Текст книги "А облака плывут, плывут… Сухопутные маяки"
Автор книги: Иехудит Кацир
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Когда родился Йонатан, Реувену было сорок семь, а Хае – сорок один. Он хотел назвать сына Давидом, в честь отца, умершего за несколько месяцев до этого в доме престарелых, но Хая воспротивилась.
– Давид, – заявила она, – имя галутное [36].
Он разозлился, но сдержался и спокойно возразил:
– Почему это оно, интересно, галутное? Давид, между прочим, был царем, полководцем, любимцем женщин. У него были рыжие волосы, красивые глаза, он сочинял псалмы. Почему же это, спрашивается, его имя – галутное?
– Ну ладно, – согласилась Хая, – пусть не галутное. Но, скажем так, устаревшее. В Танахе, к твоему сведению, есть и другие, не менее красивые имена. Причем, в отличие от Давида, они звучат гораздо более современно. Вот, например, Йонатан.
Реувен вспомнил, что именно так звали знаменитого героя операции «Энтеббе» [37], и согласился на Йонатана. В последнее время Йонатан совсем перестал называть Реувена папой и вместо этого именовал его «франсауи» [38]. У них в доме есть подвал, где стоит старенький телевизор. Телевизор этот вообще-то цветной, но временами цвет полностью пропадает, и он становится черно-белым. Однако даже когда цвет все-таки возвращается, то краски на экране такие неестественно яркие, словно ведущие и участники всех передач без исключения болеют какой-то кожной болезнью. Даже Бени с его золотыми руками не сумел этот телевизор починить. Реувен часто спускается в подвал, чтобы посмотреть свои любимые французские каналы. И вот однажды он сидел там и смотрел какую-то очередную французскую передачу, но тут появился Йонатан и стал его передразнивать: «Надо поддерживать французский в форме. Comment çа va? Ça va bien?» [39]Вот точно так же он передразнивает все время и соседа Реувена, Шломо Кнафо. Каждую субботу по утрам Реувен ходит к Шломо, чтобы поболтать по-французски, но вместо этого они обычно играют в шахматы и молчат. И только когда один из них делает какой-нибудь неожиданный ход, другой смеется и говорит: «Месье?» В юности Реувен и еще несколько подростков играли с одним русским шахматистом, занявшим некогда второе место на чемпионате мира, и свели игру вничью, а в последние годы он вступил в шахматный клуб и завоевал на соревнованиях довольно много кубков. Но, играя со Шломо, который в принципе тоже играет неплохо, он специально поддается и проигрывает, только для того, чтобы тот не расхотел с ним играть и он мог продолжать эти субботние визиты. Обычно, сыграв две-три партии, они пьют чай с мятой, который подает им жена Шломо Ивон, едят приготовленный ею «тубкель» [40]и предаются воспоминаниям о Касабланке. Вспоминают пляж «Ампа», куда обычно ездили на уик-энды, тамошние кафешки, а особенно – кинотеатры, где показывали лучшие французские фильмы того времени – «Красавчик Серж» Шаброля, «400 ударов» Трюффо, «На последнем дыхании» Годара с Бельмондо и Джин Сиберг в главных ролях. Глядя на светлые волосы юной, прекрасной Сиберг, Реувен всегда вспоминал Эммануэллу. Когда Шломо с родителями и младшими братьями сел на пароход, направлявшийся в Гибралтар (где он, кстати, с Ивон и познакомился), ему было семнадцать, и иногда он поддразнивает Реувена, зачем, дескать, тот их сюда привез. Нам, говорит, и там было неплохо. На что Реувен обычно отвечает: «Это не я, это Бен-Гурион. Я был всего лишь его эмиссаром, le messager». Однажды Ивон сказала Реувену: «Знаешь, если бы ты тогда нас на пароходе не свел, я бы сейчас, наверное, жила в Париже и была замужем за своим троюродным братом. Меня за него как раз тогда сватали. Он был пластическим хирургом, имел дом в Шестнадцатом округе Парижа, „мерседес“, слуг… Богач, одним словом». В ответ Реувен удивленно вскинул брови, поднял указательный палец вверх и сказал: «Это был перст Божий!» Все трое рассмеялись. Реувен знает, что они его любят. Когда они празднуют у себя во дворе Мимуну [41](на которую, кстати, приглашают и многих из тех, кто прибыл в Израиль во время операции «Братья», вместе с их детьми и внуками), он, Реувен, у них всегда почетный гость. Так же, впрочем, как и в сефардской синагоге, стоящей неподалеку от его дома. Именно в эту, а не ашкеназскую синагогу он обычно ходит молиться в Йом-Кипур. Более того, иногда, когда во время вечерней молитвы в сефардской синагоге нет миньяна [42], служка приходит к нему домой и просит их выручить. Реувен охотно достает из бардачка своей «субару» кипу и идет молиться вместе с сефардами…
Когда поезд проехал Натанию, солдат закашлялся, проснулся, вынул из рюкзака бутылку воды и стал жадно пить. Глядя, как его острый кадык движется вверх и вниз, Реувен стал думать о своих сыновьях. В начале интифады Бени служил в «Гивъати» [43]. Их бригада воевала в Шхеме, Рамалле и Хевроне. Когда по субботам он приезжал на побывку, то спал целых два дня подряд. Когда же он наконец просыпался, чтобы поесть, Хая начинала его расспрашивать:
– Ну, как там у вас на территориях? [44]Что вы там делаете?
– Что делаем? – мычал он в ответ. – Дерьмо выгребаем, вот что мы там делаем.
И снова шел спать. Хая качала головой и говорила:
– Вот видишь, из него клещами слова не вытащишь. Похож на тебя, как две капли воды.
«Да, – думал Реувен, – этот молчун Бени действительно на меня похож, причем даже больше, чем Офер, да и понимаем мы с ним друг друга с полуслова». Офер пошел в армию пятью годами раньше Бени, в самом начале Ливанской войны [45]. Эммануэлла поехала с ним на призывной пункт в Тель-Авиве, и вечером Реувен позвонил ей, чтобы узнать, как все прошло. Он ужасно боялся, что трубку возьмет этот тип, но, к счастью, к телефону подошла она сама. «Все прошло нормально, – сказала Эммануэлла сухо. – По ночам мне теперь больше спать не придется». И хотя до этого Реувен особо за сына не волновался, после этих ее слов ему вдруг стало за него страшно. Офер служил в десантных войсках, однако, пройдя курс молодого бойца, который перенес очень тяжело, подал прошение о зачислении в съемочную группу при пресс-службе армии, и оно было удовлетворено. Там он проходит военные сборы и по сей день. Что же касается Йонатана, то ему до призыва было еще четыре года, но Реувен надеялся, что к тому времени правительство сменится и в Израиле произойдут какие-то перемены. Ведь после убийства Рабина в стране все, по сути, пошло кувырком. В тот вечер он смотрел пятый канал французского телевидения и лишь случайно переключился на второй израильский – хотел послушать новости, узнать, как прошел митинг на площади [46], – и вдруг увидел Эйтана Габера и людей, плакавших возле больницы. Они обнимались, старались как-то поддержать друг друга, но Реувен в первый момент совершенно ничего не почувствовал. Так бывает, когда ударишься, – поначалу боли не чувствуешь, но потом место ушиба начинает опухать и багроветь. Только два раза в жизни до этого он испытал нечто подобное – этот внезапный паралич и ощущение, что под ногами разверзается пропасть, – когда Эммануэлла сказала, что уходит от него к другому человеку, и когда Юдит позвонила и сообщила, что у Эмиля остановилось сердце. Какое-то время Реувен еще продолжал сидеть, тупо уставившись в экран телевизора, а затем встал и пошел в спальню. Хая спала, лежа на боку, и громко сопела. Щека у нее прижалась к носу, рот был широко раскрыт, а короткие крашеные рыжие волосы свалялись, и сквозь них просвечивал голый череп. В руке она сжимала роман «Мосты округа Мэдисон». Реувен осторожно забрал у нее книгу, загнул уголок страницы, на которой она остановилась, положил книгу на тумбочку, погасил настольную лампу и вышел. «Пусть спит, – подумал он, – пусть спит». Затем он снова спустился в подвал и всю ночь, судорожно сжимая в руке пульт управления, переключался, словно в бреду, с одного канала на другой. Смотрел то немецкие каналы, то французские, то Си-эн-эн, то Скай-ньюс. Как будто надеялся, что, переключая каналы, сможет повернуть время вспять или, по крайней мере, узнать какие-то новые подробности, которые наконец-то все объяснят. Потому что случившееся пониманию не поддавалось. Да и позднее, в течение еще нескольких недель, а может, даже и месяцев, его не покидало какое-то тоскливое, щемящее чувство и у него все время было такое ощущение, что под ногами разверзается пропасть. «Господи, – постоянно думал он, – да как же это могло с нами случиться? Это ведь настоящее землетрясение…» Каждый раз, когда по телевизору показывали фотографии Рабина времен Шестидневной войны, церемонии подписания соглашений в Осло [47]или того злополучного митинга на площади, его охватывала тоска и он начинал вспоминать свои немногочисленные встречи с покойным. Особенно хорошо он помнил их встречу в Центральном комитете партии [48]через две-три недели после Войны Судного дня. Это было перед самыми выборами, о которых Реувен не мог вспоминать без горечи. В течение нескольких лет до этого он был активным членом партии, вел агитацию в домашних кружках, встречался с членами ЦК и принял участие в двух избирательных кампаниях. Во время этих кампаний он дни напролет мотался по переселенческим лагерям и кварталам бедняков, объясняя репатриантам, как нужно голосовать и какой бюллетень в какой конверт класть, и почти забыл, как выглядят жена и сын. Оферу тогда было всего десять лет. Когда же, как правило за полночь, он все-таки возвращался домой, то обычно заставал Эммануэллу на кухне. Она сидела за столом и спала, положив голову на руки. Ее волосы покрывали стол, как скатерть, а возле нее стояла пепельница, полная окурков. «Я для тебя такая же мебель, как шкаф, диван и холодильник, – заявила она ему однажды, глядя на него глазами, полными слез. – Мы с тобой никогда никуда не ходим, ни с кем не общаемся, даже в кино не бываем». И хотя ему было страшно ее жаль, он ничего не мог с собой поделать. Он попросту не умел жить иначе. Когда в конце концов Реувен попал на сорок девятое место в списке кандидатов от партии в депутаты кнессета, он пообещал жене, что если пройдет в кнессет, то уволится из Гистадрута и они переедут жить из Хайфы в Тель-Авив. Он знал, что Эммануэлла скучала по Тель-Авиву и часто ездила туда повидаться с родителями и подругами. На том съезде ЦК Рабин пожал Реувену руку и своим неповторимым голосом, растягивая слова, сказал: «Мы обязательно должны победить, Шафир». Однако незадолго до выборов несколько товарищей по партии уговорили Реувена уступить место в списке заместителю мэра Акко. Тот был старше, состоял в партии дольше и был к тому же восточного происхождения. По словам товарищей, в списке не хватало людей с восточными фамилиями, да и вообще, говорили они, у сорок девятого места все равно никаких шансов пройти в кнессет нет. Реувен согласился, и его передвинули на шестьдесят пятое место. В тот вечер, вернувшись домой, он снова застал Эммануэллу на кухне. Она сидела за столом и курила.
– Ничего, – сказал он ей. – Мне ведь только тридцать семь, так что я вполне могу подождать. Через какие-нибудь четыре года, ну в крайнем случае через восемь лет меня все равно выберут. К сорока пяти годам я уж точно буду депутатом.
– А если не будешь? – спросила Эммануэлла.
– Ну не буду, так не буду, – ответил он. – Надо уметь довольствоваться малым.
Эммануэлла поморщилась, словно в глаза ей попал табачный дым, но смолчала. Впоследствии оказалось, что сорок девятый номер в кнессет все-таки прошел, так как партия получила на выборах пятьдесят одно место, и заместитель мэра Акко стал-таки депутатом. А на следующих выборах, в семьдесят седьмом, Реувен и вовсе в список не попал. Впрочем, все равно тогда победил «Ликуд», и все перевернулось с ног на голову. К тому времени Реувен уже был женат на Хае, и она обвинила во всем лично его. «Это всё ты и твои дружки, Эмиль и Бен-Гурион, во всем виноваты, – заявила она ему после выборов. – Какого черта вы притащили сюда всех этих восточных евреев? Вот теперь они вместе с этим своим Бегином и его бандой нашу страну у нас же и украли». Он посмотрел на нее с недоумением, но ничего на сказал и отправился поздравлять семейство Кнафо. В тот день в честь победы на выборах Ивон и Шломо накрыли во дворе стол и пригласили родственников и друзей. «Santé! – сказал Реувен, поднимая рюмку. – Молодцы, ребята. Просто молодцы».
…Поезд подъехал к станции Мира. Реувен подошел к старушке немке, взял ее чемодан, спустился с ним на платформу и протянул руку, чтобы помочь старушке сойти по ступенькам, но тут к ним подошел молодой человек и взял чемодан у лего из рук. По-видимому, это был ее зять. «Всего вам хорошего, – сказала старушка Реувену, улыбнувшись. – Успехов вам во всем». – «И вам тоже», – ответил он и помахал ей на прощанье рукой. Она чем-то напомнила ему мать Эммануэллы, Рут, которая очень ему нравилась. Она умерла много лет назад. Реувен любил ее за аристократизм, за упрямый характер и, наверное, еще за то, что она была асболютно не похожа на его собственную маму. Та не снимала поношенный цветастый халат, из кармана которого торчал клетчатый мужской носовой платок, и каждый раз, вспоминая своих погибших в Освенциме родственников – родителей, братьев и сестер, – она доставала этот платок из кармана и прижимала ко рту, чтобы не разрыдаться. Из пяти ее братьев и сестер уцелела только одна сестра; она жила в Ганновере с мужем и детьми. По вечерам мама часто склонялась над листочками бумаги, исписанными мелкими непонятными буквами, а когда стояла на кухне у плиты, причитала: «Господи, ну почему немцы не забрали и меня тоже? Почему я не осталась там и не погибла вместе со всеми?» Когда стало известно, что, кроме тети, из его родственников не выжил никто, Реувену было лет девять или десять, но до сих пор, слушая по радио передачу «Ищем родных», он продолжал втайне надеяться, что ведущий вдруг возьмет да и назовет имена его деда, бабушки, дядьев или двоюродных братьев. Он знал их только по фотографиям и по сохранившимся у матери письмам. Когда Реувен и его сестра Мирра, которая была младше на четыре года, садились за стол и мать ставила перед ними суп с желтоватыми куриными ножками, жареную печенку и куриные «пупки», которые он очень любил (мама называла их «лейбале» и «пупиклех»), он всегда съедал свою порцию полностью, потому что знал, что нельзя выбрасывать продукты, без которых люди в концлагерях и гетто умирали с голоду. Каждый раз, когда они садились за стол, он смотрел на тоненькие русые косички Мирры, на ее водянистые глаза и бледное личико и думал: «А что, если бы мы с ней тоже оказались там и умирали бы с голоду? Что, если бы у нас на двоих был только один маленький кусочек хлеба? Отдал бы я его ей или съел бы сам?» Он представлял, как выхватывает у Мирры хлеб и как она начинает плакать, и его сердце сжималось от жалости. «Когда я вырасту, – думал он, – то буду преследовать фашистов по всему миру и душить их собственными руками».
…Реувен стоял на медленно ползущем вверх эскалаторе, держался за поручни и разглядывал узорчатый потолок из стекла и стали. Он был похож на потолок парижского вокзала Дорсе. Реувену часто приходилось проходить мимо этого вокзала, когда он шел на встречу с командиром парижского отделения их организации Эфраимом Ронелем. Несколько лет назад вокзал отремонтировали и превратили в художественный музей, но он в этом музее еще ни разу не был, хотя Хая его много раз об этом просила.
– Я ведь в Париже была всего только один раз, – сказала она ему однажды. – С первым мужем, во время нашего медового месяцу. Просто поверить не могу, что ты во Францию ехать не хочешь. Ты же вроде как завзятый франкофил. Только и делаешь, что французское телевидение смотришь. Может, ты боишься, что тебя там агенты короля Хасана схватят?
– Париж от нас никуда не убежит, – ответил он ей тогда с улыбкой. – Съездим еще, не переживай.
А у самого перед глазами встала картинка из прошлого. Лето. Вечер. Они вчетвером сидят в кафе «Бонапарт» и пьют коньяк. Эмиль рассказывает какую-то неприличную историю и сам же над ней громко хохочет; Юдит смотрит на него осуждающе, но в ее глазах светится любовь; Эммануэлла смеется, смущенно краснеет и закуривает сигарету, а он, Реувен, обнимает жену за плечи, притягивает к себе и целует. Видимо, именно в ту ночь, во всяком случае – именно тогда, в Париже, Эммануэлла и забеременела. «Офер уже, наверное, ждет меня на перекрестке, – подумал Реувен. – Господи, только бы не было пробок на дороге. Сегодня мне ни за что нельзя опаздывать. Это мой последний шанс. Больше слушание откладывать не будут».
2. Телемах
Он вышел из здания вокзала и с удивлением увидел прямо перед собой два высоких бетонных строения, которых раньше здесь не было, – одно треугольное, другое – круглое, – но тут же вспомнил, что читал в «Гаарец» (на которую подписался после того, как газету «Давар» закрыли) о проекте под названием «Центр мира». Это был уникальный архитектурный проект, в рамках которого предполагалось построить три самых высоких на Ближнем Востоке здания – треугольное, круглое и квадратное. Однако квадратное еще не построили. Вместо него неподалеку открылся новый торговый центр «Мир». Хая говорила, что он каких-то невероятных размеров, и предлагала съездить посмотреть. «Заодно пройдемся по улице Герцля и купим наконец-то мебель для гостиной», – добавила она. «По-видимому, – думал Реувен с горечью, – третье здание пока не построили, потому что мир еще не наступил. А ведь вполне мог – и должен был – уже наступить. Просто его наступление все откладывают и откладывают, и в результате он, как старое молоко в холодильнике, прокис и покрылся плесенью». Реувен стоял посреди шоссе, на полосе безопасности, возле столба и искал глазами белый «рено» Офера. На столбе было два дорожных указателя. Один смотрел на восток, и на нем было написано «Дорога мира», а второй был обращен на запад и снабжен надписью «Холм боеприпасов» [49]. Машины сына почему-то нигде видно не было. Не дожидаясь зеленого света, Реувен перешел через дорогу, миновал бригаду таиландских рабочих в разноцветных майках и кепках, которые выкладывали тротуар серым и красным кирпичом, подошел к крытой, выкрашенной в синий цвет автобусной остановке и стал вглядываться в бесконечный поток машин, сворачивавших направо, на шоссе Айялон-Даром. «Это даже хорошо, что я пришел раньше, – подумал он. – А то бы Оферу пришлось здесь стоять и ждать меня, а стоянка тут запрещена». От нечего делать он стал перебирать в памяти то, о чем собирался рассказать Оферу. «А что, если, – подумал он, – я расскажу ему про события, которые произошли после несчастья с „Эгозом“? Вдруг его эта история заинтересует и он вставит ее в свой фильм?» Все явки тогда были провалены, десятки израильских агентов арестованы и подвергнуты пыткам, марокканским спецслужбам стало известно, как вывозили людей в Израиль, и Эмиль отправил Реувена в Париж, на встречу с Ронелем. Сам Эмиль, несмотря на угрозу для жизни, остался в Касабланке. Постоянным местом встречи Реувена и Ронеля в Париже была площадка для игры в шахматы в Люксембургском саду. Стояла зима. Листья с деревьев облетели. Падал легкий снежок. Холод пробирал до костей. Кроме них, в парке никого не было. Они играли в шахматы, и Ронель сказал: «Останешься в Париже, пока мы что-нибудь не придумаем. Правда, это может занять несколько месяцев, так что подыщи себе пока какое-нибудь занятие. Для начала можешь написать родителям». Все это время родители Реувена думали, что он учится в Сорбонне, и каждый месяц Ронель отправлял им от его имени письмо или открытку с изображением Эйфелевой башни или Моны Лизы. «А что, если мне превратить ложь в правду и действительно поступить в Сорбонну?» – подумал Реувен. Так он и сделал. Поступил в аспирантуру по международному праву и несколько месяцев писал диссертацию о юридическом статусе североафриканских евреев. Днем он сидел в библиотеке, а по вечерам ходил пить пиво в кафе «Флор». Кто только не посещал в те времена это кафе! За одним столиком сидели окруженные толпой поклонников Сартр и Симона де Бовуар, а за другим – Симона Синьоре и Ив Монтан. Несколько раз заглядывала вечно пьяная Эдит Пиаф, всегда в сопровождении какого-нибудь юнца, а один раз мимо прошел сам Пикассо – лысый, в пальто и с белым шарфом. Правда, Реувен сомневался, что это был именно Пикассо, но решил сказать сыну, что видел там именно его. Потом Мухаммед Пятый умер, и на трон взошел его сын Хасан. Он объявил амнистию, выпустил из тюрем всех израильских агентов, и Эмиль решил возобновить тайный вывоз евреев. На этом учеба Реувена в аспирантуре закончилась, и он вернулся в Марокко. Эмиль сумел найти новый причал для отправки людей возле Рабата, недалеко от королевского дворца, и никому даже в голову не приходило, что корабли с людьми отплывали именно оттуда. Кроме того, причал находился в заливе, и море там всегда было спокойное. Единственное неудобство этого места заключалось в том, что берег там постоянно патрулировался дворцовой стражей. Однако Эмиль подкупил начальника охраны, и два раза в неделю Реувен надевал длинное женское платье, расшитый золотыми нитями платок, полностью скрывавший лицо, и под видом проститутки ходил к начальнику на «свидания». Встречались они в маленьком домике на берегу. Видя, что начальник – с женщиной, охранники не обращали на них никакого внимания, и тот спокойно сообщал Реувену расписание патрульной службы, а Реувен, в свою очередь, передавал ему деньги, которые приносил в бюстгальтере. Это воспоминание заставило Реувена улыбнуться, но, взглянув на часы, он увидел, что Офер опаздывает уже на десять минут. «Видимо, застрял где-то на выезде из Кирьи. По утрам все дороги там обычно запружены», – подумал Реувен и продолжал мысленно рассказывать Оферу свою историю. «И вот таким манером нам удалось вывезти в Израиль еще несколько тысяч человек. Тем временем Эмиль договорился с министром внутренних дел Марокко о том, что евреям разрешат выехать за границу по коллективному паспорту, только не в Израиль, а в какую-нибудь другую страну. За каждую тысячу человек израильское правительство платило марокканскому двести пятьдесят тысяч долларов. Все это делалось, разумеется, в полной тайне, чтобы левая оппозиция в Марокко ни о чем не пронюхала. Позднее нам удалось организовать полеты самолетами компании „Эр-Франс“ из Касабланки в Ниццу. Из Ниццы же людей отправляли в Израиль рейсами „Эль-Аля“. К тысяча девятьсот шестьдесят третьему году евреев в Марокко почти не осталось, и все участники операции вернулись домой. Кроме меня. Мне пришлось на некоторое время задержаться в Париже, чтобы защитить диссертацию. В тот день, когда я вернулся в Израиль, в доме президента Залмана Шазара состоялась торжественная церемония, на которой мне, Эмилю, Юдит и всем другим нашим товарищам были вручены правительственные награды. К сожалению, церемония была тайной, так что я не смог пригласить на нее даже своих родителей и сестру. А сразу после торжества я отправился в кафе „Таамон“ на свидание с твоей матерью. Она как раз сдавала тогда выпускные экзамены. Мы не виделись с ней целых три года, и до моего отъезда между нами, собственно, еще ничего серьезного не было. Кроме того, я слышал, что все это время у нее были другие мужчины. И все же, когда я приехал, она тут же согласилась возобновить наши отношения».
Реувен вспомнил тот летний вечер, когда он шел по тихим улицам Рехавии [50]и вдыхал пахнущий соснами сухой воздух. Ему было двадцать шесть, в кармане у него лежала врученная президентом медаль, он был доктором юриспруденции, только что защитившим диссертацию в Сорбонне, в «Таамоне» его ждала Эммануэлла, и будущее казалось ему расстилавшейся перед ним красной ковровой дорожкой. Глаза у Реувена увлажнились, к горлу подступил комок, и он почувствовал, как страшно тоскует по этому летнему дню, о котором в последнее время вспоминал все чаще. Он не знал, стоит ли рассказывать об этом сыну. Еще, чего доброго, посмеется над ним. Да и какое все это имеет отношение к фильму о Моссаде? Реувен взглянул на часы. Семь тридцать пять. Где же Офер? «Впрочем, – подумал он, – даже если Офер сейчас и приедет, я все равно уже опоздал». Реувен точно помнил, что в субботу они договорились встретиться в семь пятнадцать, и именно здесь, возле станции Мира. «Надо позвонить ему в машину». Он подошел к телефону, висевшему неподалеку, достал из бумажника телефонную карточку, вставил ее в щель аппарата и снял трубку – но гудка не было. Телефон не работал. «И почему я не послушался Хаю? – подумал он с горечью. – Почему не взял с собой ее мобильный?» Правда, к мобильным телефонам он привыкнуть так и не смог, да и вообще любил передвигаться налегке, без лишних вещей. Обычно брал с собой в дорогу только бумажник, который клал в задний карман брюк, и картонную папку с документами, которую никогда не выпускал из рук. Но теперь, из-за этой его нелюбви к мобильным телефонам, ему придется снова перейти дорогу и вернуться к вокзалу, у входа в который он видел два оранжевых телефона-автомата. А вдруг Офер тем временем приедет, не увидит его на остановке и поедет дальше? Может быть, подождать еще несколько минут? В конце концов он решил подождать: «Если до без четверти восемь не приедет, тогда перейду дорогу и позвоню». Он стоял неподалеку от таиландских рабочих и пристально вглядывался в поток машин, пытаясь различить белый «рено» сына. Несколько машин белого цвета показались ему похожими, но Офера за рулем не было. На одном из зданий висел государственный герб: семисвечник и голубые оливковые ветви. «Интересно, – подумал Реувен, – этот герб всегда там висит или его повесили в честь пятидесятилетия Израиля и просто забыли снять?» К остановке подошла высокая худая девушка в форме военной полиции. Ее темные волосы были собраны сзади в хвостик, на плече висел автомат. Она подняла руку, в надежде остановить машину, но все проезжали мимо, и она нервно переминалась с ноги на ногу. «Будь у меня сейчас машина, – подумал Реувен, – я бы обязательно остановился». Но машины у него не было, и он с грустью думал о том, что, возможно, ему и самому придется ловить попутку. Иначе до Иерусалима вовремя не добраться. Можно, конечно, поехать на автобусе, но для этого надо сначала добраться до центральной автобусной станции, а это займет немало времени. «Впрочем, – подумал он, – если даже ради красивой девушки никто не останавливается, то ради меня не остановятся тем более». Наконец он решил, что пора идти звонить, и, то и дело оглядываясь, чтобы не пропустить «рено» сына, перешел через дорогу, но когда приблизился к вокзалу, то оказалось, что оба телефона-автомата заняты. Правда, внутри вокзала тоже были телефоны, но Реувен боялся, что оттуда может не заметить Офера, и решил подождать, пока не освободится один из двух телефонов на улице. На ближайшей автобусной остановке висел черно-белый рекламный плакат, на котором была изображена обнаженная девушка, почти девочка. Она сидела, обняв колени. У нее было худощавое лицо, большие, серьезные глаза, полные, слегка приоткрытые губы, а возле нее стоял маленький флакон с духами, над которым красовалась крупная надпись: «Obsession». И хотя ее гениталии были не видны, а полудетскую грудь скрывали распущенные волосы, Реувен почувствовал, что член у него начинает оживать. Ему стало стыдно, он отвернулся и посмотрел на дорогу. Девушки в военной форме на другой стороне улицы уже не было, и он испугался, что раз уж не увидел, как села в машину она, то, возможно, не заметил и Офера. А может быть, именно Офер-то ее как раз и посадил? Часы на здании вокзала показывали без пяти восемь. «Все пропало, – подумал Реувен в отчаянии. – Даже если Офер сейчас и приедет, раньше девяти – девяти пятнадцати мне до суда уже не добраться». Он представил, как Абу-Джалаль стоит в коридоре суда, нервно курит и с трудом сдерживает гнев. «Нет, – думал Реувен, – я просто обязан добраться до Иерусалима. Пробьюсь в кабинет к Авнери, скажу, что мой клиент не виноват, что я беру всю ответственность на себя, и попробую добиться еще одной отсрочки». Он представил себе гримасу на лице Авнери и услышал ее усталый голос: «Адвокат Шафир, я думала, вы уже давно поняли, что я слов на ветер не бросаю. Если я сказала, что переносить заседание больше не буду, значит, не буду». Тем временем один из телефонов освободился. Реувен подошел к нему, торопливо вставил карту и позвонил Оферу на мобильный. Влючился автоответчик. «Говорит Офер, оставьте сообщение, я вам перезвоню». Реувен повесил трубку и набрал номер домашнего телефона сына, но и там включился автоответчик. «Говорит Офер Шафир. Оставьте сообщение после гудка». Реувен решил было поначалу и в самом деле оставить сообщение, но потом передумал и снова набрал номер мобильного. «Офер, – сказал он, прослушав сообщение автоответчика, – это папа. Я жду тебя на перекрестке, как и договаривались. Если честно, даже не знаю, что и сказать». Окончательно расстроившись, Реувен повесил трубку и почувствовал внезапную усталость. Он понятия не имел, что ему теперь делать. Вернуться на остановку и продолжать ждать Офера? Или, может быть, доехать на автобусе до центральной автобусной станции и поехать в Иерусалим? Как бы там ни было, в любом случае нужно было срочно позвонить в секретариат суда и попросить, чтобы нашли Абу-Джалаля и передали ему, что адвокат опаздывает. «А может, Абу-Джалаль и на этот раз не пришел? – подумал он вдруг с тайной надеждой. – В таком случае суд сорвется не только по моей вине». Между тем телефон опять заняли, и надо было ждать, пока он освободится. Его взгляд снова упал на голую девушку на автобусной остановке, но на этот раз она показалась ему какой-то жалкой и убогой и никакого сексуального желания не вызвала. Было совершенно очевидно, что Офер не приедет, но Реувен еще раз, уже машинально, посмотрел в сторону перекрестка. Когда позавчера, в субботу, они разговаривали по телефону, Офер сказал, что в восемь тридцать у него лекция в киношколе. Реувен знал, что преподаванию в этой школе сын придавал большое значение. Во-первых, он говорил, что ему нравится общаться с талантливой молодежью, а во-вторых, это был, в сущности, его главный заработок. Ведь в Израиле на документальных фильмах особо-то не разживешься. Не может же Офер просто так, безо всякой причины, взять да и не явиться на занятия. Впрочем, его фильмы, по крайней мере, пользовались успехом: их показывали по телевизору, самого Офера приглашали на международные фестивали, а на каком-то из них – то ли в Штутгарте, то ли в Мюнхене – один из его фильмов, о еврейских детях, выживших во время Холокоста, даже удостоился первой премии. После этого в пятничном приложении к «Едиот ахронот» на двух полосах было опубликовано большое интервью с Офером и его фотография, на которой он был очень похож на Эммануэллу: такие же волнистые волосы, зеленые глаза, улыбка… В тот день Шломо Кнафо специально пришел к Реувену домой, чтобы поздравить его с этой публикацией, а коллеги по работе подходили к нему, одобрительно хлопали по плечу и говорили: «Молодец, так держать». Несколько недель после этого Реувен даже представлялся при знакомстве: «Реувен Шафир, отец режиссера Офера Шафира», но через какое-то время заметил, что те, кто читал интервью, успели про него забыть, а многие и вообще не знают, о чем речь, и перестал. Тем не менее он все равно продолжал гордиться сыном, считая, что в успехах Офера есть и его заслуга – ведь когда Офер был маленьким, Реувен часто водил его в кино. Как-то раз Эммануэлла, работавшая тогда на полставки в одной старой адвокатской конторе в Адаре, сообщила ему, что записалась на курсы французского языка при посольстве. Обучение там, по ее словам, производилось с помощью новейших аудиовизуальных методов, а занятия проходили два раза в неделю, по вечерам. Реувен сказал, что очень этому рад и что в эти дни он возьмет Офера на себя. Каждый раз, как Эммануэлла отправлялась на занятия, они с сыном ехали в Адар и шли смотреть какой-нибудь фильм – в кинотеатре «Армон» или «Рон». Правда, иногда Реувен оставлял Офера в зале одного, уходил на совещание в Гистадрут или на партсобрание и возвращался уже после окончания сеанса, но Офер к этому привык и не жаловался; он знал, что, выйдя из кинотеатра, должен терпеливо ждать папу. Однажды Реувен оставил сына в кинотеатре «Ора» смотреть «Бемби» и уехал на очередное совещание, но оно затянулось, и он опоздал больше чем на час. Когда он подъехал к кинотеатру, Офер сидел на тротуаре и плакал. Увидев отца, он подбежал к нему, стал бить его кулаками в живот и кричать: