355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » И. Грекова » Свежо предание » Текст книги (страница 8)
Свежо предание
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:03

Текст книги "Свежо предание"


Автор книги: И. Грекова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

Когда же он ослеп? Должно быть, с самого начала. Сразу, как началась война. Или потом, на фронте, когда прочел в газете страшные слова: "житомирское направление..."

Да, после того он ослеп. Но в этот день он еще видел, и то, что он видел, было страшно. Черный, ощеренный, вооруженный до зубов лес и красная ракета, кровавой улыбкой осветившая небо...

Фронт, война... Как это быстро прошло. Он не успел почувствовать, что воюет. Да разве он воевал? Подвешивал бомбы, протирал ветошью стволы... Он и оглянуться не успел, как его ранило.

– Осколок разбил кость, разорвал ткани, прекратил жизнь сосудов. В девяноста девяти случаев из ста такую руку ампутируют. Один случай из ста остается. Принял решение – сохранить руку.

Это сказал хирург у операционного стола. Принял решение и сохранил руку. Вот она – болтается сбоку, как лишняя. Врачи говорили, что подвижность со временем восстановится: массаж, гимнастика... Сиракузы. Это у Достоевского врач посылал чахоточного мальчика в Сиракузы, а у того башмаков не было...

Впрочем, какое это теперь имеет значение? Все представления сместились. Все, что было важно, выцвело, отодвинулось. Вперед вышли совсем простые, изначальные вещи.

Хлеб, жизнь, близкие... Родина.

* * *

Обледеневший, горбатый мост остался позади. Но что-то случилось с ногами. Он не чувствовал больше общения со своими ногами и испугался: не дойду. Он вынул пакетик с хлебом и понюхал. Сейчас или на обратном пути? И не успел решить, как уже съел хлеб, грубо, по-дурацки, весь сразу. Не успел разжевать как следует. Ох, глупо! Надо было разделить на крошки и каждую есть отдельно, долго-долго. А теперь все кончено: нету хлеба.

...Да, о чем это он думал? О самых простых, изначальных вещах. О том, что с войной все стало на свои места. Грозно – но просто. Сомнений не было. Вот когда они наконец соединились – справедливость и верность!

Даже Юра это понял. Он, который всю жизнь во всем сомневался.

...Юра зашел попрощаться перед отъездом на фронт, в самые первые дни. Щеголеватый, подтянутый, тонкий в поясе, пилотка лихо надвинута на правую бровь, глаза темные, серьезные.

– Эким ты франтом, – сказал Костя.

– Не без того.

Юра еще туже обтянул спереди и собрал торчащими складками сзади новую, жесткую гимнастерку.

– Пилотка-то! Смерть девкам.

– Пилотка, как известно, должна делить правую бровь в ангармоническом отношении.

– Ну-ну. Выпьем, что ли, на прощанье?

Костя порылся в шкафу и извлек на свет божий запыленную бутылку. Вишневая. Откуда? Кажется, в позапрошлом году тетя Роза принесла, когда он болен был.

– Ликерчик, товарищ Плюшкин?

– Козявки и всякая дрянь напичкались было туда, но я весь сор повынул и теперь вот чистенькая, я вам налью рюмочку.

– Ишь ты, как шпарит. Прямо по Гоголю? Еще не забыл?

– Никогда не забуду.

Костя налил две рюмки и включил радио. Играли "Интернационал". И потому, как Юра выпрямился, подтянулся, еще больше постройнел, Костя понял, что Юра – с ним.

– За это? – спросил Костя глазами. И Юра ответил, тоже глазами:

– За это.

* * *

Путь еще далекий, надо держаться.

Костя шел и держался за веревку саней. С санями было легче, казалось, что он – не один. Их приходилось подтягивать, подбадривать, поправлять, когда полозья съезжали вбок. Кажется, минутами он даже разговаривал с ними. Ветер усилился и больно, сбоку, сек лицо обледеневшим снегом.

Впереди, довольно далеко, шел человек, плохо видный между сугробами. Он шел как-то странно, непрямо, сбивчиво и мало подвигался вперед. Костя почти догнал его, когда увидел, что человек не идет, а кружится, ходит кругами. Он петлял по снегу, как заводной, и круги становились все меньше и меньше. Покрутившись на одном месте, человек стал на колени и лег.

Костя подошел. Человек лежал ничком на снегу и не шевелился. Костя повернул его набок и увидел стеклянные, оскаленные глаза. Человек был мертв.

Кто знает, может быть, он был уже мертвый, когда шел и петлял – по инерции. Это бывает. Человек умер, а ноги идут.

Следовало что-то сделать для мертвеца, кликнуть, что ли, милиционера, но где они все, милиционеры? Может быть, тоже умерли? На улице – ни души.

Костя подхватил мертвого под мышки – правая рука плохо помогала – и стал для чего-то оттаскивать к стене. Тут он усадил его, прислонив спиной к мерзлому камню. Шапка сползла на лицо – он ее поправил.

– Уютно ли тебе? Прости меня, братец. Ничего больше не мог для тебя сделать.

И Костя пошел дальше.

Дороге этой, кажется, не будет конца. А идти надо. Остановишься смерть. Ляжешь в снег – смерть.

Но вот человеческие голоса. Идут двое, разговаривают. Сладкой обыденностью пахнет людская речь. Костя прислушался. Говорил степенный, пожилой, видно – рабочий:

– Был дом – и нет дома. Гитлер что сделал.

...Ничего, слабость прошла. Можно опять идти.

* * *

Теперь уже совсем близко.

Здесь был каток, где он в первый раз увидел Рору. Каток тогда был обнесен деревянным забором. Забор сожгли. На пустыре свистит ветер...

Первая встреча с Ророй.

Это было зимой, два года назад, когда он, молодой, сильный, сытый и сам того не замечавший, пришел на каток. Он только что сдал (блестяще) предпоследнюю в жизни сессию и был рад, рад!

Ветер и движение. Над катком приплясывали разноцветные лампочки. Духовая и глупая музыка летела надо льдом. Костя любил духовую музыку, хотя знал, что это – не высший сорт.

Залихватски раскатываясь, он нечаянно толкнул какую-то девушку. Она упала. Он нагнулся и не сразу ее разглядел. Какой-то хаос из длинных ног, локтей, коньков, торчащей юбочки с меховой опушкой... И среди хаоса – лицо. Брови, поднятые к вискам, и на крупных, бледноватых губах нерешительная гримаска: то ли ей больно, то ли сейчас улыбнется.

– Простите, ради бога! – Он подхватил ее и поставил на лед. Она улыбнулась.

Ух, каким счастьем опахнула его эта улыбка! Он молчал, дурак дураком, и лупил на нее глаза. Она стояла на своих длинных, стройных, параллельных ногах, поправляя вязаную шапочку.

– Боюсь, что я вас ушиб. Не очень больно?

– Ничего, будем знакомы, – сказала она, подавая руку, – Рора.

Он проводил ее домой. Нога у нее все-таки немного болела. Он узнал про нее все. Студентка строительного института, будущий архитектор. Немного художница – это уж для себя. Таланта нет.

Любит кататься на коньках. Часто бывает на этом катке. Он тоже? Это приятно. Будем встречаться.

"Рора", оказывается, уменьшительное от "Аврора".

– Умные родители назвали ребенка крейсером.

Она немного картавила: крейсер... И в ответ на каждое воркующее "р" у него падало сердце. Кто это говорил с ним из прошлого? Нет, не надо.

...Это звучало как одно слово голубя. Аврора. Рора.

* * *

Он пришел.

Дом стоял большой и страшный, черный как уголь. Ни одна щель не светилась в окнах. В газетах пишут: за плохое затемнение – пять лет.

Он вошел в подворотню, пересек неузнаваемый двор, весь в сугробах и ямах, открыл дверь на черную лестницу. Шесть этажей предстоит ему. Шесть жизней.

Внизу, на лестнице, светилась щель в двери – домоуправление. Открыто? Это новость. Неужели оживает город?

Какая радость: открыто домоуправление! Он толкнул дверь и вошел.

На столе горела свеча, перед нею сидел незнакомый человек в перчатках, на которых не таял снег. Вероятно, новый управдом. Он спал.

Костя его окликнул. Управдом проснулся и поднял к нему бледное, отечное, пожилое лицо.

– Вам чего?

– Простите, я из сорок восьмой квартиры, Левин. Не было мне писем?

Он знал, что почтальоны, по слабости, часто не доносят письма до верхних этажей.

– Писем не было, – сказал управдом и опять заснул.

Шесть этажей по обледенелой лестнице. Шесть жизней.

Вот и шестой. Он остановился на площадке, задыхаясь, перевел дух.

Полная темнота. Он нашарил замочную скважину, повернул ключ. Дверь скаредно заскрипела. В коридоре пусто, пахнет мышами. Он нащупал свою дверь и вошел. Здесь было светлее, чем в коридоре, и почему-то пахло снегом. Ах, вот почему – часть потолка была разрушена, в пролом свисали искореженные чердачные балки, а в просвет видно было небо с неяркими звездами. Странно все-таки глядеть на звезды сквозь потолок собственной квартиры!

Письма, если они есть, должны лежать на столе. Так договорился с почтальоном. Схватился за карман: вот досада! Забыл спички, болван.

Или потерял.

Спички были драгоценностью. В этом месяце выдали: рабочим и ИТР – по две коробки, служащим и иждивенцам – по одной. Костя, как ИТР, получил две коробки, одну раздарил курящим, а другую сберег. И вот – потерял. Эх, растяпа!

Придется искать ощупью. Стол был завален известковым мусором, как строительная площадка. Мусор был ледяной, и у него закоченели пальцы. А тут еще он наткнулся на Рорины кисти – щетинистые, засохшие, затвердевшие на морозе – и испугался. Он уже ничего не ждал, как вдруг нащупал плоский конверт – письмо!

Письмо. Наконец-то!

Только как его прочитать? Спичек нет.

Черт возьми, должны же у кого-нибудь на свете быть спички!

Прошлый раз в квартире были живые люди. Тетя Дуня умерла еще в начале блокады, но кто-то из семьи, несомненно, был жив – хлопали двери, слышались шаги. Он зашел в соседнюю комнату, бывшую Генриха Федоровича. Темно и пусто.

В другой комнате на кровати под ворохом тряпья кто-то лежал.

– Эй, люди! Есть тут кто? – тихо позвал Костя.

Никто не отзывался. "Мертвый", – решил Костя. Так и есть – под тряпками лежал мертвый человек, холодный и твердый, должно быть умерший уже давно. Волосы длинные – женщина. Кто это, Настя? А может быть, Шура? В темноте не узнаешь.

Ему нужно было достать спички, во что бы то ни стало. Он пошарил на полке. Помнится, здесь тетя Дуня держала спички. Разумеется, ничего нет. Смешно было их здесь искать. Спички – ценность. Хлеб...

Тут он вспомнил управдома со свечкой. Скорее туда!

...Вниз идти – не вверх. И все-таки тяжело.

В домоуправлении свет уже не горел, было пусто. Ушел и свечку унес...

В древности люди умели добывать огонь трением, высекать его из кремня. Умения утрачены... Костя сидел, держась за письмо. "Отдохну немного и пойду стучаться по этажам. Не может быть, чтобы ни у кого не было спичек".

Прошло несколько минут, и, глядя в темноту, он увидел где-то повыше своего лица тускло-оранжевую зубчатую ниточку. Неужели свет?

Да, это дали свет. Чудо! Слабо раскаленная оранжевая ниточка дрожала в темноте, вспыхивая и опять пропадая, а Костя уже разрывал конверт, напряженно вглядываясь и не видя букв.

Ниточка наконец окрепла. Костя читал. Письмо было от тети Лии:

"Дорогой Костенька, я уже не знаю, или ты получишь это письмо, или нет. Мне обещал передать его через партизан один верный человек.

Ой, Костенька! Не знаю, как и сказать тебе про наше горе.

После смерти дорогого Нафанаила я думала, что все во мне высохло и нет больше сердца, чтобы горевать. А вышло, что есть оно у меня, сердце.

Дорогую Рору и дорогую Циленъку взяли от нас еще в августе. Немцы говорили, что в лагерь, но я уже знала, что на смерть. Так оно и было.

Сначала они хотели взять только Циленьку. На нее был донос, что она еврейский ребенок. Про дорогую Рору они ничего не знали. Циленька испугалась. А Рора сказала ей: ничего, я пойду с тобой. Чего ты боишься, глупая ? В лагерь нас берут. Ты же была в пионерлагере.

И Циленька успокоилась. А немцам Рора сказала: берите и меня, я тоже еврейка. Они взяли.

Ушла дорогая Рора – такая красавица, веселая, даже губы накрасила. Но никуда их не увезли – всех расстреляли.

Теперь я тебя спрашиваю, Костенька: что же делается на свете? Или есть наш еврейский бог, или его нет? И зачем я, старая старуха, осталась жить? Я только мечтаю, чтобы это не было долго. Время пришло идти и мне к дорогому Нафанаилу.

Теперь я не знаю, Костенька, где ты есть и прочитаешь ли мое письмо. Думаю, что ты воюешь с немцами. Так знай, это не люди. Бей их и бей без всякой пощады, чтобы и семени их не осталось на земле.

Твоя тетя Лия".

* * *

Он сидел, положив голову на холодный клеенчатый стол. Сидеть было странно покойно, только резал щеку какой-то твердый предмет, карандаш, должно быть.

Лампочка над его головой давно уже, помигав, погасла. Ничего. Он успел три раза прочесть письмо, выучить его и усвоить. Все так.

Удивителен был этот покой. Тишина. Все внутри замерло. Ни одной мысли.

Первой мыслью, которую он осознал, была мысль о хлебе. Хотелось есть.

Он встал, завязал ушанку, поправил шарф, взял за веревку сани и двинулся в путь.

Он шел туда, домой, где были люди, немного тепла, немного еды и где для него, наверное, был оставлен белковый суп из дрожжей.

Он шел упрямо, наклонясь против ветра, и санки, как послушная собачка, бежали с ним рядом.

Часть четвертая

"...Результаты голосования:

Двадцать три – за, два – против, и один бюллетень признан недействительным.

На основании подсчета голосов комиссия считает принятым решение:

Присвоить Левину Константину Исааковичу ученую степень кандидата технических наук.

Следуют подписи членов комиссии".

Кто-то хлопнул в ладоши – раньше времени. Председательствующий строго поглядел поверх очков.

– Товарищи члены совета, нам предстоит утвердить протокол. Кто за утверждение? Так. Кто против? Нет. Воздержался? Нет. Протокол утверждается единогласно.

...Аплодисменты. Ух ты, как долго.

Председатель совета – директор института Сергей Петрович Пахомов тяжело обвисая пузом, спустился с помоста и обеими руками несколько раз тряхнул руку Константина Левина. Синие свиные глазки ласково глядели из-под взъерошенных, седоватых бровей. Руки у директора были полные, бледные, холодные на ощупь, в крупных веснушках – каждая с гривенник. Он мял Костину руку и никак не мог отпустить. Слава богу, отпустил. Начали подходить с поздравлениями другие...

Отовсюду руки. Сколько их! На минуту мир обратился в плакат: сонмище добрых, дружеских протянутых рук.

Интересно, кто же все-таки голосовал против? Среди тех рук, которые он сейчас пожимает, наверняка есть две – "против". Нет, зачем о них сейчас думать? Вон сколько радостных рук – каждая "за".

И вот среди рук одна – дороже всех. Тонкая, смуглая рука. Юра. Друг. Нет, больше друга – брат. Нет, ничего нет больше друга. Друг.

– Поздравляю, старик. Молодцом.

– Спасибо, Юра. Без тебя бы...

– Ну, пошел. Ересь.

Подошла Анна Игнатьевна. Широкое, некрасивое лицо сияет, кожа под крашеными полосками редких бровей покраснела пятнами.

– Ну, поздравляю, – сказала она басом. – Теперь вы себе можете представить ощущение только что родившей женщины. Совершенно одно и то же. Я-то знаю, мне приходилось и то и другое...

– Стараюсь, Анна Игнатьевна.

– Ну-ну.

Руки, руки. А вот и профессор Поспелов, Николай Прокофьевич. Острый нос, острый кадык – весь углом.

– Слушал вас с удовольствием. Не так уж часто приходится слышать речь культурного человека. Особенно в вашем поколении. Позвольте, однако, заметить, что в слове "проведены" ударение ставится на последнем слоге.

– А я как сказал?

– Проведены.

– Какой ужас! Так и сказал?

– Да, к сожалению.

– Не понимаю, как это могло случиться. Я сам этого терпеть не могу.

– Ничего не поделаешь. Веянье времени. Я сам однажды с трибуны сказал: "современный".

А вот и лаборант Володя – розовый, с вертикальным вихром и несимметричными ушами. Мальчик только-только из десятилетки, а толковый. Вот кто подлинно рад – как за самого себя. Жмет руку, словно насос качает.

– Спасибо, Володя, милый.

Подошла стенографистка, Надюша Пустовойтова.

– Поздравляю, Константин Исаакович. И знаете, за вами очень легко было писать. Я почти ничего не спутала. Только в одном месте, какие-то статистические процессы...

– Стохастические, Надюша...

– Ой, наврала. Вы потом посмотрите стенограмму?

– Конечно. Только я не люблю читать свои стенограммы. Очень уж глупо получается. Читаю и думаю: неужели я и вправду такой дурак?

– Это не вы один.

– Что? Все дураки?

– Нет, я не это хотела сказать. Я хотела сказать, что, когда записываешь, даже совсем точно записываешь, устная речь меняется. Говорит человек – умно. А запишешь – глупо. Может быть, он, когда говорит, скрашивает чем-нибудь, улыбкой, что ли.

– Ого, Надюша, а вы, оказывается, можете говорить длинные речи.

– Это я редко. Так я занесу стенограмму? Где вас найти?

– В лаборатории, как всегда.

Зал, группками, беседуя, начал расходиться. Костя вышел в коридор. Еще тянулись к нему запоздалые руки, но в основном все было кончено. Кандидат.

Его подхватил под руку Юра.

– Еще раз поздравляю. К тебе не пробьешься. Хорошо держался. В ответе на вопрос Яковлева чуть-чуть сбился: надо было определеннее подчеркнуть роль запаздывающего звена.

– Да, пожалуй... А Васильев-то? Со своим философским вопросом? Насчет познаваемости мира?

– Хотел выслужиться. А что вышло? Ох, трудно дураку жить на свете...

– Да ну его к черту. Слушай, Юра, я счастлив.

– Естественно. Я тоже в аналогичной ситуации был счастлив.

– Постой, мне приглашать нужно. Помоги-ка мне. Все разбежались.

– Ничего, разыщем. Кого приглашать?

– Старика, разумеется. Оппонентов. Поспелова. Анну Игнатьевну. Лабораторию, конечно, всю. В общем, на твое усмотрение. Только учти комната восемнадцать метров. Сегодня, ровно в восемь.

– Васильева звать?

– Черт с ним, пригласи на разводку. Без хорошего дурака вечер не вечер. Ну, беги скорее.

– Добро.

Они разошлись в разные стороны – приглашать. "Как это делается? размышлял Костя. – Меня самого раз сто приглашали, а я не запомнил – какими словами: "Позвольте пригласить вас сегодня ко мне", или: "Разрешите пригласить вас...", или: "Я бы хотел пригласить вас на небольшой вечер по поводу сегодняшнего события"? Фу ты, пошлость какая! "Я бы хотел..." Почему "бы"?"

Он подошел к Анне Игнатьевне.

– Анна Игнатьевна...

– Что, Костя? Вы позволите мне, старухе, называть вас "Костя"?

– Что вы, Анна Игнатьевна, какая вы старуха. Не позволю.

– Брови щиплю. Губы мажу. Стараюсь не опускаться. А все-таки по сравнению с вами я старуха.

– Анна Игнатьевна...

– В вашем-то возрасте я еще ничего была. Вам сколько? Тридцать пять?

– Тридцать один.

– У, совсем мальчик. А седины-то у вас порядочно. Я думала – тридцать пять. Или сорок, но молодо выглядите.

– Анна Игнатьевна, позвольте вас пригласить...

– На банкет? С удовольствием. Люблю поесть, грешным делом.

– Это не банкет, а небольшой вечер, у меня дома...

– Еще лучше. Спасибо. Адрес давайте. В восемь? Приду не раньше десяти. Купаю внука.

...Уф, удалось-таки пригласить. Но сколько времени ушло на одну Анну Игнатьевну! Ничего, лиха беда начало.

Через полчаса дело было сделано. С помощью Юры он пригласил всех. Даже больше. Юра перестарался. Откуда-то набралось до тридцати человек...

– Куда я их рассажу?

– Ничего, не все придут, – сказал Юра. – В крайнем случае устроишь филиал в санузле. Ну, привет.

– А ты куда?

– Домой.

– Да, тебя-то я и не пригласил.

– Полагаю, это излишне. Так в восемь?

– В восемь.

Юра потупился и, отвернувшись, спросил:

– Мне одному приходить? Или с Лилей?

Костя на секунду замялся.

– Ты знаешь, я всегда буду рад видеть тебя сЛилей. Но ведь мы же всех приглашали без жен... А впрочем, как ты сам... Ну, приходи с Лилей... Юра, да что ты, неужели обиделся?

– Обиделся? Абсурд. Все ясно. Приду один. Юра ушел. Костя остался в лаборатории. Плохо, неладно получилось с Юрой. Эх, дурак я, дурак! Надо было самому пригласить Лилю. Не догадался. Просто не пришло в голову.

Он не любил Юрину жену.

Когда они встретились после войны, Юра был уже женат. Он сошелся где-то на фронте с женщиной-врачом, старше себя лет на десять, да так и остался с ней. Звали ее вычурно, с претензией: Леонилла Илларионовна. Костя всегда путался в этом каскаде "л". Юра называл ее Лилей. Нежное такое, девичье имя. Наверно, Юра ее любил: зачем бы иначе женился? Но что там можно было любить?

Юра привел ее сразу, как только вернулся в Ленинград. Юрина жена... Вот уж не подумал бы! Высокая, нескладная, в линялой гимнастерке с плохо пришитыми погонами майора. Жилистая шея все время вертелась в широком воротнике. Если ей нужно было посмотреть куда-нибудь, она поворачивала не глаза, а шею. Что-то совиное... Ногти хирурга – коротко, по самое мясо, срезанные, окрашенные йодом. Она крутила самокрутку и, вертя шеей, бесцеремонно оглядывала комнату.

– Небогато, – сказала она.

Он и сам знал, что у него небогато, но в их кругу это как-то не принято было замечать.

Она села за стол и сразу же стала рассказывать, как сегодня вскрывала абсцесс на ягодице.

– Гной так и брызнул. Засыпала стрептоцидом. На фронте в таких случаях мы применяли фумигацию, дымоокуривание. Дно раны очищается, процесс грануляции идет быстрее... Черви...

– Лиля, – умоляюще сказал Юра.

– Твой товарищ, кажется, не девушка? Костя поспешил уверить ее, что нет.

Юра, ему не надо было ничего объяснять. Он сразу понял, что его жена Косте не понравилась. Они никогда об этом не говорили, только один раз, потом, и по другому поводу, Юра сказал:

– Ты мало что понимаешь.

Костя и в самом деле мало что понимал. Чем держится эта семья? Он не любил бывать у них и был-то всего раза три-четыре, не больше.

У Юриной жены была от первого брака дочь Наташа, лет двенадцати, калека. Туберкулез позвоночника. Она лежала, не вставая, на узкой железной кровати, в гипсовом корсете по самые плечи, и могла только двигать руками и чуть-чуть приподнимать голову. Кровать стояла у окна. Рядом с Наташей всегда лежало зеркало, чтобы можно было смотреть, что делается на улице. У девочки было узкое, бесцветное личико и большие, серьезные, немигающие глаза – точно такие глаза Костя видел однажды в зоопарке у лемура, ночного животного. Лемур сидел в клетке и горевал. Кругом толпились, курили. Лемур был серьезен. Какой-то ребенок бросил ему конфету-лемур даже глазами не повел... Эта непроницаемость всегда пугала Костю в Наташе. А Юра любил ее – это было видно. Садился к ней на кровать, брал в руку ее тонкие, вялые пальцы, и она улыбалась одним уголком рта.

– Как жили, что видели? – спрашивал Юра.

Наташа отвечала детским-детским тоненьким голоском:

– Машину видела, красную. Собачка проходила, и с ней тетя...

Когда Юра глядел на Наташу, лицо его трудно было узнать – такая доброта, мягкость... Никогда его Костя не видел таким. Даже с Цилей...

А на работе Юра был прежний – ироничный, подтянутый. Они вот уже три года работали рядом, рука в руку. Если бы не он, ничего не было бы: ни работы, ни зашиты, ни степени...

Костя обернулся: кто-то вошел. А, это Надюша.

Она стояла у стола – небольшая, полненькая, незаметная, с ясным овальным лицом и спокойными синеватыми глазами.

– Я принесла стенограмму.

– Ну-ка, давайте.

Костя просмотрел четыре машинописных листа, поправил текст в двух-трех местах:

– Ну что же, вполне прилично. Я даже не выгляжу в вашем изложении таким уж полным идиотом.

– Спасибо.

Необычайное спокойствие, шедшее от этого лица, возможно, было связано с его овальной формой... Яйцевидная форма вечности... И вдруг, неожиданно для себя, Костя сказал:

– Послушайте, Надюша. У меня к вам странная просьба. Я сегодня пригласил к себе кое-кого из товарищей. Не согласились ли бы вы помочь мне? Ну, похозяйничать, что ли... Стол накрыть... Еда уже куплена, вино – тоже.

– А вы... Хорошо, я согласна.

– Ладно, по рукам. Занесите-ка стенограмму куда нужно и сразу – ко мне. День-то рабочий ваш кончился.

– Только, я думаю, мне надо переодеться?

– Зачем? По-моему, вы и так прелестно одеты. Я без шуток.

* * *

– Стульев мало, – сказала Надюша.

– На кухне есть табуретка, – вспомнил Костя.

– Несите, не помешает. Только это капля в море.

– Поставим чемоданы, радиоприемник. Сергея Петровича – на радиоприемник, а? Свесится с обеих сторон.

– Нет, уж это нельзя. Знаете что? Подвинем стол к тахте, на нее человек шесть усядутся.

– Низко.

– Ничего. Посадим высоких.

Передвинули стол. Бутылки и рюмки пошатнулись и успокоились.

– Ну как, с точки зрения буржуазных стандартов? – спросил Костя.

Надюша критически оглядывала стол. Еды, правда, было много, еще непривычной после войны, еще дорогой красивой еды. Бутылок – тоже много, и на каждую Надюша надела гофрированный бумажный воротничок. С этим все в порядке. Но сервировка... Откуда только натаскал эту посуду хозяин? Щербатые тарелки, разнокалиберные рюмки, граненые стаканы, даже мензурки...

– Не нравится? – спросил Костя.

– Еда нравится, посуда – нет.

– Как же быть?

– Постойте... у соседей взять?

– Соседи на даче.

– Ну, у других соседей, через площадку.

– А вы можете?

– Я могу. А вы – нет?

– Я не могу. У меня просто мороз по коже идет, когда нужно обращаться к незнакомым людям.

– Все люди – знакомые.

– Хорошо вам, наверно, жить! Надюша не ответила.

– Так я пойду через площадку, – сказала она, помолчав.

– И я с вами. Была не была!

Они позвонили в дверь напротив – клеенчатую, строгую, с медными гвоздиками по краям. Им долго не открывали. Наконец послышались шаги, и взъерошенный старик высунул голову:

– Вам кого?

– Здравствуйте, – сказала Надюша. – Мы из квартиры напротив. Мой знакомый, ваш сосед, Константин Исаакович – вот он сам тут, – сегодня защитил диссертацию.

– А я тут при чем? – спросил старик.

– Мы празднуем сегодня и пришли вас пригласить. А заодно хотим попросить у вас немного посуды.

"Молодец, Надюша, – подумал Костя, – как она просто и славно его пригласила. Я бы не догадался". Старик был удивлен, но польщен, видимо.

– Знаете, милая девушка, – сказал он, – я никогда не хожу в гости. Вредный обычай. Нажрутся, напьются, а за ними убирай. Разве в еде счастье?

– Конечно, не в еде. Но ведь такой случай...

– Ну, ладно, идем, посмотрим в буфете. Вы тоже, товарищ, проходите, чего там.

Они прошли в темноватую комнату, где царил буфет. Старик распахнул дверцы.

– Что понравится, – гордо сказал он.

Надюша даже ахнула. Вот это посуда! На верхней полке – тонкие розовые рюмочки с золотым ободком, ниже, стопками, серо-голубые тарелки с белыми цветами, такие же блюда, салатники, соусники...

– Гарднер, – лаконично сказал хозяин.

– И это можно взять?

– Я сказал: что понравится. Надюша стала отбирать посуду.

– Костя, несите рюмки, только осторожно, не разбейте. Я возьму тарелки, и этот салатник, и мисочку...

– Это соусник. Вы, молодежь, даже не знаете, что такое соусник.

– Будем знать. Спасибо. А блюдо, для бутербродов – можно?

– Все можно.

– А ваша жена... не рассердится?

– Я один, – сухо сказал старик.

Он взял стопку тарелок, прижал подбородком, хотел нести.

– Что вы, не беспокойтесь. Спасибо, мы сами. Ну, какой же вы милый! А как вас зовут?

– Иван Михайлович.

– Я не забуду. Спасибо, Иван Михайлович, вот Костя идет, он возьмет тарелки. Так мы вас ждем. Непременно. В восемь часов.

Стол пришлось накрывать заново, но зато какое получилось великолепие!

– Это еще дореволюционные тарелки, – сказала Надюша. – Фабрики Гарднера. Теперь таких нет.

– А вы любите посуду?

– Очень люблю. Но у меня, ее нет и никогда не было.

– А я ничего не понимаю в посуде, и в одежде тоже. Но, глядя на этот стол, я понимаю, что вы все очень красиво устроили.

– Только мне нужно причесаться. Есть у вас гребень?

– Есть, но...

Костя конфузливо достал гребешок с обломанными зубьями.

– Ничего, давайте.

Она распустила волосы и стала причесываться. "Что-то есть все-таки в длинных волосах, – подумал Костя. – Стриженая женщина всегда одинакова, а с косами – распустит их и другая..."

У Надюши были светлые, тонкие, негустые волосы и широкий, чистенький пробор посередине. Прямой пробор – классический, годный только для ясных, правильных лиц. Когда она причесалась, гладко, туго натянув волосы по обе стороны пробора, лицо стало еще больше похоже на белое яичко. А она, оказывается, хорошенькая! Как это он раньше не видел? Впрочем, он и на настоящих-то хорошеньких не смотрел.

Звонок – гости.

Первым, на свою беду, пришел лаборант Володя. Бедный первый гость всегда ему плохо. Володя стоял, мял руки и не знал, куда себя девать.

Вторым появился самый почетный гость – Сергей Петрович. Ну, скажите на милость, что с ними двумя делать? Сажать за стол? Рано.

К счастью, вернулась с кухни Надюша. Она-то знала, что делать с гостями и как их занять. Она сразу усадила директора в кресло, попросила Володю откупорить бутылки, чем тот охотно занялся, а сама села рядом с Сергеем Петровичем и заговорила – спокойно, открыто, доброжелательно, словно век была с ним знакома, а ведь никогда, поди, с ним и не разговаривала... Через три минуты она уже знала имена директорских внуков, знала, что жена его – на даче, дача хорошая, только переплатили, а любимую его таксу зовут Жулька.

Звонки, звонки... Гости собирались.

"Как это она всегда знает, что нужно? – думал Костя. – Кому что сказать, куда посадить, что спросить? Я этого не знаю. Мне не хватает настоящего ума. Ум – это знать, что к чему".

Он здоровался, здоровался, а гости все шли.

Вот и Иван Михайлович. Он переоделся в черную пару – даже не в пару, а тройку с жилетом. От него пахло нафталином и парикмахерской. В обеих руках он нес большой букет пионов и преподнес его Надюше:

– В вашу честь.

Она даже руками всплеснула:

– Спасибо! Красота какая!

Где-то раздобыла вазу (Костя и не знал, что у него есть ваза) и поставила цветы в центр стола.

– За стол, пожалуйста, – сказала Надюша.

Вечер складывался удачно: все как-то сразу сели, не чинились, не церемонились, сели, заговорили.

В те первые послевоенные, годы люди еще не успели привыкнуть к хорошей еде. Накрытый стол с розовой колбасой, желтым сыром, светлым сливочным маслом сам по себе был картинкой.

– Натюрморт, – сказал, садясь за стол, Николай Прокофь-евич.

Все были веселы, Надюша – прелесть, Костя был счастлив.

Директор института встал.

– Товарищи, – сказал он, постучав ножом по бутылке. – Налейте бокалы! Разрешите мне поднять тост за того, которому мы все обязаны нашими достижениями. За величайшего полководца всех времен и народов, корифея науки, любимого и дорогого учителя и вождя – товарища Сталина! Ура, товарищи!

"Ура" прозвучало довольно нестройно. Все густо зашевелились, встали, потянулись друг к другу рюмками.

...Каждый чокнется с каждым. Сколько это будет раз? Число сочетаний из "n" по два. Чему равно "n"? Здесь, кажется, двадцать пять человек. Двадцать пять на двадцать четыре, поделить на два – триста. Триста чоканий. Каждый с каждым. Пропустить нельзя.

Когда Косте было неловко, он всегда начинал считать.

Отчокались. С облегчением сели, выпили, зажевали, заговорили.

Скоро стало совсем шумно. Люди быстро пьянели – не столько от вина, сколько от хорошей еды.

– Нет, вы подумайте, друзья, – сказал Николай Прокофьевич, – если бы нам показали такой стол четыре года назад!

"Какие все милые, – думал Костя, – какие веселые". Поднялся Юра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю