Текст книги "А облака плывут, плывут… Сухопутные маяки"
Автор книги: Иехудит Кацир
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
На этом рассказ тети Рут обычно заканчивался, и я знала, что скоро мы пойдем домой.
Я все еще шла по улице Дерех-а-Ям. В лицо дул холодный ветер, руки заледенели, и я вдруг вспомнила то лето, когда мне было семь лет. Мама с папой уехали в отпуск, и я переселилась к тете Рут. По утрам мы ходили с ней на море – на пляж «Кармель» или на «Тихий берег», – сидели у воды и строили из мокрого песка «ледяные» дворцы Снежной Королевы, а после обеда отправлялись в зоосад возле парка Матерей и кормили бабуинов арахисом и бананами. Морды у бабуинов были страшно надменные, и тетя Рут обожала их передразнивать. Стоя возле вольера, она корчила смешные рожи и говорила, что бабуины напоминают ей английских судей в белых париках. Однажды мы видели, как двое этих «судей» совокуплялись в углу клетки, а третий, более молодой «судья», с любопытством за ними наблюдал. Время от времени он почесывался, выковыривал из шкуры блох и засовывал их в рот. Точь-в-точь как зритель в кинотеатре, поедающий поп-корн. Тетю Рут эта сценка очень насмешила. Она объяснила мне, что у некоторых пород обезьян молодые особи обучаются основам жизни, подражая своим родителям или другим взрослым обезьянам. Я готова была смотреть на них вечно. Особенно мне нравились бабуины-матери, на животах у которых, будто приклеенные, сидели детеныши, но тетя Рут уже нетерпеливо тянула меня за руку к бассейну с фламинго. Они стояли на одной ноге, разглядывали свое отражение в воде и кокетливо трясли розовыми балетными пачками. Передразнивая их, тетя Рут тоже вставала на одну ногу. Потом мы шли к клетке с марабу. Возле нее тетя Рут втягивала голову в плечи, утыкалась подбородком в грудь, превращаясь в какую-то странную птицу без шеи, и начинала стрелять глазами по сторонам. Затем мы садились на лавочку, и она доставала из сумочки посыпанные кунжутом булки с брынзой. Один раз, когда мы сидели на лавочке и ели, она дотронулась до моей руки, показала пальцем на марабу и сказала:
– Смотри, какая злюка. Прямо, как служащий банка.
По ночам мы спали вместе. Я лежала рядом с ней на месте дяди Мони. Однажды я проснулась и стала плакать, потому что очень скучала по маме и папе, путешествовавшим где-то в далекой Испании. Тетя Рут погладила меня по голове.
– Я тоже скучаю по Ури, – сказала она почему-то шепотом, хотя мы были одни и никого разбудить не могли.
Ури служил тогда на Суэцком канале, и она за него страшно волновалась; все время повторяла, что там опасно и каждый день гибнут солдаты. Мне стало ее ужасно жаль, словно она его уже потеряла (хотя он погиб только три года спустя), и я ее обняла. Она уткнулась лицом в мои волосы, и мы заснули…
…Мы едем вдоль морского берега. По радио передают песни пятидесятых – шестидесятых годов. Дождь уже такой сильный, что пора включать дворники. Яир ведет машину и молчит, а я сижу и вспоминаю ту далекую ночь. Именно тогда я с удивлением узнала, что взрослые тоже иногда боятся и тоскуют, но тоже ничего не могут поделать и только бессильно плачут по ночам. Даже сейчас, спустя столько лет, вспоминая об этом, я с трудом сдерживаю слезы…
…За несколько десятков метров до дома престарелых я увидела дом, где когда-то жила Наоми. «А вдруг, – подумала я, – она решила сегодня навестить маму и прямо сейчас выйдет из подъезда с детской коляской?» Почему ты исчезла, Наоми? Где ты? Все эти годы я пыталась представить себе, как ты живешь. Может быть, ты живешь в каком-нибудь маленьком поселке в Галилее – с мужем, тремя детьми и двумя собаками – и из окон твоего дома открывается потрясающий вид? Или ты сейчас в Бней-Браке или Меа-Шеарим [7]и носишь парик и платья с длинными рукавами. А может, ты учительница рисования в Хайфе, мать-одиночка, или, как твоя мать, сошла с ума и сидишь в психушке? В больнице Блюменталя или в Тират-а-Кармель? Йоэль ведь уже давно тебе это предсказывал, и ты всегда этого ужасно боялась. А может быть, ты живешь в Париже? У тебя большая студия на Монмартре, и из твоего окна видны купол собора Сакре-Кер и облака. Днем ты рисуешь, по вечерам сидишь в кафе и джазовых клубах с писателями, художниками и музыкантами, а летом ездишь в экзотические страны со своими любовниками-натурщиками… Интересно, ты тоже теперь похожа на женщину из раздевалки? Вспоминаешь ли ты меня хотя бы изредка?..
Это твой дом. А вот и твоя фамилия на почтовом ящике. Я слышу голос твоего саксофона – то тоскливый, то болтливый, то шаловливый…
– Я люблю его, потому что он очень человечный, – сказала ты однажды.
– Кто? Саксофон? Или твой «наш»?
– Оба…
…Да, Наоми, я вполне могла бы сейчас постучать в твою дверь. Мне откроет твоя мама, я спрошу, где ты, и она мне, разумеется, скажет. Но я не постучала. Я миновала твой дом и пошла дальше. Пусть все мои вопросы так и останутся без ответов…
К высокому зданию дома престарелых вела дорожка между двумя зелеными лужайками, выложенная плиткой. Одной рукой я прижала к себе горшок, а другой толкнула стеклянную дверь. В вестибюле в инвалидном кресле сидела старушка. Она все время с маниакальным упорством возила кулаком по поверхности пластмассового подноса, прикрепленного к ручке кресла, словно пыталась стереть какое-то невидимое пятно. Ее глаза смотрели в пустоту, а рот был удивленно раскрыт. Видимо, она никак не могла смириться с тем, что еще вчера была девочкой в короткой юбочке с бантом в волосах и прыгала через веревочку, а теперь вот сидит здесь, в инвалидном кресле…
Ругая себя за то, что не позвонила и не предупредила о своем визите заранее, я поднялась на лифте на третий этаж и постучала в дверь. Из-за двери послышалось постукиванье ходунка.
– Кто там?
– Это я, тетя Рут.
Голубые удивленные глаза. Загорелое лицо. Короткие седые волосы. «Римская» прическа.
Я поцеловала ее в правую щеку – левая была парализована. Кровоизлияние в мозг, год назад. Абсолютно неожиданно, безо всякой видимой причины, когда работала в саду. Несколько месяцев она пролежала в Тивъоне, в доме своей дочери Дальи, но не захотела быть для нее обузой и переехала в дом престарелых.
– Боже, какая великолепная бромелия! – воскликнула она, увидев принесенный мной цветок. – Пойдем на балкон, я тебе кое-что покажу.
Балкон был крошечный. От входной двери до него было не больше четырех метров, и он весь был плотно заставлен. Пять-шесть горшков с цветами, папоротником и приправами; два длинных ящика с красной и белой геранью; в углу – банка с водой, в которой плавали листья, предназначенные для посадки.
– Видишь, какой я сад себе здесь устроила?
Я вынула свой горшок из целлофановой упаковки и поставила его на свободное место возле перил.
– Здесь солнце, – сказала тетя Рут. – Бромелия тут умрет. Ей нужна тень.
Я передвинула цветок в тень. Здоровой рукой тетя сорвала с папоротника несколько засохших листьев и улыбнулась:
– Ну, что скажешь?
Я вспомнила про свой сад на крыше, где растения не хотели жить, но и умирать отказывались.
– Красиво. А запах какой! Почти как дома.
По лицу тети Рут пробежала тень.
– Пойдем в комнату, – сказала она. – Выпьем чаю.
– Ты садись, я сама приготовлю.
Тетя села на резной стул, обитый зеленым бархатом – когда-то он стоял в ее доме, в библиотеке, возле патефона, – а я пошла на кухню.
– «Эрл грей» в среднем шкафчике, сверху, – крикнула она мне вслед, – сахар стоит слева, а чашки – в нижнем шкафчике справа. И еще английский кекс захвати, он в духовке. Далья мне принесла, в пятницу, чтобы было чем гостей попотчевать, когда мы в карты играем.
Я нарезала кекс, поставила на стол фарфоровые чашки в цветочек, разлила чай и присела на коричневый бархатный диван.
Красный ковер с оленями.
Картины Гутмана, Бергнера и Леванона.
Статуэтка обнаженной женщины в позе лотоса.
Деревянная плошка с орехами.
Посеребренные щипцы для орехов.
Корзиночка с мандаринами.
Семейная кровать, застланная лоскутным покрывалом.
Маленький розовый коврик.
Зеркало у входа. Резная рама в форме виноградной лозы.
Фотографии дяди Мони и загорелого улыбающегося Ури на этажерке. Дядя Моня в шортах. Ури в военной форме.
Как ей удалось вместить весь свой огромный дом в комнату, в которой всего тридцать квадратных метров?
– Вы все еще играете по пятницам в бридж?
– Раз в две недели. Чаще им трудно. Один болеет, другая сломала берцовую кость. Старые мы.
– А ты, конечно, заколдовываешь карты глазами и срываешь весь банк?
– Нет, – засмеялась она, – видно, когда меня парализовало, я эту способность сразу утратила. А теперь они пользуются этим, чтобы вернуть все деньги, которые проигрывали мне раньше. – И вдруг заплакала. – Ну, сама посуди, разве же это жизнь? Каждый раз перед сном я молю Бога, чтобы утром он не дал мне проснуться.
Она вытащила из-под ремешка часов на парализованной руке бумажную салфетку и высморкалась.
– По-моему, этот Бог – преотвратнейший тип.
Я встала с дивана, подошла к ней, обняла за плечи и вспомнила, как два года назад, за несколько месяцев до инсульта, на свадьбе ее внучки Айялы Яир спросил:
– Тетя Рут, а когда вы в последний раз танцевали?
Она явно была приятно удивлена.
– Вообще-то, – сказала она, – я и сейчас иногда танцую. Перед зеркалом. Когда никто не видит, конечно.
– А со мной потанцуете? – спросил Яир и протянул ей руку.
Они вышли на площадку и стали танцевать. Сначала вальс, потом танго. Я сидела, осторожно трогала свой живот, в котором зрела новая жизнь, и смотрела на них, как завороженная. Они были словно созданы друг для друга. Седая голова тети Рут прекрасно смотрелась на фоне черного пиджака, который мы купили в Париже. Время от времени Яир поглядывал на меня, и я видела, что глаза у него сияют. «Смотри на нее хорошенько и запоминай, – сказала я себе тогда. – Возможно, это ее последний танец».
Господи, как же я их обоих в тот момент любила. А сейчас… Что я могла сказать ей сейчас?..
– Знаешь, я тут на днях попросила Далью принести мне таблетки, ну, снотворное, а она говорит: «Мама, как ты не понимаешь? Я не могу». Да нет, почему же, я все понимаю. Разве можно помочь умереть тому, кто дал тебе жизнь?
Она всхлипнула и вытерла нос тыльной стороной ладони.
– Вот если бы мне кто другой их принес, тогда… Но разве же кто принесет? Люди жалеют себя больше, чем других. Был бы жив сейчас мой Ури, тогда другое дело. Тогда мне, может, и захотелось бы пожить подольше. Атак… Нет никакого смысла. Абсолютно никакого.
– Выпей еще чаю, – сказала я.
– Лучше не надо, – ответила она, махнув здоровой рукой. – А то еще, не дай Бог, захочется в туалет. А я до него частенько и дойти-то не успеваю. Приходится звать медсестру, чтобы сменила мне трусы. Ты даже не представляешь себе, как это стыдно.
Она закрыла лицо рукой и снова заплакала. У меня подкатил комок к горлу. Чтобы не зареветь, я стала опять разглядывать комнату и вдруг заметила маленькие разноцветные фигурки на тумбочке возле кровати, между фотографиями со свадьбы Айялы.
– Нравится? – спросила она сквозь слезы, перехватив мой взгляд. – А ты подойди, подойди поближе. Рассмотри их хорошенько.
Я подошла. Фигурки, сделанные из цветных бумажных салфеток, стояли посреди маленьких картонных декораций. Группа евреев, молящихся в синагоге. Хасидская свадьба. Танцующие деревенские девушки в юбках колоколом и красных головных уборах. Арабы в чалмах, сидящие в кофейне и посасывающие наргиле. Космонавты на Луне. Оркестр пожарных…
– Это мой сосед делает, – сказала тетя Рут, – Игорь Рабинович. Раньше он был начальником хайфской пожарной охраны. У него такое хобби, с утра до вечера этим занимается. Угадай, из чего сделаны головные уборы?
Я стала разглядывать черные хасидские шляпы, арабские чалмы, красные шляпки девушек и белые шлемы космонавтов.
– Упаковки от лекарств, – сказала она, улыбнувшись сквозь слезы. – Представляешь? Оказывается, гнезда для таблеток подходят для этого просто идеально. Он их вырезает и раскрашивает. Тут все знают, что Игорь собирает упаковки от лекарств. А у нас, как ты понимаешь, этого добра хватает.
– А может, это он так за тобой ухаживает?
– Не болтай глупостей. Он их всем раздает. Все комнаты уже ими заполнил, пройти негде. А отказать неудобно. Да и выбросить… как-то рука не поднимается.
Я снова села на диван. Тетя Рут вытерла свой покрасневший нос и улыбнулась.
– Видишь, какой я стала плаксой? Ладно, лучше расскажи мне про Нуни. Как у него дела?
Мой брат Нуни учится в Бостоне, заканчивает аспирантуру.
– Нормально, – сказала я.
– А Наама, Яир? У них тоже все в порядке?
…Когда я впервые привела Яира к ней домой, она шепнула мне на кухне:
– А что, по-моему, он ничего. Хороший человек, не то что некоторые. Раздуются, как индюки, и думают, что они пуп земли. А этот… Он и любить тебя будет всю жизнь, и не бросит никогда. А если даже и изменит разок-другой, ты об этом не узнаешь. Он у тебя умный. Как мой Мони.
– Считаешь, я поставила на правильную лошадь? – засмеялась я.
– Ну, что он придет к финишу первым, конечно, не поручусь, – ответила она серьезно. – Не исключено, что вторым или третьим. Но зато ты можешь быть абсолютно уверена, что он тебя со спины не сбросит.
К хупе [8]меня вместо мамы вела тетя Рут. А когда я лежала в роддоме в Кирье, она приходила меня навещать. Кстати, именно она принесла Нааме ее первое одеяльце, с бабочками. Со временем оно выцвело и превратилось в тряпку, но Наама с ним так до сих пор и спит. Кладет его возле подушки, прижимается к нему щекой и говорит: «Это одеяло бабушки Рут».
– У Наамы и Яира тоже все в порядке, – сказала я, – а вот у меня не очень.
И тут меня как прорвало. Я стала рассказывать тете Рут обо всем, что пережила за последнее время. О том, как целый год пыталась забеременеть, – и все напрасно. О том, как мы с Яиром поехали в Париж, и там мне это вдруг удалось. О том, как мы ужасно этому обрадовались, но, когда на двенадцатой неделе я пошла на УЗИ, врач сказал, что у ребенка болезнь Дауна. О том, как у меня брали околоплодную жидкость, мучили анализами… И о том, что в конце концов ребенок родился мертвым…
– Его выбросили на помойку, ты понимаешь? На помойку! Я чувствую себя какой-то пустой, выскобленной, выпотрошенной. Мне больше ничего не хочется. Даже в том, что казалось мне раньше само собой разумеющимся, я и то теперь не уверена.
Тетя Рут внимательно слушала и понимающе кивала головой. Ее здоровая рука крепко вцепилась в спинку кресла. Под ногтями у нее было черно от земли.
– Врач посоветовал нам подождать три месяца и попробовать еще раз. Сказал, что у следующего ребенка болезни Дауна, скорее всего, не будет, потому что по статистике это бывает очень редко, а за свой организм, говорит, можете не беспокоиться, он очень быстро восстановится. Но с тех пор прошло почти два года – и ничего. Каждый месяц исправно беременею, меня начинает тошнить и все такое, но в конце концов опять начинаются месячные. Мы прошли еще одно обследование, и врач сказал, что у нас у обоих все в порядке. То есть по идее вроде бы нет никаких причин, чтобы я не могла забеременеть. Но я думаю, что причина все-таки есть. Это все из-за того, что у меня больше нет сил. Нет сил жить в постоянной тревоге. Я все время чего-то боюсь. Боюсь, что мой следующий ребенок тоже родится мертвым. Боюсь, что Наама заболеет. Боюсь, что она залезет на перила балкона, сунет булавку в розетку, выпьет растворитель, упадет с качелей, выбежит на шоссе… Целых пять лет я живу в постоянном страхе. Но ведь даже когда они вырастают, это все равно не кончается. Не дай Бог теракт или дорожная авария! Не дай Бог упадет со скалы в Тибете! Не дай Бог заболеет раком или СПИДом! Не дай Бог погибнет на войне…
Я вспомнила, как мужественно вела себя тетя Рут после гибели сына. Каждое утро шла в сад, потом в школу, к своим ученикам, а дважды в неделю после работы ездила на автобусе на военное кладбище – поливать цветы на могиле. К горлу у меня подступили слезы.
– Никто не говорил мне, что это будет так тяжело. Может быть, Бог раздает детей только тем, у кого есть достаточно сил?
Тетя Рут горько усмехнулась:
– Don’t overestimate him [9].
– А может, я просто плохая мать? Рассеянная, нетерпеливая, слишком занятая собой. Или, может быть, в нашей с Яиром любви есть какой-то изъян? Листопад в Люксембургском саду, кафетерий, желтый свет, блинчики с каштановым кремом на прилавке у выхода, выставка портретов Пикассо в Гран-Пале… Да, мы гуляли по Елисейским Полям, чистили озябшими пальцами горячие каштаны… И что? Всё ведь это настолько банально. Подумаешь, всего-навсего первый день беременности…
– А я думаю, что у тебя все наладится, – сказала тетя Рут задумчиво, словно размышляя вслух. – Природа, она свое возьмет.
Я повела ее в столовую на ужин и по дороге спросила, как она проводит свой день.
– Ну, с утра ко мне приходит физиотерапевт. Очень милая женщина, между прочим. Не щадит меня, нагружает по полной программе. Не знаю почему, но, по-моему, она меня любит. Ну а после обеда… После обеда я сначала смотрю фильмы о природе на канале «Наука», а потом – сериал «Красивые и смелые». Ни одной серии не пропускаю, представляешь? Это мое единственное здесь утешение.
У входа в столовую она сжала мне запястье и шепнула:
– Может, хоть сегодня ночью мне повезет и утром я не проснусь? Поцелуй за меня мужа и дочку.
Это было как извержение вулкана. Впервые это произошло в его голубеньком «фольксвагене», который он называл «Бубулиной». Вечером, после урока рисования. Когда все кончилось, я вытащила из-под себя за волосы голую Барби, чья острая нога все это время впивалась мне в спину. Кукла его дочери. А он сел, надел очки, застегнул рубашку, заправил ее в брюки, и стал бормотать:
– Нет, это все как-то нехорошо, неправильно… Тебе ведь всего только пятнадцать… Господи, что я вытворяю? По-моему, я совершенно рехнулся…
Однако на следующий день возле школы меня снова ждала маленькая, улыбчивая «Бубулина», и мы отправились есть хумус в закусочную на заправке. А затем – на Кармель в лес, где сквозь ветви сосен на нас смотрело голубое бездонное небо…
А потом… Потом мы словно сорвались с цепи. Мы занимались этим везде – на скалах, на склоне оврага, в темных переулках. Даже забывали иногда раздеться. Только рубашки задирали повыше, чтобы соприкоснуться горячими липкими телами. Его губы, сочные, как виноград, впивались в мои, его пальцы шарили по моему лицу, наши ноги тесно сплетались, джинсы терлись о джинсы, и мы кончали. Быстро и сладко. Я даже не подозревала, что такое возможно…
Кроме Наоми, об этом никто не знал.
– Ты что, дура? – набросилась она на меня, когда я ей обо всем рассказала. – Как ты могла? Как тебе вообще такое в голову-то пришло?
Возможно, именно тогда в наших отношениях и появилась первая серьезная трещина…
…Мы поднимаемся в гору по Дерех-а-Ям. Дождик, пахнущий влажными соснами, превратился в потоп, а перед глазами у меня бегут и бегут картинки из прошлого…
…Прозрачное, тихое осеннее утро в доме Йоэля. В школе вот уже два месяца забастовка учителей одиннадцатого класса. Его жена на работе, дочка – в детском саду, а мы лежим с ним в постели, скинув с себя одежду, отбросив страх и стыд. Свет, тень, свет. Надо мной взлетает его лицо, и я вижу его близорукие, кажущиеся без очков голыми, искаженные страстью глаза. Всё, всё, всё в первый раз. Запахи. Вкус кожи. Вкус спермы. Застрявший в зубах волосок из паха. Его язык, трепещущий словно крылья бабочки, возле моего цветка…
Или еще одна картинка. Я лежу, положив голову на руку, и улыбаюсь Йоэлю широкой голливудской улыбкой, не стесняясь своих сломанных зубов, а он, голый, сидит на полу, по-восточному скрестив ноги, и рисует меня. Его альбом прикрывает уже обмякший член, а карандаш так и летает по бумаге. Я лежу и впервые в жизни понимаю, что я красивая.
– Почему ты больше не рисуешь? – спросила я его в тот день. – Я имею в виду, по-настоящему? Не готовишь работ к выставке и вообще…
– Понимаешь, – сказал он, не отрывая глаз от бумаги, – после Шестидневной войны я еще рисовал, но в последние годы, – после войны Судного дня… не знаю… не могу.
Он рассказал мне о войне, о Китайской ферме, о друзьях, которые погибали у него на глазах.
– С тех пор я немного чокнутый. Только когда я с тобой, я об этом забываю.
– А ты знал сына тети Рут, Ури?
Он засмеялся.
– Да ты хоть представляешь себе, сколько там ребят полегло? Куча. Это была бойня, настоящая мясорубка.
Нет, я не представляла. Впервые в жизни передо мной разверзлась пропасть, которой в будущем суждено отделять меня от всех мужчин, которых я любила.
Он читал мне стихи Давида Авидана, а я ему стихи Йоны Волах. Он дал мне почитать «Грека Зорбу» Никоса Казандзакиса, а я ему – «Мне по фигу» Дана Бен-Амоца и «Жизнь как притча» Пинхаса Саде [10].
Никогда не забуду того утра, когда мы услышали звук ключа, открывающего дверь. Наскоро похватав одежду, я пулей бросилась в ванную, а вслед мне несся змеиный шепот:
– Скорей же, скорей! Одевайся! Уходи!
Я сидела голая на краю холодной ванны и боялась пошевелиться. Под ложечкой у меня ныло; сердце колотилось, как сумасшедшее. Я смотрела на дверь и слушала, как он объясняет редиске, что к нему пришла ученица за рекомендательным письмом на стипендию от фонда «Шарат». Предатель, предатель, предатель…
– Почему она пошла именно туда? – ворчала она. – Не мог проводить ее в туалет для гостей?
Дрожащими руками я натянула одежду, спустила воду в унитазе, тщательно вымыла руки ее дорогим заграничным мылом, вышла и вежливо улыбнулась. В глубине души я очень надеялась, что оставила после себя хоть какие-то следы преступления: светлый волосок на подушке, запах на простынях… Он протянул мне конверт, на котором его рукой было написано: «В фонд „Шарат“». Я взяла, пробормотала «спасибо», вышла на улицу и со всех ног бросилась в парк позади «Бейт-Ротшильд». Я была уверена, что он написал мне несколько слов утешения или, по крайней мере, попросил прощения, но на сложенном вдвое листке бумаги, который я достала из конверта, не было ни слова. Это была наша первая ссора и первое расставание…
Он писал мне прекрасные, полные отчаянья письма, и в конце концов мы помирились. Это произошло на пляже «Тентура», в тот день, когда в честь визита Садата перекрыли бульвар Президента и вдоль дороги стояли толпы людей, вышедших поглазеть на «Процессию мира» [11]. Кроме нас, на пляже никого не было. Мы вели себя так, словно жили на свете последний день: бегали друг за другом по берегу, кричали… Наконец я не выдержала и запросила пощады. Йоэль подошел, обнял меня, закрыл мне рукой лицо, и тут я от избытка чувств укусила его до крови. Он зажмурился от боли, вознес лицо к небу, горевшему закатным огнем, и зарычал, как раненый зверь…
Бульвар Президента. Струи дождя в белом свете фонарей. Стеклянная, вращающаяся дверь гостиницы. Хмурый, испытующий взгляд портье. Поднявшись в номер, я скинула промокшую одежду и позвонила домой.
– Все нормально? – с тревогой в голосе спросил Яир.
– Дождь идет. А у вас?
– Тоже начался, минут десять назад. Хорошо, что я успел снять белье.
– Я была у тети Рут. Она вас целует.
– Передай ей от нас привет. Наама хочет с тобой поговорить.
– Как ты, родная?
– У меня для тебя подарок. Я нарисовала тебе два рисунка. Чудовище со страшными зубами и Парпарони.
Парпарони – это бабочка с тоненькими ножками, длинными усиками и смешной рожицей. Наама придумала ее сама. В последние месяцы она разговаривает со мной рисунками, которые регулярно мне дарит. Ей страшно хочется, чтобы мама ее похвалила, а я… Она ведь не подозревает, что я до сих пор толком не знаю, что значит – быть матерью.
– Мам, а почему ты уехала?
– Хотела увидеть город, в котором выросла, и дом, где жила, когда была маленькая…
– Они изменились или остались такие же?
– Изменились. Но и я, наверное, тоже изменилась.
– Потому что ты уже не маленькая. Ты моя мама.
В ее голосе прозвучал упрек. У меня сжалось сердце.
– Когда ты вернешься?
– Завтра или послезавтра.
– А подарок мне привезешь?
– Конечно. Ты уже ложишься спать?
– Да. Только сначала папа сделает мне «лошадь».
Я представила, как Яир встает на четвереньки и сажает Нааму на свою широкую спину.
В то утро, когда мы стояли голые у окна на бульваре Шарля Ленуара, я обняла его сзади, прижалась к его горячей коже шекой, животом и грудью и сказала, что спина у него – как у Жерара Депардье.
– Спокойной ночи, родная. Целую.
Утром, перед детским садиком, днем, после садика, вечером, перед сном, ее губы прижимаются к моим. Маленький глоток жизни.
– Ладно, – сказал Яир. – Я вешаю трубку. Мне пора быть лошадью.
Их лошадь зовут Рекси, и она умеет летать.
Я слышала, как Яир и Наама изображают лошадиное ржанье и хохочут. Иногда в своей собственной семье я чувствую себя падчерицей.
– Спокойной ночи, позвоню завтра.
– Возвращайся скорее, мы по тебе соскучились. Bonne nuit, ma chère [12].
Кокетничает своим французским. Учил его в «Альянсе» [13]. Когда мы были в Париже, он везде говорил по-французски – в ресторанах, в магазинах, в метро, – и я не переставала этому удивляться. Каждый раз, как он заговаривал с кем-нибудь по-французски, на меня накатывал внезапный приступ нежности, я обнимала его и говорила: «Mon Gérard Depardieu».
Тем временем занятия в «Бейт-Ротшильд» шли своим чередом. Наоми рисовала свои странные, мрачные картины и забавлялась, глядя, как мы с Йоэлем боимся даже переглянуться, чтобы никто ничего не заподозрил.
– Я погибну, погибну… – простонал однажды Йоэль в приступе внезапного страха. – Твои родители обвинят меня в развращении малолетней, жена со мной разведется, дочь у меня отберут, и я до конца дней своих буду гнить в тюрьме.
– Не волнуйся, – пообещала я, – никто ничего не узнает.
В начале каждого месяца я, как и все остальные ученики, исправно отдавала Йоэлю чек, выписанный мамой, и с горечью думала о том, что на эти деньги он купит редиске парижское мыло. По правде говоря, я ей тогда ужасно завидовала. Ведь у нее было все, чего не было у меня. Во-первых, ей было тридцать пять, и она могла делать все, что хочет. Во-вторых, у нее был красивый дом с двумя туалетами и элегантная одежда. И в-третьих, у нее были муж и дочь, иными словами, то, что называется «семейной жизнью». А семейная жизнь казалась мне тогда чем-то страшно загадочным и таинственным. «Наверняка, – думала я, – есть какая-то тайна, в которую посвящены только женатые люди и благодаря которой мужчина и женщина способны жить друг с другом столько лет». Однако теперь, когда у меня у самой есть квартира с двумя туалетами, студия на крыше и косметика из «Галери Лафайет», я иногда спрашиваю себя, а не флиртует ли Яир со своими студентками? С некоторыми из них я познакомилась во время банкета на его кафедре. Господи, какие же они были молоденькие… И хотя они смотрели на меня застенчиво и вежливо мне улыбались, кто знает, что за всеми этими улыбками скрывалось? Может быть, они тоже называют меня за глаза каким-нибудь овощем?..
Однажды утром, когда мы сидели на пляже «Атлит», Йоэль опустил глаза, глубоко утопил пальцы в песке и сказал:
– Я должен тебе кое-что сообщить. Она беременна…
Я онемела. Это был конец… Я машинально взглянула на море и вдруг увидела, что его поверхность угрожающе вздулась, словно спина огромного кита, и оно со страшной скоростью мчится к берегу. Казалось, еще мгновенье – и оно поглотит и нас с Йоэлем, и весь мир вообще. Меня охватил ужас, я вскочила на ноги, добежала до ближайшей женской раздевалки, закрылась в ней и долго безутешно рыдала.
Тем не менее мы не только продолжали видеться, но даже осмелели еще больше. Стали, например, как бы случайно встречаться по вечерам в синематеке. Однажды мы смотрели там «Последнее танго в Париже». Когда Брандо повалил Марию Шнайдер на живот, стащил с нее джинсы, и его рука потянулась к пачке масла, Йоэль положил мою руку на раскаленные железные пуговицы своей ширинки, и я поняла, что завтра утром, когда я приду к нему домой, мы сделаем это точно так же.
Потом у него родился ребенок, и в течение трех месяцев, пока его жена была в послеродовом отпуске, мы виделись только на занятиях, но, когда она вышла на работу, я опять стала каждое утро к нему приходить. Сбегала с уроков английского или физкультуры и поручала Наоми придумать за меня какой-нибудь предлог. Однако Йоэлю приходилось от меня все время отрываться, чтобы покормить, искупать или запеленать ребенка, который к тому же постоянно плакал. Его огромные глаза непрерывно следили за мной, не желая закрываться, и я часто представляла себе, как накрываю его подушкой и душу, душу, душу, пока его маленькие ножки и ручки с розовыми пальчиками-червячками не перестают дергаться.
Однажды, когда Йоэль в очередной раз пошел в детскую, я надела свою голубую школьную форму, висевшую на стуле поверх лифчика редиски, и ушла. Я знала, что больше не вернусь. На занятиях в кружке, которые я аккуратно продолжала посещать, он, забыв обо всех правилах предосторожности, смотрел на меня несчастными глазами и украдкой совал мне в сумку записки. «Приходи завтра. Ну хоть еще разок. Прошу тебя». И каждый день после уроков возле школы меня терпеливо поджидала «Бубулина», чья криво улыбавшаяся рожица сопровождала меня до самого дома. Но пути назад уже не было.
Тогда он начал меня унижать.
– Воображаешь себя великой художницей, да? – издевался он надо мной в присутствии всего класса. – И напрасно. На самом деле ты обыкновенная посредственность. Жалкая подражательница. Абсолютное отсутствие оригинальности. Твоя подружка Наоми талантливее тебя в тысячу раз. Если из тебя что-нибудь когда-нибудь и получится, то только потому, что ты невероятно живучая. Всегда падаешь на четыре лапы, как кошка.
Я все еще его очень любила и после каждой такой тирады горько рыдала.
– Не плачь, – утешала меня Наоми, обнимая за плечи, когда после урока мы сидели на лавочке в парке позади «Бейт-Ротшильд». – Это он тебе просто так мстит.
– Да? А что, если он прав? – всхлипывала я, уткнувшись лицом в ее свитер.
Однажды мы увидели в этом парке двух высоких парней в очках, очень похожих друг на друга. Они ковырялись в земле под одним из кустов.
– Что вы там, интересно, ищете? – спросила Наоми.
– Да вот, палец потеряли, – сказал один из них. – Вы тут, случайно, палец не видели?
– Чей палец? – спросила я в ужасе. – Человеческий?
Парни рассмеялись.
– Нет, не человеческий, – сказал тот, что выглядел постарше. – Божий.
Тут младший из них поднял над головой маленький газетный сверток, помахал им в воздухе и сказал:
– Нашел! Ну что, девчонки, не желаете немножко покурить?
Они жили на улице Олифанта, на первом этаже, и были родными братьями. Приехали в Хайфу из Назарета учиться в университете. Кариму было двадцать два, и он учился на психологическом, а Джамиль, двумя годами младше, занимался сразу на двух отделениях – социальной работы и криминалистики. Весь вечер он не спускал с Наоми глаз.