355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » И. Осипова » «Шпионы Ватикана…» (О трагическом пути священников-миссионеров: воспоминания Пьетро Леони, обзор материалов следственных дел) » Текст книги (страница 12)
«Шпионы Ватикана…» (О трагическом пути священников-миссионеров: воспоминания Пьетро Леони, обзор материалов следственных дел)
  • Текст добавлен: 21 мая 2018, 10:30

Текст книги "«Шпионы Ватикана…» (О трагическом пути священников-миссионеров: воспоминания Пьетро Леони, обзор материалов следственных дел)"


Автор книги: И. Осипова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)

По улицам Москвы

12 июля наша камера праздновала мои именины по старому стилю. Наступил вечер. Вдруг открылась, как всегда с грохотом, дверь, тюремщик шепотом спросил мою фамилию и приказал: «На выход с вещами!» Дверь закрылась. Я успел проститься с сокамерниками.

Меня привели в комнатку, где полностью раздели и обыскали, а потом отвели в бокс, где были только столик и табуретка. Там я провел бессонную ночь. Рано утром меня вывели во двор и посадили в «воронок». Оказался я в нем, как гусеница в коконе; рядом за перегородками так же страдали от тесноты другие люди. Кто они? Может быть, неведомый друг из Австралии; я этого не знаю и не имею права спросить. Но мой долг – молиться за всех, жертв и палачей, и я молюсь: молюсь, как Иона в чреве кита; молюсь за новую Ниневию; за обращение России и за мир во всем мире.

Мотор работает. Мы долго кружим по городу, потом оказываемся на окраине. Где мы? Там, где угодно Богу. И ведомы мы Богом, даже когда люди, враги, забрасывают нас невесть куда.

В Лефортово

«Черный ворон» только притормозил, а водитель уже нажал на гудок, долго и нетерпеливо сигналя. Наконец открылись тюремные ворота и с лязгом закрылись за нами. И вот меня вывели из закута, и оказался я во дворе старого мрачного строения.

Началась процедура приема новых заключенных. Необходимая формальность – новый обыск. А вдруг у меня оружие или письма!.. Осмотрели меня буквально всюду. Но нужно привыкать, ведь это – царство недоверия, предательства и контроля. После медицинского осмотра меня отвели на последний этаж, как помнится, в двадцать восьмую камеру. Но где мы? Неизвестно.

Я успел заметить, что нахожусь в странной постройке: коридоров нет, похожа на сарай, стоя внизу, видишь крышу. Вокруг на перилах металлическая сетка, она отделяет проход по галереям вдоль внутренних стен, где двери в камеры: два ряда галерей в два этажа. Сетка закрывает также проемы лестниц; лестницы – боковые, ведут к мостикам переходов. Мне объяснили, что металлические сетки – это та же советская «забота» о человеке: большевики прибегли к этому средству после того, как участились случаи, когда заключенные, недооценив «заботу» о них, бросались в пролет вниз головой. Сетки – такое же советское изобретение времен Ежова, как и «намордники» на окнах, которые портят не только жизнь заключенным, но и архитектурный облик здания.

Только через несколько дней, когда принесли квитанцию на отобранные у меня немногие вещи, я узнал, что помещен в Лефортовскую тюрьму. «Это военная тюрьма, тут режим строже. Сюда отправляют в наказание» – так говорил мне один из моих товарищей по несчастью.

Преимущества и недостатки

На самом деле условия в Лефортово были не хуже, чем на Лубянке, в некотором отношении здесь было даже лучше. Что до душевного спокойствия, здесь его оказалось больше. Правда, мучил рев самолетов, которые испытывали где-то рядом, на авиазаводе недалеко от тюрьмы, зато над нами меньше издевались тюремщики.

Еду давали более грубую, но порциями побольше. Спать было лучше: конечно, по ночам часто поднимали в баню, но не требовали держать руки поверх одеяла, не гремели и не лязгали ключами, меньше слышались ругань и угрозы «вертухаев». В Лефортовской не полагалось дневного сна, и вместо коек были нары, зато на них можно было лежать, загнув верх матраса под голову; можно было даже исхитриться и немного вздремнуть, прикрыв лицо открытой книгой из тех, что нам давали читать.

Но в чем-то лефортовская камера была явно хуже: помещение мрачное, без воздуха и, главное, сырое. Асфальтовый пол, маленькие окошки почти под потолком с мутными стеклами, затянутыми густой металлической сеткой. Окно всегда закрыто, открывается только маленькая форточка, в четверть или меньше окна; нам, сверх прогулки, разрешалось держать форточку открытой по десять минут раз или два в день, но открывать ее имел право только дневальный.

Когда мы возвращались с прогулки, в нос ударял спертый воздух, несмотря на то, что форточка пятнадцать или двадцать минут оставалась открытой. Смрад в камере создавала главным образом параша, которая здесь в Лефортове была единственным местом, где разрешалось справлять естественную нужду. Это был настоящий унитаз, но в помещении размером двенадцать квадратных метров и кубатурой от силы сорок метров. Правда, проточная вода попадала в унитаз слабой струйкой из рукомойника, но вода была не всегда, и сам унитаз не отвечал никаким требованиям гигиены.

На прогулку нас выводили во двор, большая часть которого была разделена на деревянные загоны площадью от двадцати пяти до пятидесяти квадратных метров.

С точки зрения духовной перевод в новую тюрьму я счел большой удачей, так как здесь мог сосредоточиться. В камерах было не так тесно: сперва, совсем недолго, мы сидели втроем, и шума от разговоров стало меньше; потом нас, уже надолго, осталось двое, и мне удавалось молиться в тишине. Чуть меньше месяца я наслаждался покоем, так как следователь поместил меня в одиночку, – это означало наказание, для мирян чувствительное; для меня же, наоборот, это был дар небес. В течение нескольких лет военной жизни (двух с половиной лет) и пастырства в Одессе я не мог совершать обычные духовные упражнения, а тут полная изоляция. Десять дней я посвятил упражнениям по правилу, в почти полном молчании, – за это время меня лишь однажды вызвали на допрос.

Так я достойно подготовил душу к празднику св. Игнатия Лойолы. А в сам праздник и тело получило свою долю радости: в обед, состоявший, как обычно, из пустой перловой бурды, в моей тарелке оказалась крошечная, но целая морковка. И я вознес благодарственную молитву св. Отцу-основателю.

С людьми и книгами

Приблизительно 8 августа меня перевели на первый этаж: камеры здесь были более сырые, воняло всем понемножку, особенно плесенью. Первое время я сидел с белорусским капитаном; был он из Белоруссии, подчиненной Советам. Капитан стал первой душой, которой я попытался передать плоды своих духовных упражнений. На самом деле учеником он оказался неважным, воспитан он был по-советски, в Бога не верил. Несправедливость советских начальников ожесточила его; возвыситься над убожеством, в котором находятся наши души, он не смог. Капитан попал к немцам в плен в первые дни войны, когда был дома в отпуске, – его обвинили в «измене Родине». Смириться с несправедливым приговором он не желал и был в отчаянии, что обречен провести в заключении десять лет.

Я призывал его смириться и уповать на Бога, но он спорил и доводом выдвигал мое собственное заключение.

– Вы, – говорил он, – хоть и верите, и молитесь, а находитесь в условиях не лучших, чем я, и тоже получите десять лет каторги.

– Десять лет каторги – честь для меня. Я счастлив жизнь отдать за Христа и за спасение души. Подчинитесь и вы воле Божией и терпеливо ждите благ, которых никто в мире у вас не отнимет.

Я старался не настаивать, но время от времени возвращался к этой теме. Иногда и капитан признавал, что вера нужна, хотя бы для того, чтобы поддерживать силу и мужество. Но однажды он огорчил меня, велев прекратить увещевания. «На что мне вечная жизнь? – сказал он. – Хочу жить на земле. Жить. Пусть Бог, если Он есть, вернет мне свободную и нормальную жизнь. И больше мне ничего не нужно».

Глупец! Он не знал, что лучший способ получить от Творца жизнь, в том числе и мирскую со всеми благами, – это искать Царствия Божьего и правды Его. Мне оставалось молиться за упрямца, что я и делал.

В то время я стал также заниматься неким полезным делом, а именно цензуровать книги. Взялся я за это раньше, когда был в камере один. Книги, которые нам предлагались для чтения, особенно в Лефортово, зачастую были полны лживой философии и клеветы на религию; к тому же многие книги были испорчены: заключенные рвали их на самокрутки. Тогда я решил, что тоже могу рвать книги, и стал спускать в парашу особенно вредные страницы, могшие забить предрассудками головы людей несведущих. Моя цензура продолжалась месяца два, то есть и тогда, когда белорусского капитана заменил другой сокамерник. Однажды библиотекарша предупредила меня и моего нового товарища, что заметила порчу книг. «Виновную камеру, – добавила она, – лишат права пользоваться библиотекой». Мой сокамерник простодушно заверил ее, что-де это не мы, – с цензурой пришлось покончить.

Мой новый сокамерник был певцом, тенором, солистом московского театра, славным человеком. В 1941 году он с оркестром театра давал концерты на фронте и под Курском попал в окружение. Мобилизованный немцами вместе с рабочими, он решил петь и тут: пел на оккупированной территории, пел и в Германии, даже по радио. Это и стало его «изменой Родине». «Я прославлял Родину, – говорил он, – я пел наши песни немцам, а они (чекисты) хотят сделать из меня изменника. Я, не раздумывая, вернулся в Россию, уверен был, что за мной нет вины; я поверил словам их людей за границей, что Родине не в чем меня упрекнуть. И видите, куда они меня упекли? Так они держат слово».

Певец чувствовал себя особо обиженным, потому что следователь отказал ему в праве получать помощь от жены и родителей, живших в Москве. Дома у него оставалась дочурка, и он очень тосковал от разлуки с ней. Он был очень подавлен и нуждался в моральной поддержке! Я говорил ему о вечной жизни, и мои слова действительно его поддерживали.

Разжалованный герой

Десять дней провел с нами красноармейский офицер, очень молодой танкист, младший лейтенант. Он рассказал, как в первые дни войны был награжден званием Героя Советского Союза, а потом угодил в плен к немцам из-за того, что его танк подбили. Потом танкист снова очутился у своих; его арестовали, лишили звания и ордена и судили. Судьи, окопавшиеся в тылу, дали ему срок за «измену Родине».

– Почему вы отдали немцам танк?

– Я уже много раз рассказывал, что мой танк и другие тоже попали в засаду. Мой танк подбили прямым попаданием из противотанкового орудия.

– Все равно вы изменник Родины, вы отдались живым в руки врага. Когда вас окружили враги, у вас был пистолет?

– Да.

– Почему же вы не всадили в них обойму, а последнюю пулю в себя? Вы же получили сверху приказ. Разве вы не дали присягу, поступая в танкисты?

– Я не мог стрелять, я очнулся уже у немцев.

– Сколько месяцев вы проработали в немецком лагере?

– Всего несколько месяцев. Сначала меня держали в санчасти, потом я работал, недолго.

– Вот видите…

– Но это была гражданская работа.

– Не важно, вы работали на врага.

– Мне приходилось работать, иначе меня бы убили.

– При чем тут убили! За Родину можно и умереть.

– Умереть всегда успеется. Я надеялся еще послужить Родине, когда сбегу из лагеря.

– Почему же вы сразу не бежали?

– Сразу… Легко сказать… Я бежал довольно скоро, через несколько месяцев.

– А почему вы после побега не присоединились к партизанам?

– Я был в партизанах.

– Вы были партизаном для своего брюха, вы грабили население.

– Неправда, мы воевали с немцами.

– Вы должны были соединиться с нашими партизанскими формированиями и действовать в их рядах.

– Я хотел, но не успел найти.

– Вы изменник Родины, придется вам искупать свою вину честным трудом в исправительных лагерях.

Как рассказал нам молодой танкист, через подобные допросы прошли тысячи и тысячи военнопленных. Изнурительный допрос заканчивался «чистосердечным признанием» и неизбежным приговором: приговаривали к «временному» заключению, на самом деле к работе в лагерях. Было ясно, что главной виной несчастных «изменников» было то, что они слишком много повидали и, если их оставить на свободе, они могут подорвать наивную веру народа в советскую власть.

Живые скелеты

Жили мы мирно. Пока я молился, соседи по камере молчали: читали, размышляли или дремали. Они уважали мою веру и охотно выслушивали мои проповеди: между прочим, слушали с интересом и рассказ о Фатимских пророчествах.

Когда молодой танкист добился, чтобы ему дали шахматы, мы проводили часы за этой игрой. Или играли в другие игры, где нужны доска и шахматные фигуры. Потом танкиста куда– то перевели, и мы снова остались вдвоем с певцом. Через некоторое время певцу разрешили получать посылки от семьи: посылки были скудными, но он всегда делился со мной. Так, пока я делил с ним хлеб духовный и молился за него, его жену и дочь, он щедро отрезал мне от хлеба насущного. Несмотря на это маленькое подспорье, я слабел и слабел: я стал как скелет, обтянутый кожей.

Память ослабела, я стал забывать имена и значимые для меня вещи. Я начал терять зрение (к тому же у меня отобрали очки и возвращали их лишь на время допросов). Недомогание, тоска расшатывали нервную систему. Болели суставы, казалось, они трещат при каждом движении; лежать на боку я не мог, боль не давала сомкнуть колени. Казалось, организм дошел до предела, конец близок, а на самом деле впереди был долгий путь. Вновь «сказал Господь сатане: вот он в руке твоей, только душу его сбереги» (Иов 2, 6), – то есть вот он, делай с ним, что хочешь, только сохрани его жизнь.

Наступило 24 ноября 1945 года. Мне приказали собрать вещи. Я сердечно простился с товарищем, пожелав поскорее выйти на волю и обнять жену и дочь, и еще, чтобы кругом воцарились свобода и вера (позднее я узнал, что его приговорили к пяти годам заключения). Пока я залезал в «воронок», тучи живых воронов, неразлучных спутников советских зеков, каркали с лефортовских крыш и карнизов; вороны были не только символами, но очевидцами смерти, которую коммунизм сеял уже пять пятилеток.

Глава XIII. Из Бутырок в Мордовию

Приговор

Бутырки. Этой тюрьме подходит имя во множественном числе. Комплекс ее зданий занимает в Москве целый квартал. В ней одной содержатся тысячи заключенных; тысячи провели здесь месяцы и годы и тысячи прошли через нее – кто только в ней не побывал.

Я был уверен, что трех тюрем – Лубянки, Лефортова и Бутырок – вполне достаточно для столицы, но нет; один мой знакомый насчитал их восемь. Это неудивительно. Москва, по словам большевиков, движется к коммунизму, и когда он наступит, исчезнут каторги, тюрьмы, лагеря и даже милиция, так как при полном коммунизме исчезнет преступность, чья причина – бедность.

В комнате следователя, майора, мне объявили приговор.

– Вы приговорены к десяти годам исправительных работ. Распишитесь, что вас ознакомили с приговором.

– Хорошо. Значит, мне продлили визу на десять лет. Но раз советские граждане перед отправкой в лагерь имеют право на свидание, пусть краткое, с родными, то и я имею право повидаться с итальянским послом.

– Нет у вас никаких прав. Если посол захочет вас увидеть, приедет в лагерь.

В «церкви»

После объявления приговора меня отвели в «церковь» – это была постройка, приспособленная под пересыльную тюрьму. Мне объяснили, что ее называют «церковью» потому, что в царское время здесь был тюремный храм. Советские, естественно, нуждались не в церквах, а в тюрьмах; они переделали церковь в тюрьму, устроив в ней несколько этажей для больших камер. Там, где был алтарь, сделали уборную!..

Я попал в одиннадцатую камеру. Спертый воздух и теснота; люди истощенные, с всклокоченными бородами и ввалившимися глазами! Моя сутана привлекла внимание; посыпались вопросы. И вдруг двое заключенных, один в обычной одежде, другой в старой сутане, первый безбородый, второй бородач, бросились обнимать меня. Сердце забилось, свои! Я узнал их. Отца Николя узнать было нетрудно, мы виделись с ним в августе. Вторым был отец Венделин Яворка, иезуит. О его приезде на Буковину я ничего не знал; и теперь ни за что бы не узнал его, не вспомни я о его знаменитой окладистой бороде.

Тут же мы обменялись последними новостями: кто из нас сколько лет получил. Отец Яворка – тот же срок, что и я, отец Николя – только восемь лет. Отец Яворка был арестован после нас, в июне, когда ехал из Черновцов в другой город. Его взяли из поезда, он не смог забрать из дома даже носового платка; теперь, в разгар зимы, он страдал от холода: что-то подарил ему отец Николя, что-то – я.

В тесноте

Собратья провели меня в ту часть камеры, где спали сами. Определенного места они не имели, так как на нарах, вдоль стен и в центре, все было занято, но нашелся добрый человек, который пускал их к себе на нары по очереди. Здесь разрешалось спать днем, но, конечно, недолгого дневного сна в тесноте и шуме было мало.

На несколько ночей я нашел приют рядом с певцом, тенором Печковским; он спал на доске, служившей столом, раздаточным и обеденным. Печковского, кумира ленинградской публики, знала вся страна, он имел звание заслуженного артиста[72]72
  Печковский Николай Константинович, родился в 1896 в Москве. В 1913 – драматический актер в Сергиевском народном доме, с 1921 – певец Оперной студии, с 1923 – солист Большого театра, с 1924 – Ленинградского театра оперы и балета, с 1939 – народный артист РСФСР. В августе 1941 – оказался на оккупированной территории; выступал с концертами на Западе. 22 октября 1944 – арестован, приговорен к 10 годам и отправлен в лагерь, в 1954 – освобожден.


[Закрыть]
.

Теперь его приговорили к десяти годам «за измену Родине»: в самом начале войны он навещал родственников то ли в Пскове, то ли в Белоруссии; ему вменили в вину, что он оказался в окружении на оккупированной территории. Итак, Печковский любезно пустил меня на ту же доску, где он спал. Мы устраивались на ночь валетом, тем не менее приходилось поджиматься, поэтому вскоре я предпочел спать под нарами, на голом полу; а когда удавалось, тоже вечером брал щит, то есть грубую дверь, – их давали по нескольку на камеру: положенные между нарами, они добавляли полезную площадь для сна.

Не отсутствие матраса или одеяла удручало в этой «церкви»: мучительнее всего была скученность. В нашу камеру, рассчитанную на 60–70 человек, набивали по 160–170 и более заключенных. И начальство было об этом прекрасно осведомлено, потому что поверка производилась дважды в день.

Среди добрых и злых

Помню, как праздник Непорочной Девы стал для нас, трех католических священников, настоящим событием: русский инженер отдал нам несколько граммов масла, полученных из дома. Он сказал, что в тюрьме вновь обрел веру, – это был старый зек, возвращенец с каторги; он любил говорить с нами, священниками. В то утро его подарок стал для нас знамением милосердия Пресвятой Девы; инженер, конечно же, ничего не знал о церковных праздниках или знал очень мало; никто не сказал ему о наступающем празднике. Его первое приветствие нам в то утро было настоящим благом; столько месяцев мы не видели ни грамма мяса, ни даже капли постного масла! Но в тот день мы смогли намазать немного сливочного масла на хлеб.

В Бутырках я познакомился с другим хорошим русским верующим и, более того, – католиком. Московский профессор[73]73
  С 1929 – секретный сотрудник органов ГПУ; в 1930 году по указанию чекистов стал «католиком», «работал» в храме Св. Людовика. В 1945 – арестован за «провокационную деятельность» (написал донос на более ценного сексота). Он давал «свидетельские» показания на обвиняемых по групповым делам католиков с 1933 по 1945 год, а также – на настоятелей храма Св. Людовика Леопольда Брауна и Антуана Лабержа, высланных из СССР. Очевидно, был подсажен для «работы».


[Закрыть]
, он был связан с отцом Брауном, ассумпционистом, работавшим в американском посольстве и служившим во французской церкви Св. Людовика. Профессор первый дал мне информацию о том, какова атмосфера в московской «церковной» семинарии, открытой год назад. Он с ужасом описал мне молодых семинаристов; рекомендовало их в семинарию партийное руководство; и все они – кандидаты в партию, комсомольцы, совершенные безбожники, дарвинисты, материалисты.

– Да, верные признаки священнического призвания, – заметил я. – Кадры для будущих «епископов», таких как Сергий Ларин.

– Там, в семинарии, – отозвался профессор, – они завершают марксистское образование.

В Бутырках я впервые столкнулся с блатными, бичом для честных людей; того же сорта были и провокаторы. К счастью, большинство из нас были людьми порядочными и не давали подонкам куражиться.

Весь 1945 год я боролся с красным драконом, оставившим на моем теле глубокие следы когтей. Но от них дух мой только укрепился, так что мне было за что благодарить Бога. Теперь же, накануне Нового года, самое время было последовать примеру апостола Павла: всеми силами простираясь вперед, забыть прошлое и устремиться к новой борьбе и к награде на небесах.

На вокзале

Собственно, с Нового года, с полудня 1 января, начался мой крестный путь. Обняв отца Николя, который оставался в Бутырках, я ушел вместе с отцом Яворкой и другими. Перед отправкой мне вручили немногие вещи, хранившиеся в каптерке, к своему утешению я получил назад образок, который носил на шее. Очень кстати за несколько дней до отправки я сшил небольшой вещмешок, куда теперь сложил все, что у меня было.

Тут я прочувствовал все тяготы перемещения человеческого груза по советской земле. Сначала мы шли пешком по снегу до «столыпинского» вагона, ожидавшего нас в тупике на Рязанском вокзале. Колонна людей, больше похожих на тени, с ними человек пятнадцать конвоя и одна-две овчарки. Конвой спереди, по сторонам и сзади, кругом непрерывный крик, остервенелая ругань. Можно подумать, что они имеют дело с дикими зверями, а на самом деле звери – это они, мы же больше похожи на овец, которых ведут на убой: пожилые, старые, молодые люди, падающие, обессиленные, еле волочащие ноги, с рюкзаком или вещмешком, не тяжелым, но для них неподъемным.

Наконец доходим до места. Приказ сесть на корточки в снег; нас пересчитывают. Начальник конвоя заходит в вагон, он должен сдать документацию и самих «преступников». Новый начальник начинает проверку по списку: берет дело и вызывает по фамилии, а вызванный должен назвать имя, отчество, год рождения, статью, по которой осужден, срок и дату окончания срока. Эта формальность будет повторяться раз по пятьдесят в месяц.

Сообщая все эти сведения, заключенный подвигается к вагону и вскарабкивается, как может, на высокую подножку. Не дай Бог, у кого-то при себе окажется много вещей! Надо пошевеливаться, не то обругают, и получай в спину. Но даже тех, кто поднимается без задержки, охрана встречает нетерпеливо: двое конвойных, пересчитывая входящих, грубо проталкивают их вперед, как неживой груз, а третий, принимающий, хорошо если покажет, куда заходить, а то может просто пнуть в купе. Но только на время, потому что потом нас разведут по другим купе, сначала тщательно обыскав, чтобы изъять все, даже малейшие металлические предметы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю