еще весной тончайший слой штукатурки, и линза глазури отзывалась огоньку зажигалки мягким опаловым сиянием. Вот тебе урок, сказал себе Н; разве за эти месяцы память не напоминала тебе несколько раз, что нужно заменить временное покрытие постоянным? Но тебе все было недосуг, и заноза была нетребовательной: ты о ней вспоминал лишь в те моменты, когда взгляд на миг задерживался на едва различимом пятне в том месте фрески, где прежде была намалевана скрижаль. Ты изменил своему правилу – и не вынул занозу сразу. Все откладывал: вот настанет черед реставрировать фреску – тогда... Если бы заменил покрытие сразу, когда узнал древний рецепт, сейчас бы не было повода для сожалений. Единственное оправдание: в те дни я еще не созрел до простой мысли, что когда-то здесь появится следующий Строитель...
Монах повернулся к Н. На первый взгляд он был совсем молод, не старше двадцати; кожа лица была свежей и тонкой; сквозь нее, на зависть барышням, просвечивал румянец. Но глаза... эти глаза знали какую-то страсть, неведомую юности. Значит, ему может быть и двадцать пять, и все тридцать. Есть такие лица; это о них сказано: маленькая собачка – до старости щенок.
– Я видел, куда завезли свежий цемент, а песок – вот он, – сказал монашек, показывая на размытую, все еще не просохшую груду песка под одной из колонн. Именно «монашек» – так о нем подумал Н. Даже если б ему были все пятьдесят – я иначе не мог бы о нем думать: уж больно мелок. – Если не возражаете, – продолжал монашек, – я сейчас сделаю раствор – я это умею, – и замажу скрижаль.
Вот так. Вот так, сказал себе Н, и покачал головой: нет.
– Понимаю, – сказал монашек, – нужен специальный рецепт?
Эта фраза не сразу дошла до Н. Он глядел на фреску, вернее – на то, что прежде было фреской. Черный ангел исчез, словно и не было его вовсе. Вода вымыла краску; не просто смыла – именно вымыла из самого тела фрески. Старцу с чашей досталось тоже, но контур его фигуры все-таки угадывался: эдакое тающее облако с разрывом в том месте, где прежде была черная чаша судьбы.
Н перевел взгляд на монашка, и в его глазах прочел ожидание. Ну да, ведь он о чем-то спросил... Н тут же вспомнил вопрос, и едва не выдал своего восхищения быстротой, с которой монашек соображает. Такие мозги – редкость. Правда, у них не та мощность, чтобы копать в глубину, но находить разрывы в ткани и вязать порванные нити – им нет равных. Это мне нравилось у Феди, вспомнил Н хирурга-коротышку, но Федя был еще и человек; его сердца хватало на всех, с кем его сталкивала жизнь. С ним было легко и ясно. Он не играл, он – был. А этот молодой человек – игрок. Причем настолько уверенный в своем мастерстве, что сразу показывает свои карты. Как фокусник, который подтягивает повыше рукава: смотрите, я ничего не спрятал, – но даже это движение имеет смысл, потому что отвлекает внимание от главного процесса, который в этот момент и происходит.
Монашек терпеливо ждал. В его облике (уточним: и в лице, и в потенции тела) угадывалась почтительность и готовность к послушанию; и готовность согласиться со всем, что бы ни предложил Н. Это было непросто: сразу дать понять – вот я какой! – и в то же время смиренно признать: но куда мне до вас...
Так о чем же?.. Ах, да, – он спросил о специальном рецепте... Не бог весть какая тайна, причем при нынешнем уровне химического и спектрального анализа раскрыть ее по мизерному сколку фрески – работы на полчаса. И все же раскрывать этот рецепт не хотелось. Накат монашка был столь стремителен, что вызывал естественное желание противостоять. Н сразу не придумал, как бы поделикатней выйти из ситуации, и просто кивнул: да.
– Понимаю, – сказал монашек, – вы предпочитаете сделать это сами. Хорошо. Но пока вы соберетесь... ведь у вас столько дел... я все-таки замажу скрижаль. Прямо сейчас.
Он взглянул куда-то мимо Н – и только теперь Н обратил внимание на звук быстрых приближающихся шагов. Это был Искендер.
– Когда мне сказали, шеф, что вы уже здесь – я не поверил! – Он был искренне рад. Если бы прежде у них были другие, более близкие отношения, он бы сейчас обнял Н. – Дайте погляжу, каков вы сейчас. – Увиденное ему не понравилось. – Зря вы это придумали, шеф. Посидели бы еще пару дней на крылечке, Мария бы душу отвела. Мы тут пока без вас управляемся. Инерция. Ну конечно – если бы возникли принципиальные вопросы – я бы к вам сей минут прибежал!..
Только теперь он обратил внимание на монашка, скользнул по нему легким взглядом.
– Из каких палестин к нам прибыли, святой отец?
Это было сказано не без иронии. Искендера несло, он был в своей стихии, свобода стала светофильтром в его глазах: по сути, он не видел монашка, поскольку не думал о нем.
Монашек слегка поклонился. Он стоял так, чтобы закрывать спиной скрижаль. Из-за роста он не был уверен, хорошо ли у него получается, и это сковывало его фигуру; впрочем – едва заметно.
– Из Почаевской лавры, – сказал монашек. Он был само смирение. – Я только на эту Пасху принял постриг, и испросил благословения у владыки на паломничество в Святую землю.
– Где мы – и где Святая земля, – возразил Искендер. Ему было все равно, но был повод поразвлечься. – К тому же, как я наслышан, в наши дни ко гробу Господню летают самолетами. В пятницу полетел – в воскресенье вечером возвратился. Удобно – и не хлопотно.
– А я иду пешком, – мягко возразил монашек.
Только теперь Искендер поглядел на него внимательно: ему стало интересно.
– А ну – покажи подошвы.
Монашек приподнял рясу и показал. Ботинки были старые, дешевые; наклеенные резиновые подметки тоже пора было менять.
– Ну ты даешь!..
– Братия в монастыре тоже допытывалась: зачем тебе это? какой в этом смысл? – Монашек застенчиво улыбнулся. – Я не знал, что им ответить. И сейчас не знаю. Просто я чувствую, что должен пройти этот путь... Я не думаю, что каждый шаг приближает меня к Господу, – монашек перекрестился, – дело не в километраже, а в самом процессе. В преодолении одиночества души, в освобождении от мыслей... от всех мыслей!
– Так уж и от всех?
– Конечно! Ведь мыслить нас научил Сатана. – Монашек опять перекрестился. – Значит, ни счастье, ни покой...
– Это одно и то же, – резко сказал Искендер.
– Может быть. Я подумаю об этом... Но вы, надеюсь, не станете возражать, – монашек постучал пальцем по своему виску, – что все наши беды – от этого?
– Не стану, – засмеялся Искендер. – Хочешь добрый совет? – Монашек поклонился. – Чем дурью маяться – потрудился бы во славу своего Господа на этой стройке. Святая земля там, где ты вложил свою душу. Попробуй полюбить физический труд. Впрочем, – опять хохотнул Искендер, – я уже знаю твою отговорку: ведь и трудиться нас научил Сатана.
Монашек перекрестился: – Каждый из нас – внутри себя – в своей душе – строит Божий Храм. А в какую внешнюю, материальную форму это выльется – разве имеет значение?..
– Вот-вот, другого от тебя я и не ждал. Слова, слова... Ты мне ясен, дорогой, и – уж прости меня, грешного, – не интересен. – Искендер повернулся к Н. – Виноват, шеф, чуть не запамятовал. – Он достал из кармана бумаги, Н сразу признал свои ксерокопии. – Я у вас прихватизировал документацию. Вы были без сознания, а контролировать процесс вслепую... Поверьте, мне очень неловко, но уж как получилось...
Искендер протянул ксерокопии. Вода повредила структуру бумаги, она стала рыхлой внутри и коробилась от внешней корки. Вчера я был уже в сознании, припомнил Н, да если б и спал – Мария никогда бы не позволила шарить по моим карманам, тем более – что-то забрать. Значит, он это сделал еще до того, как притащил меня в хату...
Н даже не прикоснулся к бумагам, махнул рукой: оставь у себя.
От фрески Н прошел в придел, где обычно спал. Вода сдвинула войлок. Войлок отплыл к боковой стене, приткнулся к ней углом, и так напитался водой, что плыть дальше уже не мог. Здесь он никогда не высохнет, подумал Н, нужно бы вытащить его на солнышко... Он попытался поднять войлок – и не смог. Ну и ладно... Н потащил войлок на прежнее место, это удалось лишь в три приема. Правда, в промежутках Н не отдыхал; он только выпрямлялся, делал пару глубоких вдохов – и опять брался за войлок. Пустяковая работа, но в конце ее Н был мокр от пота. Жаль – присесть не на что... Н опустился на колени и терпеливо ждал, пока угомонится возмущенное его действиями сердце.
Наконец открыл глаза.
Лампадка тлела каплей света, хранила надежду, которую ей доверили. От нее не убывало, сколько бы людей ни останавливали на ней свой взгляд. Лунный пейзаж оплавленного стеарина с черными фитильками умерших свечей тоже был на месте. А вот иконка пропала. Если ее унесло водой из храма... Н поглядел по сторонам. В этом было не много смысла: сумеречный свет скрадывал пространство под стенами. Н собрался с духом – и встал. И пошел по периметру придела. Когда увидел иконку – почувствовал облегчение. На большее его не хватило. Вода покоробила фанеру; лак окантовки – и прежде полустертый – осыпался; листок с ликом отклеился и пропал. Как найдешь его теперь...
Н не огорчился, в нем вообще ничего не шевельнулось; даже мысли. Он действовал автоматически. Опять обошел придел, заглядывая в каждую щель. Здесь листка не было. Н заставил себя задуматься – представить, куда из придела уходила вода. И пошел по ее пути. Листок обнаружил в штабеле досок. Он свернулся в трубочку и забился в такую щель между досками, что заметить его случайно было невозможно. Но ведь Н искал, и знал, где искать. Я бы все равно тебя нашел, подумал Н, это была не самая сложная задача...
Вода знала свое дело: от рисунка остался еле различимый контур, краски исчезли совсем. Но если аккуратно обвести шариковой ручкой все линии, а фломастерами (они давно высохли, ими рисовал еще сын Марии, но вернуть им жизнь проще, чем душе) нанести необходимые тона, – получится не хуже, чем прежде. Ведь дело не в том, как это сделано; важно, чтобы душа в этой точке, перед этим немудреным ликом, ощущала, что ей дан шанс выйти на контакт с Господом.
Поиск забрал последние силы. Мир замедлялся; все процессы потеряли свободу; они происходили, но через преодоление. Такое впечатление, что мир погрузился под воду, и не только каждое движение, но и каждую мысль обволокла ее плотность.
Ведь я зачем-то пришел сюда...
Он все еще стоял возле небрежно сложенного штабеля досок, опираясь на край одной из них. Сосновой. С прилипшими намертво лепешками цемента. Колонна была рядом. Н посмотрел вдоль нее вверх – и не разглядел, где она заканчивается. Посмотрел вдоль нефа – колонны уходили в далекую перспективу. Если я сейчас упаду... Вот этого он точно не мог себе позволить. Не из-за себя – из-за людей... Дальше осмыслить это чувство не было сил: мысль угасала прежде, чем он успевал ее разглядеть. Цепляясь за доски, Н опустился на пол – и мир исчез.
Когда Н очнулся – рядом никого не было. Он сидел на полу, прислонившись спиной к доскам, вытянув расслабленные ноги. Голоса людей звучали где-то рядом, не выше второго яруса строительных лесов; каждое слово было ясно различимо. Обморок прошел без следа. Впрочем, как же без следа? – а чувство досады? На себя; на кого же еще... Надо было посидеть дома еще пару деньков – пришел бы сюда другим человеком. Что-то происходит со мной, – думал Н. Меняюсь. И не в лучшую сторону. Ведь прежде – я это хорошо помню, так было всю мою сознательную жизнь, – я ничего не делал через силу. Я это умел. Я даже культивировал это: ведь только благодаря этому я всегда имел достаточно энергии, чтобы слышать свою интуицию, а когда можно было обойтись более экономными средствами – чтобы слышать свой здравый смысл. Но потом что-то случилось, что-то сломалось во мне, – и я потерял чувство меры. Я стал ломить напролом, чего прежде никогда не делал. Что-то сломалось во мне – и я стал ломать все вокруг, даже не замечая этого. А чем больше я ломал вокруг, тем больше ширилась пустыня в моей душе. Когда же началось это саморазрушение?..
Чего было спрашивать? – он и так это знал: в тот день, когда погибли дети. В тот день все и началось. В тот день Господь лишил меня разума, а теперь – это уже очевидно – и вовсе отвернулся от меня.
Пора уходить.
Да! – но ведь зачем-то я пришел сюда. Через силу – но пришел. Ведь не из-за иконки же. Я о ней и не вспоминал никогда. Для меня она обретала плоть лишь когда мой взгляд останавливался на ней... Так зачем же я пришел?..
Он вспомнил: из-за черного ангела. Я не хотел верить сну. Что-то еще держит меня здесь, и я хотел убедиться, я хотел точно знать, что у меня еще есть время. Но черный ангел ушел. Время вышло. Значит – пора и мне...
Он встал и пошел к выходу. Идти было довольно легко; во всяком случае не нужно было думать об этом. В сарае его ждал кусок дубовой доски – сухой, массивный; пожалуй, толщиной в полный дюйм. Выпилю из него прямоугольник по размеру иконки, с удовольствием думал Н, посажу ее на настоящий клей, чтоб уж навечно. Потом бы покрыть двумя-тремя слоями лака, чтобы заиграла, да жаль – нельзя: Мария заметит подмену. Оно вроде бы и ничего особенного, что заметит, но лучше не испытывать судьбу. Пусть тот мир остается для нее неизменным.
Он знал, что должен успеть, и для этого поставить иконку на место уже сегодня. Значит, сегодня придется еще раз идти в храм. Эта мысль проявилась где-то на краю сознания, но была такой слабой, что не смогла разбудить никаких чувств. И он ее тут же забыл.
XVIII
На следующий день он не пошел в храм. Даже мысль об этом отгонял. Не по убеждению, а автоматически, как случайную муху. Возможно, что-то в нем изменилось. Остыло. А возможно – он так устал, что ему уже нечем было поделиться с храмом. Нечего отдать. Душа была опустошена; холодная плоть храма незаметно, по капле вытянула из нее всю жизнь, вернее – почти всю, ведь уцелела паутинка, которая связывала его с Марией и сыном. Паутинка, через которую они поддерживали в нем жизнь. Вот до чего дожил. Никогда такого не было. Сколько себя помнил, он только отдавал, отдавал без разбору, хорошим и плохим – всем, кто попадал в его поле, всем, кто нуждался в нем; всем, на кого хватало его сердца. Наверное, от кого-то и получал; ведь его любили. Но это не осознаешь в процессе, только потом. Только потом, когда обнаруживаешь себя посреди пустыни, и начинаешь понимать, чем жил...
Это кризис, поставил диагноз Н. Когда-то он был хорошим доктором, и ему хватало одного взгляда, чтобы определить, по какую сторону черты находится человек, жить ему – или умереть. Это просто: достаточно почувствовать, где находится его душа, и в каком она состоянии. Н это умел. Себе он поставил диагноз так же уверенно. Если б ему это было любопытно, он мог бы назвать количество дней, которые ему оставались. Но он ни разу не подумал об этом. Не потому, что ему это было не интересно; не подумал – и все.
Как утром вышел на крылечко – так и просидел на нем до темна. Благо, день был спокойный, не жаркий. Иногда Мария присаживалась рядом, о чем-то говорила; сюда же приносила еду. Она еще не знала. Уж наверняка в ней было какое-то чувство, но она не желала его осознавать. А корова и собака знали. И знали, что он это знает. Покой его души действовал на них благотворно, поэтому они вели себя, как всегда. Правда, корова смотрела на него не так, как обычно, словно хотела запомнить его таким, как он есть; именно его, а не его внешний облик. А собака привычно легла рядом, подставив ему свою жесткую холку, и делала вид, что дремлет. Он ее не разочаровал. Она в первый же день правильно почувствовала его, и теперь была удовлетворена этим.
О храме Н не думал. Храм был перед глазами, от него иногда долетали всевозможные звуки, люди трудились, зарабатывая свой кусок хлеба, – Н не замечал и не слышал их. Он был с ними в разных измерениях. Если бы я сейчас пошел туда, неторопливо думал Н, мне не обязательно было бы входить в дверь. Я мог бы пройти напрямик, сквозь стены, а если бы понадобилось подняться наверх – я бы всплыл туда без малейшего усилия.
Его позабавила эта мысль. В ней не было смысла, не было глубины. Она была пустая, как мыльный шарик. Но забавна радужными переливами заемной детской фантазии. Н почти физически ощущал, как отваливаются от него налипшие за всю его жизнь куски знания, опыта и памяти; как присохшая глина, как короста с заживших ран. Душа радовалась неожиданной легкости и простоте, о которой он столько мечтал, а теперь простота сама открылась – и в ее свете исчезли все сомнения и вопросы.
На следующий день появился Искендер. Не спрашивал о здоровье, но по глазам было видно, что пытается понять ситуацию. Он оставил список необходимых материалов, и исчез так же незаметно, как и появился. Контакта не произошло. Если бы не список, Н вполне мог бы решить, что Искендер ему привиделся в полудреме. Но список был вполне реальным, вот он. Аккуратный; каждая строчка припечатана точной цифрой; каждая буква каллиграфична и самостоятельна – безликий чертежный шрифт. Значит, там, где он учился, чертежи делали еще не на компьютере, а на ватмане, под рейсшину...
Потом пришел монашек. Не очень удачно: Н одолевала дремота, он думал о дожде, который был уже виден, – одинокое тяжелое облако, неторопливо наползавшее с запада, а под ним густой штриховкой, словно нарисованные, плотные струи. Вот чего я никогда не мог понять, думал Н, – да теперь и не узнаю никогда, – как эти неисчислимые тонны воды удерживаются в воздухе.
На рясе монашка – по подолу и на рукавах возле кистей – белели высохшие капли извести. Или это цемент?.. – нет, известь. Он был оживлен и вел себя банально: болтал о своих впечатлениях, об особой ауре храма. «Это посреди центрального нефа – точно под куполом, – ну вы же знаете, конечно. Я вдруг ощутил тепло, а потом понял, что нахожусь в потоке, нисходящем сверху. Как под душем... Впрочем – нет: душ – он из отдельных капель и струй, и он наружный, а этот поток плотный, и проходит сквозь тебя, словно у тебя нет тела, только душа. Только душа! Я там не мог молиться, у меня не было слов, но это был первый случай, когда я так реально ощутил очищение и благодать...»
Вот такая немудреная импровизация. Очевидно, я выгляжу совсем плохо, думал Н, если этот молодой человек даже не пытается привести к общему знаменателю свою нынешнюю болтовню и то, как он говорил со мной в храме. Должно быть, едва переступив порог этой комнаты, он сразу понял, что я уже не игрок, и задержался только для того, чтоб поразвлечься, подергать за хвост и за усы старого беспомощного льва.
Монашек ушел только после дождя. Жаль, думал Н, лучше бы я посидел возле открытой двери, смотрел бы на белые струи, дышал бы их свежестью. А так смотрел на них сквозь стекло, как в кино. Все вроде настоящее, но ты же знаешь, что ничего этого нет, просто это еще одна попытка достучаться до твоей памяти...
Так зачем же он приходил?
Это было не интересно, однако вопрос воткнулся колючкой, иголочкой от кактуса. Нельзя сказать, что тревожил, но покоя лишил. Забудь, велел себе Н, его нет для тебя... Это пришлось повторить еще дважды, и только после этого монашек исчез. И тогда Н вспомнил о планшетах с чертежами храма. Надо бы сегодня же вернуть их на место...
Они лежали на виду, на деревянной тумбе швейной машины. Тумба была сделана навечно – из хорошего дерева, обработанного мягко, чтоб и глазу, и руке было приятно. Тумбе было больше полувека – она не прятала морщины старости, – но она готова была прожить столько же, и еще столько. Когда-то вещи переживали людей. И даже их детей и внуков переживали...
Он подумал: как же я старомоден!.. И наверное нелеп со своими понятиями, давно отправленными в чулан. Что поделаешь – я человек из другого времени; из времени, когда вещи становились частью жизни и обретали душу. Я опоздал родиться. Я жил уже не в своем времени, вот отчего мне всегда было так одиноко, вот отчего Мария и сын не могут меня удержать: я давно уже только фантом, голограмма из прошлого; я могу материализоваться только в их снах. Но разве можно придумать более надежную опору, чем фантом!..
Планшеты были обтянуты потертой телячьей кожей. Она давно ничем не пахла: время стирает запахи в первую очередь. Сперва запахи, затем краски. «Свиная кожа остается...» – фраза из забытого детства выпорхнула ниоткуда, и, не найдя опоры, растаяла без следа.
Н взял верхний планшет, положил на стол, раскрыл. Он это сделал просто так, без цели, как берут с полки и раскрывают знакомую книгу, от которой в душе сохранился теплый след. Смотреть на чертежи было приятно, хотя некоторые из них Н не помнил: очевидно, прежде в них не было нужды. Каждый узел конструкций был повторен в увеличении. Их поместили в круги радиусом не больше дюйма (в центре легко угадывался прокол от иголки рейсфедера). Дерево узнавалось по линиям, символизирующим косой срез годовых колец, бетон – по кружочкам и точкам, мол, гравий и песок; кирпичи так и были нарисованы кирпичами. Даже через тысячу лет у того, кто будет это рассматривать, не возникнет вопросов.
Н быстро устал. Дремота возвратилась – такая решительная, что сопротивляться ей было бесполезно. Н положил голову на руки и отключился мгновенно, а когда открыл глаза – был свеж и готов искать. Именно так. Не просто рассматривать чертежи, а искать в них нечто забытое. Когда-то – еще весной – он видел это нечто, но тогда он не придал ему значения; оно зафиксировалось в сознании – и легло на дальнюю полку памяти. А сейчас пришло его время – и оно подавало сигнал. Еле слышный, невнятный, но совершенно реальный.
Н повезло: не пришлось изучать сотни ватманов и калек – уже во втором планшете он обнаружил это. Сначала увидел – и только тогда понял, что именно это искал. Крест. Большой деревянный крест. Судя по проставленным размерам – трехметровой высоты (и еще полметра крепежной части, погруженной в пол). Перекладина крепилась по центру «золотого сечения». И ее длина соотносилась с высотой креста все в той же «золотой» пропорции. Крест должен был стоять перед амвоном, точно в центре круга: позади – иконостас, впереди – круглый край солеи. Тогда – весной – Н удивился необычности этого замысла: чтобы каждый человек – войдя в храм – и где бы он ни находился в храме – отовсюду видел перед глазами символ своего спасения. Прежде всего – крест, и лишь затем – аккомпанементом – иконы, свечи, служителей... Как я мог об этом забыть? – подумал Н, и тут же вспомнил: ведь я был занят. В те дни я выгребал из храма мусор; это не самое интеллектуальное занятие, но ни о чем другом я не думал. Потом я ставил строительные леса – снаружи и внутри. Потом я лечил тело храма... Я все время занимался телом храма, признал Н, и ни разу не подумал, каким образом вернется в него душа. Все время, каждый день я помнил о Боге (а если б запамятовал – черный ангел сразу напомнил бы мне о Нем), но как при этом я мог забыть, что храм – это след Его Сына?..
Вот чего недоставало храму: души.
И моей работе недоставало души. Я трудился не по велению сердца, а как раб. В этом не было моей вины – мои руки были пусты, мне нечего было отдать. Но кто отнял у меня все?!.
Эта внезапная вспышка удивила Н. Никогда прежде – ни разу в жизни! – он не бунтовал. Даже маленьким мальчиком. А когда повзрослел, и философия обосновала ему бессмысленность насилия, этот метод решения проблем он уже осознанно исключил из своего поведения. Мир был болен насилием, это ранило душу, но ничего не меняло в ней: иммунитет хранил ее от заразы. Неужели только для того, чтобы в конце он все-таки взбунтовался, причем не против конкретного человека, не против какой-то невыносимой ситуации, – против Бога!..
Это было так банально, что Н даже развеселился. Здравствуй, Сатана! Как же я не заметил, что ты уже сидишь рядом? И с чего ты решил, что из меня уже можно лепить все, что тебе заблагорассудится? Ошибся, голубчик. Я знаю – ты ничего не делаешь спонтанно. Ты сперва намечаешь цель, потом анализируешь, потом составляешь план... Ну так ты просчитался! Такое, знаешь ли, случается, и не только с людьми, но и, как видишь, с самой разумной сущностью на свете. А теперь вали отсюда. И прихвати с собой свой бесценный дар – сомнения. Я все равно не смогу воспользоваться ими – мне некуда их приткнуть...
Он ощутил, как в нем поднимается волна. Такая знакомая – и такая забытая: ведь так давно ее не было! Он уже не мог сидеть, не мог думать – нужно было что-то делать. Все равно что – лишь бы делать, лишь бы тратить избыток энергии, пока она не сожгла все внутри.
Он встал, вышел во двор. Собака радостно прыгнула ему на грудь – этого тоже давно не было, но Н отстранил ее, даже не взглянув: ты мне сейчас не поможешь. Поглядел по сторонам: что? что?.. Вдруг вспомнил, что обещал вскопать грядку. И это было так давно, что в ней, возможно, уже не было нужды, но сейчас нужно было не думать, а делать. Н взял в сарае лопату и пошел на огород. Лопата вошла в землю легко, черный пласт показал свой жирный, лоснящийся бок, и неспешно развалился. Н копал с упоением; это было так хорошо, так хорошо!.. Он копал и копал, не чувствуя ни усталости, ни тяжести в руках, ни сердца. Значит, все правильно, все правильно, бездумно повторял он в такт неудержимой, уверенной лопате. Только один раз он разогнулся, чтобы стереть с горячего лба пот, и увидел, что Мария сидит на крыльце и плачет. Она была счастлива.
Утром приехал Матвей Исаакович. Три больших черных автомобиля остановились у подножья холма, людей в них оказалось меньше, чем можно было ожидать, но к храму Матвей Исаакович пошел один. В храме он пробыл недолго, всего несколько минут. Выйдя наружу, он направился к хате Марии; потом увидал, что Н на огороде, и свернул к нему. Они уселись на крыльце – в такое чудное утро вести его в хату Н не хотел, – но Матвей Исаакович был задавлен только что пережитым тяжелым впечатлением, и потому не замечал ничего вокруг, и даже на Н старался не смотреть.
– Это не храм, – сказал наконец Матвей Исаакович. – Это склеп.
Голос бесцветный. Констатация – и только. Он умел держать удар.
Н улыбнулся и кивнул: согласен.
Такой реакции Матвей Исаакович не ждал.
Собственно говоря, он вообще ничего не ждал. Он был переполнен разочарованием, которое вытеснило из него все остальные чувства; это разочарование еще предстояло осмыслить и пережить... Дело даже не в деньгах, которые он успел вложить в этот храм... хотя и в деньгах тоже. Еще вчера он отмахивался от мыслей о затратах, потому что осуществлялась... Нет, не мечта (о таком он никогда не мечтал; это свалилось на него вдруг). И не надежда. Словами этого не передашь. Да Матвей Исаакович и не пытался. Представьте: где-то в особом месте (указанном самим Богом!) строится небывалый храм, и вы в этом участвуете... Когда он вспоминал об этом, на душе становилось так хорошо! Он чувствовал себя защищенным. Вся предыдущая жизнь обретала смысл. Вот ради чего, оказывается, все эти годы я катил в гору свой чудовищно непосильный камень, думал он. Вот ради чего мне было послано испытание одиночеством. Чтобы однажды мне открылось, что вся моя банальная жизнь посвящена исполнению Его замысла...
Так он думал еще вчера. И еще сегодня утром у него не было в этом сомнения. Какой свет был в его душе, когда он поднимался к храму! Он совсем не думал о том, что именно там увидит, но он знал, что его ждет переживание необычайное...
Он шел на свой праздник...
Разве он не знал, что нельзя подходить к сказке слишком близко? Разве он не знал, что нельзя, проверяя, мираж это или явь, пытаться прикоснуться к сказке рукой?..
Все платежи остановлю немедленно, думал он, спускаясь с холма. Винить некого – сам виноват. Конечно, это произошло не случайно. Если бы во мне не было проклятой пустоты, я бы никогда не влез в эту авантюру. Поучаствовать – пожалуйста, святое дело. Но взвалить эдакую глыбу на себя одного... Правда, признаю: пустоты не стало. Но ведь теперь, когда выяснилось, что король-то голый, эта пустота, как старая рана, опять откроется во мне, и будет ныть и травить мою жизнь...
Принципиальный вопрос: как быть с золотом Строителя, которое все еще находится у меня? Я не приценивался к нему; возможно, оно компенсирует мои затраты; даже если не полностью, удар будет смягчен существенно. Но разве я не знаю, что если заберу золото (а я его заберу), потом пожалею об этом, потому что совесть меня загрызет? Я уже жалею о том, что приму эту компенсацию, и не принять не могу: все-таки я бизнесмен. Для меня это не профессия; в этом моя сущность...
Короче говоря, когда Матвей Исаакович спускался с холма, и даже потом, когда он сидел на крыльце, его душа была в смятении, в мозгах – хаос. Затем он вспомнил, что нужно что-то сказать, не личное, нет, Строитель ведь ни при чем, он ведь только исполнитель... темный человек... ему велели – он делает... Но сказать надо. Надо назвать все точно, жестко. Чтобы Строитель сразу понял: я выхожу из игры, и это не обсуждается.
Вот тогда он и произнес: «Это не храм. Это склеп». Конечно, для Строителя это удар, да еще какой, понимал Матвей Исаакович, но я свой удар выдержал, выдержит и он. Матвею Исааковичу было уже все равно, как отреагирует Строитель, но то, что он увидел...
От улыбки Строителя (в этой улыбке было и понимание, и сочувствие, и уверенность, что все правильно и закончится хорошо) у Матвея Исааковича расширились глаза, и было удивительно видеть, как они вдруг стали незрячими: всю энергию забрал мозг. Н никогда такого не видел, хотя нет, было два-три случая, когда приходилось сказать: вашей жизни осталось, например, два дня, и после обеда все кончится... или шесть дней... и все; и ничего уже не поделаешь, потому что черта, отделяющая жизнь от смерти, осталась за спиной, энергия, поддерживающая жизнь клеток, иссякла. Когда это происходит в естественном конце жизни, люди принимают это с облегчением, некоторые – искренне верующие – с радостью: ведь для них все только начинается. И как подумаешь, что, наверное, есть счастливцы, которые переходят из света в свет... Что это – особая судьба? Или завершение пути, когда уже и не помнишь своих прежних жизней, своего мученического крика, с которым выдирался из липкой тьмы?..