Текст книги "Вес в этом мире"
Автор книги: Хосе-Мария Гельбенсу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Хосе-Мария Гельбенсу
Вес в этом мире
Наталии Родригес Сальмонес и памяти Кристины Родригес Сальмонес в благодарность за столько лет дружбы и теплых чувств
Когда душа отдает приказ телу, оно повинуется немедля. Но когда душа отдает приказ самой себе, она противится ему.
Блаженный Августин
1
Мне следовало умереть несколько лет назад. Этого не случилось, а жить мне тяжко. И, кроме того, мне все безразлично.
Уж не хочешь ли ты сказать, что именно поэтому запер себя здесь?
Запер себя? И да и нет. Это мир вытолкнул меня.
Бедный мир. Каким же образом мир виноват в том, что ты здесь обосновался?
Откуда ты приехала? Разве ты не смотришь по сторонам? Разве ты не видишь его? Он же просто невыносим. Он не дышит, не думает, он не более чем суетливое скопище ужасных людей, масс, которые перемещаются, топчут его, – настоящее болото; идти по нему так неприятно… Здесь, по крайней мере, мне все это не приходится терпеть. Разумеется, мир не виноват – в чем он может быть виноват? Просто он невыносим, вот и все. Мне этого вполне достаточно. А кроме того, мне и правда все безразлично. Жизнь превратилась в ожидание.
Не хнычь. В ожидание? И чего же ты ждешь?
Смерти, определенности.
О господи.
Я вполне серьезно. Я совершенно не боюсь. Мне все безразлично.
Вот уж не ожидала приехать сюда и застать тебя в таком состоянии. Ты не был таким, когда я тебе звонила: тогда ты просто покорил меня, ты был человеком, который наконец может безмятежно, как звезда, взирать на мир, ведь правда? А что теперь? Что это с тобой? Ты интересничаешь? Ну, понятно: старый опытный соблазнитель продолжает свою подрывную работу. Я тебя знаю, я тебя помню. Скажи-ка, ты скрываешься не только от масс, но и от женщин?
Женщина – тайна, масса – зверь.
Понятно. Ну да ладно, надеюсь, мы все-таки сможем поговорить, несмотря ни на что, – конечно, не сейчас, а когда ты спустишься с небес на землю. Полагаю, такие дела, как, например, мои, тебя не интересуют, но меня они как раз очень интересуют. Никаких тайн – ты уж прости, чего нет, того нет, – одна только неопределенность, путаница и смятение. Ты ведь понял это, правда? Понял из нашего разговора.
Ты меня интересуешь, интересуешь, как всегда. И если ты думаешь, что нет, то очень ошибаешься. На самом деле я доволен, что ты приехала. Я удовлетворен.
Вот эгоист!
Да, признаю, это мне льстит. Образ старого мудреца, созерцающего мир, просто смешон, если учесть, что это за место. Здесь можно созерцать только рутину, повторение одного и того же. Все и каждый делают то же самое, что и каждый день. Здесь нет ни отдыха, ни покоя, ни уединения – совсем наоборот: здесь приходится бороться, чтобы окончательно не превратиться в идиота. Время тянется нескончаемо долго, а когда наконец наступает лето и приезжают новые люди, заполняющие собой все, оказывается, что они приехали, только чтобы посозерцать самих себя, занятых летним отдыхом: они, как животные, бродят туда-сюда в поисках еды и день за днем повторяют одно и то же – те же самые жесты, те же самые разговоры, то же самое поведение, – вкрапляя в него какие-то мелочи, которые нужно превращать в важные дела, чтобы не ошалеть от скуки… Местные жители и туристы – как орел и решка одной монетки. Тот же самый мир – никуда от него не денешься, – только шума и грязи поменьше. Так что, если не считать книг, общаться мне здесь, увы, не с кем. Я зажился на свете, мне бы уже следовало умереть.
О ком я приехала поговорить – о тебе или обо мне?
Конечно, о тебе, я эгоист, я только все время жалуюсь, или называй как хочешь, но позволь мне поговорить с тобой, имей сострадание: знаешь, временами я вдруг отдаю себе отчет, что разговариваю с деревьями. Как ты думаешь, в чем еще выражаются одиночество плюс немощь? Да-да, немощь, не надо этих гримас.
И тем не менее, ты же думаешь, мыслишь. Ты напоминаешь мне Дон Жуана:
In youth I thought because my mind was full
And now because I feel it growing dull[1]1
«Я мыслил прежде в дань горячему уму, / А ныне – чтоб застыть не дать ему» (англ.) – строки из поэмы Байрона «Дон Жуан». В оригинале вместо thought (мыслил) – wrote (писал). – Здесь и далее прим. переводчика.
[Закрыть].
Там именно так сказано?
Да, только глагол другой.
Это из «Дона Хуана Тенорио»?[2]2
«Дон Хуан Тенорио» («Дон Жуан») – поэма знаменитого испанского поэта-романтика Хосе Соррильи-и-дель-Мораля (1817–1893).
[Закрыть]
Из «Дон Жуана» Байрона.
Не читал. В общем-то, если человек принимается разговаривать с деревьями, это значит, что его мысль некоторым образом высыхает, потому я и молю о сострадании. Разве Байрон не был тщеславным, самонадеянным романтиком? Но погоди, ты даже еще не разобрала свой чемодан, и нам надо поужинать. Позволь мне выразить протест. Неужели ты не сжалишься над бедным отшельником? Мы будем говорить о тебе, будем говорить, сколько тебе заблагорассудится, день, два, три… Кстати, сколько времени ты здесь пробудешь?
Не знаю… Недолго… Я не могу… И потом, не так уж много мне нужно тебе рассказать. Я приехала, только чтобы обрести… то, что я сказала тебе: хоть немного порядка. Дело тут не во времени, я и сама не знаю, что мне нужно. Пожалуй, вот: выговориться и посмотреть, что из этого получится – вдруг что-нибудь изменится или я взгляну на все другими глазами, понимаешь? Как писатель: он пишет и словно бы раскладывает перед собой на бумаге то, что его мучает.
Ну, я в таких вещах не разбираюсь, это тебе тут карты в руки. Так, значит, мне предназначена роль бумаги?
Да ладно, не придирайся. Роль бумаги! А кроме того, ни ты, ни я никогда не писали – я имею в виду, литературных произведений, – и не знаем, как это бывает; нам приходилось только быть читателями.
Да, и притом, несомненно, читателями, которым чтение дало очень много. Я учил тебя, ты учишь своих учеников, кто-нибудь из них будет учить твоих детей… Однако литература – вещь более благодарная, чем философия, а я потерял тебя очень быстро…
Какой ужас, какой ужас, замолчи; ты становишься нудным, впадаешь в дурной тон, а в конце концов, не исключено, впадешь еще и в пафос, и это будет хуже всего. Хотя, может, ты всегда был таким – просто сейчас, когда мы так давно не виделись, все бросается в глаза, и я теперь замечаю это.
Тогда в твоих глазах я стоял на пьедестале…
Да нет же, нет, и давай сменим тему, в данный момент твои шутки совершенно не кажутся мне забавными, прости, но мне не до них.
Приношу свои извинения. Я просто старался избежать серьезного разговора – прежде всего потому, что уже поздно, или, иначе говоря, сейчас слишком поздно, чтобы начинать заниматься чем бы то ни было. Скоро наступит время ужина, а я, хоть одинок и немощен, человек не бедный, так что приглашаю тебя прямо сейчас пойти перекусить, потому что здесь нет никакой ночной жизни, и в тот час, когда вы в Мадриде садитесь ужинать, тут мы не найдем ничего, кроме безлюдных улиц и запертых кафе. И, наконец, еще вот что: вопреки общему мнению, о важных вещах следует говорить ранним утром, именно тогда я соглашусь выслушать то, что ты мне расскажешь о себе, – возможно, после завтрака, на восхитительной прогулке по ковру из сухих листьев. Завтра посмотрим.
По-моему, план великолепный.
Как поживает твой муж? И твои сыновья?
Очень хорошо. Ну, ты ведь знаешь, хорошо во всех отношениях не бывает никогда, но – да, очень хорошо. У всех нас. Ты не поверишь, но об этом я тоже должна тебе рассказать. Если бы все проблемы заключались только в этом – чтобы все поживали хорошо. Не будь все хорошо, может, у меня не возникло бы той проблемы, которая есть сейчас. Бывает же такое… Но в общем и целом то, что касается дома и семьи, у меня, да, в полном порядке. Только у меня не сыновья, а дочери.
Их по-прежнему две?
Две.
Две дочери, надо же. Их отцу повезло – будет жить, как у Христа за пазухой: две женщины, которые будут возиться с ним всю жизнь. Дочери никогда не покидают отца.
Не говори глупостей. Дочери покидают отца, когда этот отец зануда. Тебя бы они покинули наверняка, даже не сомневаюсь, и жили бы в свое удовольствие вместе с матерью, которая тоже бросила бы тебя и считала бы, что все они вырвались на свободу… О господи, прости: похоже, я ляпнула страшную глупость.
Да нет. Никакой глупости. Боюсь, я снова начал, как ты говоришь, интересничать. Забудь об этом. Сара умерла, детей у нас не было, так что все в порядке.
Да, однако напоминать тебе о Саре таким образом… Прости, мне правда очень жаль.
Не переживай. Сожаление приводит к печали. А твой приезд – радость для меня, он приободрил меня, даже взволновал. Это хорошо. А кроме того, ты сама знаешь, время выметает все углы. Теперь я думаю только о себе; не могу сказать, что результат меня очень вдохновляет, но я думаю о себе – о том, что есть, и о том, чего нет. То-то я сделал, то-то не сделал, то-то мог сделать… Кризис возможностей, пересмотр их. Один из способов предаваться воспоминаниям: еще не так, как в старости, но до нее уже только последний шаг. Старик вспоминает по-другому: он не задает себе вопросов, не спорит сам с собой – он просто изо всех сил цепляется за возможно большее количество фактов, событий, подробностей, которые еще хранит его память. Наверное, это страшно, как ты думаешь?
Нет. Не думаю, что это страшно. Ведь они хотят именно этого, разве нет? А раз так, по-моему, это хорошо.
Боюсь, я плохо объяснил. Я имел в виду, что это страшно для меня, мне совершенно не хочется оказаться в такой ситуации, понимаешь?
Да, но что ты можешь сделать? Когда ты окажешься в ней, тебе будет казаться, что это хорошо.
Но как раз это меня и бесит! Что я уже буду не тем, кто сейчас говорит с тобой, а кем-то совсем другим! Стариком, дряхлым стариком! Меня возмущает именно то, что я знаю обо всем заранее. Возмущает и подавляет.
Подожди, когда это с тобой произойдет, тогда и поговорим.
Поговорим? Но я-то говорить не смогу: я утрачу все, что составляет меня нынешнего, я буду просто стариком, который считает воспоминания единственным способом удержать жизнь, что так и утекает сквозь пальцы…
Ты о песке, да?
О песке, о прахе. Как там сказано насчет горсти праха…
I will show you fear in a handful of dust[3]3
Я покажу вам страх в пригоршне праха (англ.).
[Закрыть].
…который утекает сквозь пальцы? Это ведь кто-то из твоих англичан…
Элиот[4]4
Томас Стирнз Элиот (1888–1965) – один из наиболее смелых новаторов в поэзии XX века, лауреат Нобелевской премии по литературе за 1948 год.
[Закрыть].
Да, точно. Элиот. Но я ведь говорю не о страхе – я говорю о некоторой прискорбной форме утраты ничего, потому что воспоминания – уже ничто, и они не годны ни на что: они лишь становятся единственным способом продолжать жить. В этом-то и весь ужас.
Честно говоря, я думаю, что это страх и что в данном случае образ Элиота подходит как нельзя лучше.
Помнится, он говорил не об этом.
Да, не совсем об этом, но ты ведь тоже не Король-Рыбак.
Пожалуйста, давай забудем об университетских интеллектуальных играх. Я больше не имею к ним никакого отношения, терпеть их не могу, а кроме того, они кажутся мне просто способом покрасоваться. К черту их! Я говорил о другом. Проклятая англицистка.
Я очень рада, что ты сказал это: проклятая англицистка. Это вполне в твоем духе. Мне даже стало как-то уютнее.
Правда? Мне тоже; нет ничего лучше, чем заново обретать прежние ощущения. Но вот что я тебе скажу: когда ты один, это обретение смахивает немного на энциклопедию ужасов, когда же не один, ты разделяешь его с другим человеком. Разница огромная! Слова, ощущения, эмоции, аргументы… они возрождаются, переплетаются, взаимно питают друг друга, и это совсем иное, нежели драматическая пустота эха. По-моему, то, что ты приехала, – замечательно. Это просто замечательно.
Отлично, отлично, я рада. Однако не забывай: я приехала, чтобы рассказать тебе кое-что.
Да, я знаю: чтобы обрести какой-нибудь порядок. Твоя молодость позволяет тебе это. Как же я мог не согласиться?
О господи! Не знаю, готов ли ты выслушать меня.
Разумеется, нет. Ты ведь только что приехала, а здесь не исповедальня, где можно переходить к сути дела, едва опустившись на колени. Ты мне: «Радуйся, пречистая Мария», я тебе: «Без греха зачавшая», а ты: «Я грешна, отец мой, грешна, что в моей жизни нет порядка и что я сама не понимаю себя»… Не смейся. Разве так начинают разговор после того, как не виделись столько времени?
Да, правда, прошло много времени с того последнего раза, когда мы виделись в Мадриде. Сколько же это лет? Уф, не помню. Но их словно не было, я разговариваю с тобой как обычно, будто прошло всего несколько месяцев. Ведь разговаривать – это не то же самое, что писать письма. Сейчас, когда я здесь, мне кажется, что письма, их язык были куда более натянутыми, чем теперь, когда я с тобой разговариваю. Но все-таки тем, что я здесь, вижу тебя и говорю с тобой, я обязана именно нашей переписке.
Твои письма все эти годы были прекрасной ниточкой жизни.
А для меня они были нитью мудрости и спокойствия, мой дорогой учитель.
Слышать это очень приятно.
Я рада. Я не смирилась с утратой всего хорошего, что было между нами.
Да, именно этого я боялась больше всего. Не знаю, ощущал ли ты это, но наш факультет внушал мне страх. Не сам факультет – аудитория. Факультет производил впечатление, это правда, но аудитория – это было мое место внутри факультета, она стала чем-то очень личным для меня, понимаешь? Она пугала меня и вместе с тем возбуждала. В здании можно было затеряться, убежать, но в аудитории ты на виду – ты сама, такая, как есть, и никуда не денешься. Там начиналась учеба, и мне было страшно, за этим моментом стояло очень многое, а впереди – пять лет жизни, моей жизни, подумать страшно. В первый раз мне показалось, что пробил час истины, мне никогда прежде не приходилось сталкиваться ни с чем подобным. Школа – это другое, в школе все идет по накатанному, как по рельсам, понимаешь? Это я тоже почувствовала тогда: что я могу делать что хочу и как хочу, что никто на меня не давит, это была свобода, и она тоже пугала меня, потому что я понимала, что в этом здании – чужом, но открытом – я завишу только от себя самой и никого не знаю. И тогда, представь себе, я подумала о своих родителях. Вспомнила нашу маленькую домашнюю жизнь, такую родную, несмотря на все то, что девочка моего тогдашнего возраста обычно думает о своем доме. В конце концов, все то большое, что ожидало меня впереди, вышло из моего маленького дома. Мой отец приехал в Овьедо как квалифицированный служащий, а дед не умел ни читать, ни писать. В доме только-только хватало на еду и одежду, но отец вбил себе в голову, что я далеко пойду. Он вовсе не был феминистом: просто я была единственным ребенком в семье, так что выбора не было: вот все это и привело меня в университет. В нашей стране много таких людей – мелких служащих или ремесленников, которые ценой всевозможных лишений добиваются, чтобы их дети получили университетское образование, и которые только и ждут от жизни, что триумфа своего сына или дочери – ждут так, как, наверное, ждут только спасения души. Потом часто случается, что эти сын или дочь предают свой класс и стыдятся родителей, но ведь жизнь беспощадна. В общем, эта дуга, охватывающая и неграмотного деда, и его внучку, которая собиралась стать философом, что словно сама история века в нашей стране. Теперь мои дочери принадлежат к образованной буржуазии и будут без особых проблем учиться в университете. Не знаю, пополнят ли они собой списки безработных или сразу же найдут работу, но если случится первое, вполне вероятно, что в ожидании второго они смогут ездить по свету и познавать жизнь. Какая пропасть, верно? А мать поддерживала меня по убеждению. Ей не требовалось знать, удастся ли мне получить диплом: она просто всем сердцем желала этого – ради меня самой, и больше ни для чего. Это свойственно простым и безыскусным душам: они хотят, только чтобы у тебя все было хорошо, им неважно, как это произойдет, поэтому они будут тебя поддерживать независимо от того, захочешь ты стать таксистом или космонавтом, женой и матерью семейства или биржевым маклером. Отец – другое дело: у него были свои амбиции, он не довольствовался чем попало. Родись я мужчиной, не миновать бы мне технической карьеры: пришлось бы стать каким-нибудь инженером – промышленным или, скажем, путей сообщения… Ты ведь знаешь, что значит иметь сына-инженера. А для женщины вполне годился диплом философа; думаю, отца он устраивал больше, чем диплом юриста. Я ведь могла стать преподавателем, даже профессором, получить кафедру! Это давало общественное положение и избавляло от ежедневной борьбы за существование, которую приходится вести частным предпринимателям и адвокатам и которая, считал отец, слишком жестока для женщины. Думаю, сейчас, при виде того, насколько эволюционировало общество и у нас, и во всем мире, мысль сделать из своей дочери дорожного инженера или воинственного адвоката показалась бы ему более соблазнительной. Но если вспомнишь о происхождении моего отца, ты поймешь, что для него тот вес, который имел в его глазах профессорский пурпур, основывался на власти, уважении и стабильности, так что, в общем, я с лихвой оправдала все его надежды. Знай он о той грязной подспудной борьбе, что происходит в университете за каждое свободное местечко, он умер бы от страха. Эти наивные представления родителей, всегда стремящихся направлять судьбу чада своими слабыми руками, своими большими и малыми усилиями, своей неумелой любовью… они не утешают меня, но вызывают нежность – да, видишь, когда прошло время, когда я сама стала матерью. Но эту нежность начинаешь ощущать только по прошествии времени, она мало связана с собственным материнством – теперь, думая об этом, я это понимаю. Время возвращает тебе понимание, которого не ожидала, тогда как материнство стремится заключить тебя в некое замкнутое пространство, ограниченное чрезмерной любовью: вот что я думаю теперь. Я не разочаровала ни отца, ни мать, они горды и счастливы моим нынешним положением, и в этом вся их жизнь. А моя, что принадлежит мне со всеми своими последствиями, являет собой образец неустойчивости. Разве я могу сказать им об этом? Я представляю себе их непонимание, и это тоже рождает во мне нежность. Поэтому, навещая их, я рассказываю, что в моей жизни все великолепно, и делаю это по той же самой причине, по которой закрою им глаза, когда они умрут. Что скажешь? Не смотри на меня так, я вполне серьезно. Очень непросто объяснить, что все плохо, когда все хорошо. Потому что все хорошо, все правда хорошо, мой отец был прав, и, в общем-то, произошло то, что должно было произойти, его предвидения оправдались, его гордость была законной. Разве важно, какой путь привел меня к моему нынешнему положению, разве важно, сколько бессмысленных зигзагов и поворотов пришлось мне проделать вместе с ним, чтобы добраться туда, где мой отец в наивности своей забронировал мне место – с такой верой, какой мог бы позавидовать священник из его родной деревни? Как объяснить ему, что в один прекрасный день может случиться нечто настолько важное, что от этого земля разверзнется у тебя под ногами и поглотит всю твою так хорошо налаженную жизнь? Боже мой, жизнь так сложна. Я была склонна думать, что все дело в нас самих, но все дело в жизни, в судьбе, в случае – не знаю, как это назвать точнее. Внезапно подземный толчок сносит твой дом, твое место. Что тут поделаешь? Кто в этом виноват? Это жизнь. Мы думали, что она надежна, мой отец думал, что она надежна, что это всего лишь вопрос слагаемых, которые дадут определенную сумму, если Господь чуточку подсобит, как говорила моя мать. Забавно, правда? Чуточку… бедная моя мама. Но это не так, и я смеюсь над этим твоим ненавистным миром с его массами и болотом – смотри-ка, куда тебя занесло. Может, тебе и правда все безразлично, а вот мне – нет. Да и сомневаюсь, чтобы тебе было все безразлично. Неуверенность – вот демон современного мира, ведь так? Демон. Меня просто восхищает его лукавство. Вот ведь хитрец. Не получается искусить нас в классическом стиле – так он выбивает почву у нас из-под ног. Кто способен в таких условиях создать что бы то ни было – семью, спокойствие? Моего отца уже и правда ничто не задевает, поскольку неуверенность, в худшем случае, может убить его. У него есть противоядие: смерть. А у меня? Что делать нам, когда начинаются подземные толчки? Броситься бежать – с головой на плечах или потеряв ее, но броситься бежать. И ты сделал бы то же самое, не обманывай себя, ты не настолько мертв, как пытаешься казаться; ты не мертв до такой степени, что вся твоя игра в благородного старца, наверное, – просто заклинание, с помощью которого ты силишься скрыть то же самое, что хочу скрыть я: страх. Такое происходит, когда человек ударяется в бегство, охваченный ужасом перед землетрясением: страх подталкивает его, а бег превращается в сверхчеловеческое усилие. Но я не хочу! Я не хочу бросаться бежать сломя голову, как сумасшедшая: я хочу смотреть себе под ноги и выбирать, куда ступить – даже если это лишь для того, чтобы оттуда снова перепрыгнуть на другую точку опоры. Плохо вот что: я сама не знаю, где я, и в то же время живу в ситуации, где все идет хорошо, совершенно определенно хорошо, все идет так, как хотелось, а семья просто идеальна, как в альбоме с цветными фотографиями.
И какую же работу ты представила?
Работу? A-а, перевод «Од» Китса[5]5
Джон Китс (1795–1821) – английский поэт-романтик, автор лирических произведений, в том числе «Оды греческой вазе» и «Оды соловью».
[Закрыть] с комментариями.
Надо же. Романтизм… Знаешь, нынче зима ранняя, как и осень. В этих местах листья индийских каштанов начинают осыпаться уже в конце сентября. А в этом году она наступила так быстро, что, видишь, не оставила и следа от осенней романтики, но день, пожалуй, гармонирует с Китсом, тебе не кажется?
Если все будет так же, как сегодня, мне это нравится, это меня успокаивает. Более того: думаю, что я съем еще один тост.
Вчера ты была такой уставшей – я ни за что бы не подумал, что ты встанешь так рано. Честное слово, я просто рот раскрыл от удивления, когда ты утром появилась в кухне, одетая для прогулки. А я-то надеялся устроить тебе сюрприз – легендарный завтрак в деревенском стиле, от которых вы, городские жительницы, приходите в такое волнение. Не угодно ли ежевичного джема? Он восхитителен.
Спасибо. Я утром выходила прогуляться. Не спрашивай. В последнее время мне хватает пяти-шести часов сна.
Будь осторожна: в тумане легко заблудиться, особенно если он долго не рассеивается. Сегодня этого не произошло, но неизвестно, что будет завтра.
Я просто побродила вокруг дома. Честное слово, я заметила туман, когда выходила.
Отлично.
Знаешь, я просто влюбилась в паутину. Ее не было видно, а потом – уж не знаю почему, может, туман отодвинулся на несколько шагов – она вдруг оказалась совсем рядом, между проволокой, вся усеянная крошечными капельками воды. Такая красота. Только тогда я ощутила, что нахожусь в деревне, что я уже не в Мадриде, а здесь. Такой вот всплеск чувств.
Ладно. Мы могли бы и дальше идти этой дорогой, пока не заблудимся, но нам это ни к чему. Предлагаю вернуться домой и, если тебе будет угодно, продолжить наш путь до деревни.
То есть пройти еще двести метров. Обычно ты выражаешься менее высокопарно.
Я выражаюсь сообразно обстоятельствам и могу похвалиться тем, что научил этому своих учеников. Ты не обращала внимания, что и сама говоришь довольно хорошо?
Позволь напомнить, что у меня степень лиценциата филологии..
Ну да – английской филологии. А я имею в виду не твой английский, а твой испанский. Свои лекции по философии я читал на том же самом испанском, на котором говорю с тобой сейчас, и среди прочего я учил и тебя, и всех, кто проявлял хотя бы минимум внимания, говорить лучше. Ты помнишь ту главную причину, по которой мои лучшие ученики стали в конце концов говорить хорошо?
Ты заставлял нас высказываться, выступать. Я помню, отлично помню. И до сих пор вспоминаю об этом с ужасом.
С ужасом! Меня никогда не интересовали слабые и трусливые. На самом деле я заставлял высказываться только тех, кого считал лучшими… пока мне не надоело, но это уже другая история, а кроме того, это случилось значительно позже того, как ты окончила университет. Но вот что я хотел сказать: я сам стремился создавать этот ужас, как ты его называешь, я искал людей, которые, слетевшись, как голуби, из колледжей, из рук священников и монахинь, выдержали бы испытание публичным выступлением – лицом к лицу с аудиторией. Я искал сильных духом. И находил их.
И чуть не загонял их в гроб. Я сама едва не осталась заикой.
Правда? И что же – ты начала заикаться?
Нет, но…
Никаких «но»! В этом мире можно быть добрым, очень добрым или самым добрым. Нужно только решить.
Это напомнило мне об одной истории… То, что ты сказал: «быть добрым». Но эти слова напомнили мне о ней в другом плане – в плане доброты как добродетели, а не как предмета состязания. Любопытно: теперь, когда я задумалась об этом, мне кажется, что это была первая серьезная проблема в моей жизни – по крайней мере, насколько я помню. Мне смешно рассказывать об этом, но тогда это и правда было проблемой. Это произошло летом, в деревне – в родной деревне моих родителей, мы ездили туда каждое лето. Думаю, остальные члены семьи считали моих родителей немного странными, потому что у них была только одна дочь. А у моих дядюшки и тети – большие семьи. Когда мы собирались вместе… погоди-ка, дай прикинуть… восемь, шестеро и я: всего пятнадцать. Мы с родителями приезжали в августе и целый месяц проводили в деревне в свое удовольствие. Можешь представить себе – полтора десятка детей, целыми днями вытворяют все, что придет им в голову. Позади дома был огород. Я уже не помню всего, что там росло, но помню, что была огромная смоковница – она достигала крыши, но плоды в эту пору всегда были еще незрелыми: ты ведь знаешь, инжир поспевает в сентябре. А еще там была гигантская липа. А посередине – грядки. Мы играли как раз среди них, так что – мне это только теперь пришло в голову – от них, наверное, мало что оставалось. Что росло на тех грядках, я тоже не помню: может, помидоры, а впрочем, нет, не знаю. Хотя… вроде бы вспомнила: что-то наподобие бирючины – странно, правда? Но, в общем-то, дело не в этом. Мы играли там, но, конечно, не все вместе, а каждый в своей компании, по возрастам. Я в то время относилась к старшим – мне было лет двенадцать-тринадцать – и уже пыталась жить своим умом. А один из моих двоюродных братьев, немного постарше, без конца дразнил меня. И довел меня до того, что как-то утром мы крепко сцепились, уж не помню, из-за чего, но я так разозлилась, что бросилась на землю и перепачкала себе платье – было воскресенье, и мы собирались в церковь. Так вот, я схватила горсть земли, размазала ее по платью – ох, во что я его превратила! – и начала кричать: «Мама, мама, смотри, что мне сделал Рафа, мама!» Что было дальше, лучше не вспоминать. Прибежала моя мать, прибежали тетки, увидели меня, всю в земле, и задали Рафе такую трепку, что небу жарко стало. У него, бедного, даже слезы выступили на глазах от возмущения, но чем больше он кричал, что это сделала я сама, тем больше бушевала его мать: «Не смей врать, слышишь, не смей!» И залепила ему пару подзатыльников. Я очень хорошо помню его лицо, помню, как он глотал слезы, изо всех сил стараясь сдержать их, весь дрожа от праведной ярости, совершенно раздавленный этой невероятной ситуацией – он не мог защитить свое достоинство, и все происходящее наверняка казалось ему величайшей из несправедливостей, когда-либо совершенных по отношению к человеку. После этого он по меньшей мере неделю не разговаривал со мной. Но, в конце концов, это просто случай из детства. Важно здесь то (и именно поэтому я запомнила его), что я постояла за себя. Я была страшно горда собой – хотя, разумеется, понимала, что совершила подлость, – и мне доставило несказанное удовольствие выражение лица брата, отчаянное и беспомощное: его разум в тот момент отказывался воспринимать, что на свете существует такая злобная и коварная тварь, как я. Ну, потом, наверное, меня переодели, и мы пошли в церковь – в общем, обычная детская ссора. Однако в ту ночь я не смогла уснуть. Не смогла, и вовсе не потому, что чувствовала себя виноватой: совсем наоборот. Я сознавала, что поступила нехорошо, но мне это было приятно. Меня поразило именно то, что содеянное зло доставляет мне удовлетворение. Я как будто открыла в мире некое неизвестное мне дотоле пространство. Не то чтобы я была готова и дальше идти этим путем, нет; более того, я не собиралась вновь прибегать к этому только что открытому средству, не рассчитывала на него в будущем. Я вполне сознавала, что совершила подлость, но мне было все равно, я абсолютно не раскаивалась, мне было хорошо, и совесть меня не грызла. Вот так. И я говорила себе (в ту ночь я сидела на постели, скрестив ноги, раскачиваясь взад и вперед, нервно и вместе с тем сдержанно, при каждом движении скользя ладонями по коленкам, сидела лицом к свету фонарей на площади, который падал на меня из окна, а рядом спала одна из моих двоюродных сестер), я говорила себе, что происходит нечто эффектное, чего я не могу понять, но что сильно, мощно волнует меня. Чтобы выразиться точнее, я была возбуждена, и мне было страшно. А через некоторое время, посидев и покачавшись вот так, я поняла, что возбуждает меня страх.
Да, да, все так; ты рассказываешь мне о своей первой встрече со злом.
Я спрашивала себя: но как же так, как это возможно, что ты не упала на колени и не попросила прощения? Не у них – у Рафы, у взрослых, – нет, не попросила прощения у самой себя за содеянное, у Господа Бога, который все видит, внутреннего прощения, понимаешь? Но я его не просила. А еще я задавала себе такой вопрос: как это меня не поразило громом? Как может Господь Бог позволять такое? То было настоящее откровение, от него меня словно холодом пронзило, именно поэтому мне было страшно: то было нечто новое, что преступало все правила и законы. Не только первая констатация того, что плохой поступок не всегда влечет за собой наказание. Мой страх, состоявший из нервного возбуждения и чего-то безумно привлекательного, находился там, с другой стороны, в том новом пространстве, которое я только что создала своим поступком, и у меня мурашки бежали по коже – не оттого, что я вступила в это пространство, не оттого, что я собиралась вновь сотворить зло, и даже не оттого, что, сотворив его, я сама стала плохой. Нет, просто я открыла некую новую территорию, о существовании которой даже не подозревала, и мне было страшно вступать на нее потому, что она была незнакома мне, и потому, что на ней, похоже, ничего не стоили, или стоили очень мало, правила, которыми до тех пор руководствовалась моя жизнь, – правила надежности, порядка и хороших поступков. Это страх перед неизвестным, ведь так? Дрожь, которая словно зачаровывает, завораживает тебя.
Я восхищен, насколько развита ты уже была в столь раннем возрасте.
А по-твоему, девочка не может испытывать такого?
Девочка, развившаяся так рано, – да. И ты сама – пример тому.