355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » И. Грекова » Свежо предание » Текст книги (страница 6)
Свежо предание
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:03

Текст книги "Свежо предание"


Автор книги: И. Грекова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

В конце концов Нафанаил ее бросил.

У полотера Васи была жена Лида – курносенькое, белобрысое существо. Она приходила перед праздниками помогать тете Лие убирать квартиру. Шутка ли, столько фарфора и бронзы! Вот в эту самую Лидку и влюбился дядя Нафанаил. Нет, не влюбился, а полюбил. Без рассудка, без меры, как его самого любила тетя Лия.

Он поселил чету полотеров в своей квартире, отдал им лучшую комнату. Вася, разумеется, перестал натирать полы – ему и так жилось неплохо. Нафанаил попал к Лидке в какую-то рабскую зависимость, а заодно сделался рабом и полотера Васи. Такая большая любовь не знает ревности: он любил Васю за то, что Лида его любила. Он дал им дарственную запись на все свое имущество, а сбережения перевел на Лидкино имя. Спасибо, они хоть кормили его. На тетю Лию он совсем перестал обращать внимание, словно ее и не было.

Костя помнил, как тетя Лия приходила к дедушке советоваться: что делать?

Дедушка фыркал и злился:

– Старый лапацон совсем потерял разум, – говорил он. – Я знаю за ним эту черту. Но, милая Лия, вы его слишком избаловали.

– Нет, Рувим, не говорите мне плохо про дорогого Нафанаила.

– И вы его еще называете дорогим Нафанаилом!

– Он всегда будет для меня дорогим Нафанаилом. Надо знать его страстное сердце! Может быть, он сам не рад, что у него такое страстное сердце...

И все-таки тетя Лия не выдержала – уехала. Уехала на Украину, в белый домик с мальвами. Оттуда она присылала посылки – сушеные вишни, чернослив и письма писала:

"Уважаемая Лида! Я не сплю ночи, думая о нашем дорогом Нафанаиле. Вы знаете его слабое сердце. Лидочка, не давайте ему крепкое кофе! Варите ему чернослив: у дорогого Нафанаила такой крутой желудок! А еще я беспокоюсь: или вы чините ему носки?.."

Нет, уважаемая Лида не чинила носки дорогому Нафанаилу. Скорее, он был бы рад штопать ее чулки, но она штопанных не носила: вот еще! Став хозяйкой, она располнела и обнаглела и уже, кажется, подумывала о ком-то другом вместо Васи...

Но вот что странно: после отъезда тети Лии Нафанаил как-то быстро стал угасать, стареть, худел, словно из него выпускали воздух...

Костя зашел к нему как-то за книгами, дядя Нафанаил сидел за письменным столом, спиной к нему: старик! Затылок – желтый, нездоровый, с седыми косицами. Худая, сухая рука – совсем как у дедушки – лежала на столе, барабаня пальцами. Стол был пыльный, и от пальцев оставались темные следы.

Нафанаил обернулся и, поймав Костин взгляд, чуть искривил губы улыбкой. Как и все в семье, он отлично умел читать мысли. Вот и сейчас он прочел Костины мысли, и Костя в этом не сомневался. Дядя неторопливо достал из-за шкафа пыльную тряпку, вытер стол и снова тяжело сел в кресло.

– Да, – только и сказал он.

Костя, как и все в семье, тоже умел читать мысли. И он понял, что означало "да". Да, сильное чувство, большая страсть. И с этим уже ничего не поделаешь. Придется умереть.

И в самом деле он скоро умер....

* * *

Так вот. Роза и Циля уехали к тете Лие, а Костя остался один в городе, без них. Он скучал по Циле, но все-таки был рад, что ее увезли. Полная свобода!

Он вставал в шесть, обливался холодной водой, съедал кусок черного хлеба и садился заниматься. Над столом пожелтевший от времени Ленин склонял упрямую, лобастую голову. Костя ощущал себя немножко голодным, подтянутым, свежим и ужасно умным.

Удивительная у него стала память! В нее все укладывалось без малейших усилий. А ведь в школе он учился неважно.

Шутя он выучивал заданный себе на сегодня урок и шел дальше. Он даже боялся себя – такой он вдруг стал способный. Чтобы не выучить слишком много, он вставал, подходил к окну и потягивался.

Окно открыто, за ним – пыльно-голубое небо, крыши и трубы, трубы... Прекрасные кирпичные города труб. Глубоко внизу, во дворе, звонкоголосые мальчишки играли в челюскинцев, а здесь, в городах труб, вообще не было времени.

Среди дня он обедал – снова куском черного хлеба, иногда с молоком. Не варить же для себя суп! И зачем? Что может быть лучше этой подтянутости, тощего холодка в голове?

Вечером они встречались с Юрой.

Летом в Ленинграде темнеет поздно. Солнце садится часов в одиннадцать. Костя и Юра шли бродить по городу. Солнце садилось, садилось и все не могло сесть, медлило, как уходящий гость на пороге. А после захода на светлом небе серебряно-розовыми веерами долго светились тонкие облака.

Костя и Юра шли наугад. Такая у них была игра: идти наугад и находить новые места. Они знали свой город и любили его – истые ленинградцы. Тем радостнее было найти внезапно незнакомое место: кладбище, мост, переулок.

Они ходили по набережным каких-то заштатных Невок, в кучах досок, кирпичей и соли. Пробирались сквозь щели в заборах на фантастические дворы. На одном таком дворе посредине был мертвый, небьющий фонтан в сером цементном ложе, а на стене, высоко над землей, отметка: рост Петра Великого. Здесь, по этому двору, ходил он, Петр Великий, в зеленом кафтане с красными отворотами... Они забирались в какие-то доки, склады, где пахло крысами и рогожей. Белой ночью все это казалось загадочным, пустым и странным. Дома, казармы и колокольни, как обведенные тушью, тонко отделялись на светлом воздухе. Город приподымался, вставал на цыпочки, отрывался, летел.

Один вечер особенно запомнился Косте. Поздно, уже после захода солнца, они пришли в незнакомое место. Голубоватый туман смазывал края крыш. Текла неизвестная речка, тихая, темная, в непривычно пологих зеленых берегах. На той стороне – мрачное здание с окнами в решетках. Костя спросил:

– Что это – тюрьма?

– Должно быть, – шепотом ответил Юра.

За одним из окон появился смертельно бледный человек, схватился за решетку и начал ее трясти. Значит, окно за решеткой было открыто. День прошел жаркий, а вечер – прохладный, облачный.

Чего хотел этот человек? Выломать решетку?

Тем временем из-за тюрьмы вышел месяц. Он встал узким серпом на краю крыши, и облака набегали на него, как дым.

Мимо шел пьяный, мирно беседуя с самим собой. По камню цокали его сапоги, видно подбитые гвоздями.

Юра спросил:

– Не знаете ли вы, что это за тюрьма?

– Тюрьма? Какая тюрьма?

– Да вот, напротив.

– Да это вовсе больница. Николая Чудотворца. Психи здесь живут. Психуют.

– Спасибо, – сказал Юра.

Пьяный удалился, цокая подошвами, и вслух рассуждал:

– Тюрьма? Какая тюрьма? Да не тюрьма, а дом психованный. А они тюрьма. Смешняки.

Бледный человек за решетчатым окном, под золотым теперь, минаретным месяцем все стоял, безнадежно потрясая решетку, но становился темнее, пропадал. Как будто решетку трясла темнота.

– Послушай, это ужасно! – сказал Костя.

– Что ты тут находишь особенно ужасного? – насмешливо спросил Юра. Модель жизни.

Он сегодня поссорился со своей последней девушкой и был зол.

– Ужасно попасть в такое положение... сойти с ума.

– А тебе показалось бы менее ужасным, если бы это была тюрьма?

– Не знаю... Пожалуй, да.

– А я не согласен. Все люди более или менее сумасшедшие. Разница здесь не качественная, а количественная. Чем эти, за решеткой, отличаются от нас? Более яркими чувствами. Ярче радость. Ярче печаль. А яркость – это счастье. Не так ли?

– Нет, не так, – сказал Костя запальчиво. – Не надо мне такого счастья. И только никогда не говори мне, что это счастье...

– Ну, ну, замолол. Что тебе за вожжа под хвост попала? Никто тебе и не предлагает такого счастья.

А все-таки оно было прекрасное – это лето, со всеми ночными шатаниями, спорами, сумасшедшими домами. Юра вскоре разлюбил свою девушку ("Убедился в се непроходимой глупости", – как объяснил он сам). Костя был с ним, пожалуй, не согласен. Он видел ее раза два: черная, верткая, совсем непохожая на дуру. Только взгляд у нее был неприятный – берущий.

А Юра разлюбил, встряхнулся и снова ходил гоголем. Одно время они пробовали заниматься вместе. Тут Костя впервые в жизни почувствовал себя сильнее Юры – любопытное ощущение! Вообще-то он был слабее Юры, но этим летом, с этой легкостью во всем теле, в голове особенно, он стал страшно способным и почему-то все понимал. Понял он и Юру, которому было неприятно быть вторым, – ему, которому на роду написано быть первым. Понял и извинил, потому что стал вдруг необычайно умен и, значит, добр. Совместные занятия прекратились как-то сами собой.

А потом произошло совсем необыкновенное событие: у Кости Левина появилась девушка.

В первый раз он ее увидел, когда, оторвавшись от учебника, подошел к окну размяться. В окне шестого этажа, как раз напротив, стояла небольшого роста белокурая девушка в косынке и мыла стекла. Она стояла очень складно, закинув голову, тянулась рукой к дальнему краю окна и пела. Маленький голосок бубенчиком перебирался с ноты на ноту.

Костя был голоден как волк – сегодня он не успел почему-то взять хлеба по карточке. Засиделся за книгой, а потом было уже поздно идти. Подойдя к окну и хрустнув суставами, чтобы размяться, он подтянул живот к самому спинному хребту и с наслаждением почувствовал, что он тощ, пуст внутри и вот-вот перервется пополам.

А девушка его заметила. Она прекратила пение и уселась на подоконнике, по-детски спустив вниз босые ноги, – явно, чтобы покрасоваться. Ножки и в самом деле были ничего – полненькие, но складные, как и вся она. Засмеялась. Костя тоже засмеялся, отошел от окна и снова сел за книгу. В глубине комнаты, где стоял письменный стол, было темновато. Он знал, что сейчас девушка его видеть не может, но беспокойно, затылком чувствовал ее взгляд. Казалось, теплые пальцы берут его за уши и поворачивают голову к окну. Он сопротивлялся. Глазами он читал, а ушами чувствовал ее, и в какой-то момент книга взяла его за уши и повернула к себе. Он начал читать внимательно, как всегда теперь, радуясь своей понятливости, а про девушку забыл.

Когда он вспомнил и поглядел в ту сторону, был уже почти вечер. Девушки в окне не было.

"Вот и нет ее", – грустно подумал Костя, подходя к окну.

Необычайная тишина стояла в кирпичном городе труб. Жарким пламенем отсвечивали вдали окна. Черными точками на огромной высоте, без криков сновали ласточки. Может быть, даже с криками, но слишком высоко, чтобы их было слышно.

Он уже ничего не ждал, когда в том окне снова появилась девушка, уже без косынки, с розовыми в закатном свете волосами. Она кивнула ему, как знакомому.

"Нужно заговорить с ней, – подумал Костя, – она ждет этого. Нужно, слышишь ты, нужно!" – втолковывал он самому себе, но не мог решиться.

– Ну, как, кончили работу? – крикнул он наконец (фу ты, черт, как глупо!).

– Ну, да, – ответила она непринужденно, не повышая голоса, словно он был в той же комнате.

Вот, оказывается, как просто: не надо даже кричать.

– Вы здесь живете? – снова крикнул он (глупо, глупо, глупо!).

– Нет. Просто примываюсь. По знакомству.

– Вот как, – Костя замолчал безнадежно.

– А у вас-то, я погляжу, – звонким голосом заговорила девушка, – тоже окна, пыли-то, пыли! С осени поди-ка немытые.

"...Согласна зайти, согласна, – думал Костя с пересохшим ртом, – теперь только позвать". Но позвать он не мог, не получалось.

– Вам-то, я говорю, тоже окна помыть бы надо, – сказала она.

– Надо, – выдавил из себя Костя.

– Так я зайду, – она засмеялась. – Сегодня или, может, завтра?

– Сегодня, сегодня.

– Так я зайду, – повторила девушка и исчезла. Потом снова возникла, спросила: "Так я зайду?" – и пропала.

Сердце отвратительно стучало, ну его. Зайдет? Сказала "зайду", положительно. Нет, она сказала: "Так я зайду?" – вопросительно. Не зайдет.

А в комнате был страшный беспорядок, эпикурейский беспорядок живущего без контроля мужчины. На столе – черствые корки, старый носок, сковорода с пылью – черт знает что. Он стал запихивать все это куда попало. У них с Юрой такая спешная уборка называлась "упихательство". Еще пыль бы стереть, да неизвестно, где тряпка. Вчера еще была, где-то здесь болталась. Ох, вещи, вещи, ничего нет строптивее вещей, когда они приобретают самостоятельность!

Подмету хотя бы. Пошел на кухню за щеткой и услышал коротенький, осторожный звонок, одно словцо: "дрень..." Она?

Как был со щеткой в руках, он открыл дверь. Она стояла, почти не смущенная, и улыбалась. Костя стиснул древко щетки.

– Есть кто? – опасливо спросила девушка, закрывая за собой дверь.

– Никого, – ответил Костя, не выпуская щетки, как бы обороняясь.

Она вынула у него из рук эту палку и вдруг поцеловала его в губы. Очень простой вышел поцелуй – громкий и нестрашный.

– Покажите-ка окна, – сказала она.

Все это ничего не значило, ничего. Совсем обыкновенный поцелуй, деловой приход, мыть окна. И нечего так волноваться, идиот.

– Пылищи-то, пылищи! – сказала девушка. Она смеялась. Молодец!

– Как вас зовут? – спросил Костя.

– А Клава.

Поцелуй, видно, и в самом деле был незначащим: она всерьез взялась за уборку. Достала где-то тряпку (а он-то не мог найти!), разулась, сбегала на кухню, вернулась с ведром, повязалась, подоткнула юбку. Вымыла пол, обмахнула пыль. Пробегая мимо него, она каждый раз улыбалась, показывая детские, округленные зубки. Волосы, сухие, смятые завивкой, торчали из-под косынки. Она отводила их внутренней стороной локтя. Косынка сбилась набок, Костя отчетливо видел бисеринки пота на розовых висках. Он начал уже успокаиваться: ничего "такого" не будет. Другой раз...

Клава начала мыть окна, а он все стоял дурак дураком посреди комнаты. Кажется, она что-то говорила, он все слышал, но ничего не понимал. Он был совершенно спокоен, только не понимал, что она говорила. И наконец понял.

– Все, – сказала Клава, сорвав с головы косынку и стоя на подоконнике. – А ну-ка, прими меня с окна.

Костя подошел и принял ее в свои ужаснувшиеся руки.

Вечер. Уже темно. Клава спала рядом, неслышно дыша. От нее пахло чистым бельем. Из открытого окна к самому сердцу тянуло прохладой. Где-то далеко, по радио, играли вальс. Бывает же такая уносящая музыка.

Костя летел высоко-высоко над землей. Ему было легко и холодно. Далеко под собой, как с вышки Исаакия, он видел маленьких людей, идущих по улице. Они были крошечные, видные с головы, и, торопливо шагая, попеременно выставляли из-под туловища короткие ножки. И среди них, такой же маленький, на коротеньких ножках, торопился куда-то он сам, Костя Левин. А другой он сам летел и смотрел на это все сверху, из чистоты и холода.

В коридоре зазвонил телефон. Костя лежал и летел. Телефон настаивал. Костя осторожно вылез из постели, вышел в коридор, взял трубку. Это был Юра. Ой, он совсем забыл, что условился зайти к Юре в половине десятого...

Видно, Юра звонил из автомата. Слышно было плохо, в трубке что-то возилось, поскрипывало.

– Ты, Костя? – спросил Юра далеким голосом. – А я ждал, ждал... Что с тобой случилось?

– Ничего. Мне хорошо.

Трубка замолчала. Костя стоял босиком на холодном полу.

– Как прикажешь тебя понимать? – спросил голос. Теперь молчал Костя.

– Я тебя понял? – спросил голос. – Да.

Трубку повесили.

Костя вернулся в комнату. Белесая белая ночь стояла там. На диване спала девушка. Непонятно.

Он осторожно стал укладываться рядом, обнял ее и блаженно вытянулся. Сейчас важно было одно: вернуться к тому полету в высоком небесном холоде и смотреть сверху, как торопятся куда-то кургузые человечки и как попеременно высовываются у них из-под туловища коротенькие ножки.

* * *

Так вот рядом с Костей оказалась Клава. Любил ли он ее? Должно быть, по-своему любил.

Клава была простая, добрая, умелая одинокая девушка, года на четыре постарше его. Отец ее умер, мать жила в деревне. Клава работала в артели по производству игрушек, а жила в девичьем общежитии с аккуратно заправленными койками, с бумажными цветами и открытками кинозвезд. Прирабатывала: ходила на постирушки, мыла окна. Посылала деньги в деревню. Всегда была опрятно, хоть и незатейливо одета; в чистых хорошеньких ушках – золотые сережки. В общем, твердо стояла в жизни на своих крепеньких, бутылочками, ногах.

Костю она сразу взяла на свое попечение. Тети Дуни в это лето не было они с Шурой и Валериком уехали в деревню. Настя тоже была в отъезде. В городе оставался один Попович, да и тот редко ночевал дома ("Котует", говорила про него дворничиха).

Клава приходила сразу после работы и пела, как канарейка, в сумрачной кухне. Она стирала Костины рубашки, готовила обед, мыла посуду. Отоваривала карточки в распределителе и все ахала: сколько талонов пропало! Сама никогда не садилась за стол вместе с Костей. Чем только она сыта была – неизвестно. Так, ущипнет кусочек какой-нибудь и снова поет, работает.

Костю она скоро совсем перестала стесняться, волосы перед сном закручивала на бумажки и засыпала быстро и деловито, по-ребячьи. Такую ее, пожалуй. Костя больше всего любил – спящую, смешную, надутую, с бумажными рожками на голове.

Нет, он и разговаривать с ней любил. Больше всего в ней радовала, удивляла и покоряла убежденность. Для Клавы все в жизни было ясно. Она очень хотела замуж и не скрывала этого, но на самого Костю никаких видов не имела:

"Старуха я против тебя". А хотелось, ужасно хотелось счастья, с приличной комнатой, с непьющим мужем, со своей посудой. Клава любила посуду, особенно фарфор. Часто по вечерам они сидели у лампы – Костя за книгой (экзамены все же были впереди), а Клава штопала носки или пришивала пуговицы, далеко отводя руку с иглой и откусывая нитку зубами.

Она все ему рассказывала. Видела в распределителе "на Невским" приличненький гардероб – по записи. Тебе бы такой! Подружка на работе серной кислотой травилась, не померла, только лицо сожгла: во какие две дорожки! Ее молодой человек обманул и бросил, а она в положении. Соньку премировали: дали талон на пошивку туфель. А Маньке той и вовсе счастье привалило, вышла замуж по-хорошему – солидный, непьющий. Немолодой – ну так что ж? На кой она, молодость, был бы человек хороший.

Костя читал и вполуха слушал. Ему было хорошо. Казалось, сама жизнь журчит рядом – теплая, порядливая и немудрящая. Он отрывался от книги, клал щеку на жесткую Клавину руку и закрывал глаза. Она глядела на него и говорила чуть слышно:

– Кавалерчик ты мой красивенький.

* * *

Уже приближалась осень, на носу – экзамены, вечера стали темнеть, а он все жил и ни о чем не думал, забыл даже про Цилю, про Юру. Однажды вечером Юра позвонил сам.

– Как дела? – жестко спросил он. Костя очень обрадовался:

– Юрка, ты? Какой же ты молодец, что позвонил!

– Настолько ли ты в своем уме, чтобы со мною встретиться?

– Как ты можешь сомневаться? В любое время, в любой день.

– Заметано. В понедельник, в обычное время – у меня.

– Договорились.

...Какой молодец Юра, что позвонил. Как он его любит, Юру! Он вошел в комнату. Клава сидела и плакала.

– Что с тобой? – бросился к ней Костя.

Она подняла лицо от рук, вытерла нос и улыбнулась:

– Ты на мои слезы не смотри. Наше дело бабье.

И вот они снова на улице с Юрой, только уже не белая ночь, а черный август у них над плечами. Юра – самый свой, самый нужный. Костя ему все рассказал.

– Понятно, ты ждешь реакции.

– Нисколько не жду.

– Врешь. Каждый человек, выложивший себя перед другом, ждет реакции. Бескорыстной откровенности не бывает. Некоторые ждут сочувствия. Ты ждешь анализа.

– Будь по-твоему: я жду анализа.

– Итак, – сказал Юра, – перед нами довольно заурядный случай: человек молодой, физически здоровый и не урод...

– Это мусор, – сказал Костя. – Не сори, пожалуйста.

– Ладно, – согласился Юра. – Я человек покладистый, не сутяга. Сойдемся на том, что случай довольно заурядный.

– Пожалуй, так.

– О любви, сколько я понимаю, в данном случае речи не идет.

– Мне это не так уж ясно.

– Что ж ты, любишь ее, что ли?

– В каком-то смысле – да.

– Запомни, дурень, что любовь не может быть "в каком-то смысле". Она или есть, или ее нет. В данном случае ее нет.

– А ты сам? Неужели ты своих четырех девушек любил "во всех смыслах"?

– Я не любил, а был влюблен. Это большая разница.

– То есть любил самого себя по их поводу.

– Пожалуй, что так. Костя помолчал.

– Послушай, Юра. Я хочу задать тебе один вопрос. А ты когда-нибудь любил по-настоящему?

– Да.

– Кого же?

– Когда-то, в раннем детстве, мать. Потом – няню. Теперь – тебя и Цилю.

* * *

Становилось холоднее. Лето торопилось к концу. Клава собиралась в деревню. Почему – неизвестно. "Картошки копать, и артель надоела. Соскучила по матери". Раза два всплакнула, но ненадолго.

Костю всегда поражало ее уменье коротко и красиво плакать. В этом плаче ничего не было надсадного, тревожащего. И сама она из своих слез события не делала: поплакала, как воды попила.

...Они лежали обнявшись. Клава тихонько гладила его по руке и рассказывала про деревню.

"Хорошо у нас в деревне. Лес большой-большой, грибов, ягод – страсть! Ласточка под крышей живет, сама черненькая, грудка беленькая, ножки красные, тонкие, как паучки. Кот Тимофей, старый, седой, мышей не ловит, на печке лежит: мур-мур.

Мама у меня добрая, ласковая, а несчастная. Никогда она хорошо не жила: вдова. В колхозы загоняли – не пошла. Корову отняли. Дети, кроме меня, все померли. Ух, горя! А добрая все-таки. Другие осудят, а она никогда. Я ее вот как уважаю.

Плачет. Хочется ей, чтобы я по-хорошему жила. Ей не пришлось, так мне бы. А я вот как: сам видишь".

Костя в ее руках дремал душой: хорошо ему было, бездумно. Тихо бродили маленькие мысли. Где-то в этих мыслях, краем души, он все понимал, но только очень узеньким краем. У Клавы щека мокрая – плачет. Почему же ему так хорошо, спокойно? Почему сейчас он не думает о предстоящей разлуке?

"Она, верно, ждет, чтобы я сказал: не уезжай. Скажу ли я? Нет, не скажу. А если бы и сказал – ничего бы не изменилось. Что я мог бы ей дать, если бы она осталась? "Любовь в каком-то смысле"? Юра прав – такой не бывает..."

Костя засыпал, чувствуя на плече теплую, дорогую, мокрую Клавину щеку. Ему хорошо было засыпать под тихое брожение мыслей. Последняя мысль, перед тем как заснуть окончательно, была про кувшин. Неужели это он, вечный кувшин, оказался тут камнем? Да, пожалуй, так. И Костя заснул, блаженно чувствуя себя камнем.

* * *

Клава уехала. Поезд – старый паровичок – просвистал и скрылся. Костя стоял на перроне и все разглядывал на своей помятой ладони красные рубцы от Клавиной корзинки. Это была сплетенная из прутьев, жесткая, опрятная корзинка, и в ней Клава увозила все свое достояние. А перед глазами стояло постаревшее, некрасивое Клавино лицо и жалостно дрогнувший рот над пыльным, опущенным книзу окном вагона.

Делать ему было нечего, торопиться некуда. Сегодня, попозже, надо было встретить Цилю и тетю Розу, с другого вокзала: они возвращались. Жизнь возвращалась в свое русло.

Домой ехать уже не стоило, лучше прямо с вокзала на вокзал. Уже темнело. Рано стало темнеть. Ветер трепал над перроном полинявший красный кумач с лозунгом: "Решения XVII съезда партии обязывают каждого советского писателя и критика к классовой ненависти и непримиримости".

Почему на вокзале – писатель, критик? А вот и ближе к делу: "Все на борьбу с мухой!" и еще: "Товарищ приезжающий, не забудь пройти санобработку!", "Береги вагон – это твое временное жилище!"

Идти было еще рано, не все ли равно, на каком вокзале ждать? От нечего делать Костя стал проглядывать газеты на стене – старые, пожелтевшие, оборванные по краям. Он рассеянно пробегал примелькавшиеся заголовки:

"Перерожденцы отделались выговорами"

"Хроника чистки" "Герои-челюскинцы проходят чистку в первых рядах"

"Чистится товарищ Вайнштейн"

"Крепко ударить по рукам за бюрократизм и функционалку"

"Праздник ударников учебы"

"Конкурс родильных домов"

"Герои-челюскинцы приветствуют великого вождя"

"Ударники посылают привет великому Сталину"

...А вот и сам Сталин, в полувоенном, очень решительный. Ноги стоят плоско. Почему-то Косте сегодня показалось в этом плоском постанове ног что-то страшное... Откуда такая пыль на всем, точно на непротертом вагонном стекле?

Костя любил Сталина. Да и как можно было не любить, не восхищаться? Великая страна, раздувшая навстречу будущему красные паруса, а у руля твердый, прекрасный – Сталин. Сталь.

Когда на физкультурном параде Костя и такие же, как он, – стройные, подтянутые бело-голубые гимнасты четко рассыпались по асфальту площади Урицкого и выстраивались буквами: "СЛАВА СТАЛИНУ", он был счастлив чувствовать себя кусочком буквы "Т" вслове "СТАЛИН"...

Откуда же эти минуты, когда вдруг показались страшными плоско поставленные ноги в высоких сапогах?

Нет, скорее на тот вокзал – встречать Цилю и тетю Розу!

Циля! Он столько времени почти не думал о ней. Какая она стала? Выросла, переменилась?

Костя попробовал представить себе Цилю, не смог и испугался. Мелькала только закинутая в смехе кудрявая голова и узко поставленные, прозрачные зубки. Ой, Циля, Циля! И, спеша на тот вокзал, Костя волновался все больше и больше. С Цилей что-то случилось, именно потому и зато, что он так долго о ней не думал!

Он задыхался, бежал и, конечно, прибежал слишком рано. Поезд опаздывал на двадцать минут.

Костя вошел в зал ожидания и остановился, пораженный тем, что увидел.

Каменно неподвижные, каменно жесткие стояли громоздкие деревянные диваны, а на них, вокруг них, возле них на полу, люди, навалом. Человек на человеке, спят кучами. Сколько их, какие они разные и чем-то все-таки одинаковые! Какая печать горя на каждом лице! Спят и горюют во сне. Тяжелые, как камни, черно и плохо одетые мужчины – кто с бородой, кто просто небритый. Бледные матери с задремавшими детьми на руках. Тощенькие, грязнолицые подростки. Древние старухи, скрюченные горем и ревматизмом, выпершие из земли, как узловатые корни... И вещи: узлы, корзины, детские бутылки, фанерные баулы с жестяными замочками... Куда они? Откуда? Отчего такие обреченные лица? И эти руки – одна за одной, свесившиеся до полу, мертво, безнадежно, как остановившиеся маятники... Горе оптом, горе вповалку...

– Раскулаченные, – сказал кто-то рядом.

"Вот оно что", – сообразил Костя и обмер от стыда и жалости.

...Нет, Костя был настоящим комсомольцем – не за страх, а за совесть. Не просто как некоторые – вступают, и все, кто для карьеры, кто – из стадного чувства. Для него революция была личным делом. Он получил ее по наследству, владел ею, как собственник. Для многих она была просто повседневность – советская власть. Для Кости она была Революция.

Нет, он не сомневался. Усомниться значило перестать жить. А жить хотелось! Значит, надо было верить, и он верил.

Когда он видел несправедливость, ему просто было больно, но он не сомневался, нет. А иной раз ох как трудно было не сомневаться! Особенно рядом с Юрой.

Нет, он не усомнился, даже когда выслали Генриха Федоровича. Недоразумение, единичный случай. В Германии – фашисты (их Костя ненавидел!), а у Генриха Федоровича немецкая фамилия, и по паспорту он – немец. Из тех, выславших, никто не знал Генриха Федоровича, как он, Костя. Единичный случай.

А сейчас, когда он услышал "раскулаченные"...

"Кулачество как класс". Это стало ходячей фразой. И он, Костя, так говорил. Он делал доклады: "Коллективизация... индустриализация... ация... ация... ация... ликвидация... ликвидация кулачества как класса..."

Как это там, в трамвае:

Сплошной поток колхозных масс

Добьет кулачество как класс...

Да, висел такой стишок в трамвае. В те годы ленинградские трамваи были изнутри оклеены агитационными стишками:

Ударник, бей неутомимо,

Ни одного удара – мимо!

или:

Ударник, помни: твой поход

Не на отрезок календарный,

Ударным будет каждый год

И каждый день в году – ударный!

Стишки как стишки. Косте даже нравилась их упругая, незатейливая энергия. Юра, конечно, иронизировал: "Пушкинские ямбы на службе социалистического строительства". "Эстет и сноб", – возражал Костя. А Юра даже не критиковал – он просто цитировал, и в его устах стишки становились отменно глупыми. Нет злее пародии, чем цитата. Например:

Знай, государство – это мы.

Самим себе даем взаймы!

Или, совсем коротенькое:

Октябрем

Алкоголизм убьем!

Так говорил Юра; заказывая кружку пива... Ах, Юра. Юре все легко. Юра же не видит здесь, вповалку, это самое – поверженное, ликвидированное, "кулачество как класс"...

Над головой что-то затрещало, заскрежетало, откашлялось, и нечеловечески громкий, но невнятный голос объявил:

"Граждане, внимание. К платформе № 5 прибывает скорый поезд № 36, Киев – Ленинград. Не прошедшим санобработку места в гостиницах выдаваться не будут. Прожарка белья и верхнего платья обязательна. Повторяю. Граждане, внимание..."

Костя вздрогнул, опомнился и опрометью понесся на платформу, Их нет, их нет. Он сегодня не увидит Цилю. Может быть, они с тетей Розой на какой-нибудь дальней станции, вот в таком же пыльном, зловещем зале, так же вот ночью, вповалку, спят с другими на жестких деревянных диванах...

Нет, вот они! Тетя Роза – худая, прямая, черная, с трагическим загаром на костистых щеках, а рядом – Циля, на длинных соломенных ножках. Как выросла!

– Костя! – кричит Циля, и он бросается к ней, поднимает ее высоко вверх, прижимается лицом к грубому ворсу клетчатого пальтишка и долго не хочет открыть лицо, чтобы не видно было, что он плачет.

Часть третья

Небольшой тряский автобус мчался по шоссе мимо оранжевых гор. Пейзаж вращался. Деревья – зеленые, широкорукие – подходили, поворачивались, удалялись. То справа, то слева синим огнем вспыхивало море. Солнечный свет, прерывистый, как рыдание, бился в окна.

Напротив него сидела Рора, Аврора, любимая, косо, параллельно друг другу поставив вбок длинные ноги. Рора всегда сидела так, словно стыдилась своих длинных ног.

– Рора, ты здесь? А Циля?

Рора молчала. Он решился и посмотрел ей в лицо. Прелестное, бледноватое лицо с косо поставленными бровями, с полуоткрытым, дрожащим в неизвестности ртом: то ли засмеется, то ли заплачет. Это лицо, на грани двух выражений, как часто оно ему снилось! Наверное, он спал и сейчас, но не хотел проснуться...

Пассажиры стали выходить: Сочи.

Он соскочил с высокой подножки на мягкий, горячий, податливый асфальт, протянул руку, чтобы помочь сойти Pope. Но она куда-то исчезла. Вместо нее стоял отец. Но ведь он же умер?

– Длился ли ты после смерти? – спросил его Костя.

– Длился, но недолго, – ответил отец.

"Это про тело, – догадался Костя, – но я-то спрашивал о душе".

Отец был все тот же, с белыми неувядаемыми зубами на поношенном лице.

– Я рад, что ты приехал, – сказал отец. – Но имей в виду: здесь никто не должен знать, что ты – мой сын Я выдаю себя за интересного холостяка.

Автобус ушел. Роры не было.

– Пойдем, пойдем, – тянул его куда-то отец. Тоскуя, Костя следовал за ним. Они пришли в какую-то комнату – в доме отдыха, что ли? На окне, натянувшись, хлопала по ветру занавеска, то закрывая, то открывая море.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю