Текст книги "Волчий зал"
Автор книги: Хилари Мантел
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 38 страниц)
– Это другой случай. Когда я требую ответа от еретика, за мной весь свод законов, вся мощь христианского мира. Здесь же мне угрожают одним-единственным законом, одним недавним установлением, не признанным нигде за пределами этой страны…
Он видит, что Рич делает пометку. Отводит взгляд.
– Конец один. Им костер. Вам – плаха.
– Если король по своему милосердию смягчит приговор, – говорит Брэндон.
Мору страшно: руки на столе сжимаются в кулаки. Кромвель рассеянно примечает этот жест. Вот он, выход: испугать Мора более мучительной казнью. И еще не додумав мысль до конца, он понимает, что не прибегнет к такому методу, и это осознание разъедает душу, как язва.
– Насчет чисел спорить не стану, но давно ли вы последний раз смотрели на карту? Христианский мир уже не тот, что прежде.
Рич говорит:
– Господин секретарь, у Фишера больше мужества, чем у арестанта перед нами. Фишер говорит что думает, и принимает последствия. Сэр Томас, полагаю, вы стали бы прямым изменником, если бы посмели.
Мор отвечает мягко:
– Вы ошибаетесь. Не мое дело – пробиваться к Богу; я буду ждать, пока Бог меня призовет.
– Мы видим, что вы запираетесь, – говорит Одли, – однако не станем применять к вам те методы, которые вы применяли к другим. – Лорд-канцлер встает. – Согласно королевской воле мы передаем дело в суд.
– Во имя Господне! Какой вред я могу принести отсюда? Я не делаю ничего дурного. Не говорю ничего дурного. Не замышляю никакого зла. Если этого мало, чтобы сохранить человеку жизнь…
Он перебивает, не веря своим ушам:
– Вы не делаете дурного? А как насчет Бейнхема? Помните Бейнхема? Вы конфисковали его имущество, бросили в тюрьму его жену, приказали вздернуть его на дыбу, отправили к епископу Стоксли в подвал, забрали к себе домой, где два дня держали прикованным к столбу, снова отправили к Стоксли, где несчастного били и унижали в течение недели, но даже это не утолило вашей злобы; вы вновь отослали арестанта в Тауэр и на дыбу, так что к месту сожжения его, чуть живого, несли на носилках. И вы, Томас Мор, говорите, что не делаете ничего дурного?
Рич начал собирать бумаги Мора со стола: подозревают, что тот обменивается письмами с Фишером. Будет неплохо, если удастся доказать соучастие Мора в измене Фишера. В первый миг Мор пытается закрыть ладонью бумаги, затем пожимает плечами.
– Забирайте, если они вам нужны. Вы и так читаете все, что я пишу.
Кромвель говорит:
– Если в ближайшее время мы не услышим о перемене в вашем образе мыслей, нам придется забрать у вас перо и бумагу. А также книги. Я кого-нибудь пришлю.
Мор как будто съеживается. Прикусывает губу.
– Если так, забирайте прямо сейчас.
– Фи! – говорит Суффолк. – Мы вам что, слуги, мастер Мор?
Анна говорит:
– Это все из-за меня.
Он кланяется.
– Когда вы наконец вытянете из Мора, что именно тревожит его столь чуткую совесть, выяснится, что главная причина – нежелание признать меня королевой.
Она маленькая, бледная и злая. Тонкие пальцы сжаты, глаза сверкают.
Однако прежде чем двигаться дальше, он должен напомнить Генриху о прошлогоднем провале, о том, что не всякое желание короля исполняется само собой. Прошлым летом лорда Дакра, одного из северных лордов, судили за измену: сговор с шотландцами. За обвинением формально стояли Клиффорды, давние соперники и кровные враги Дакров, а на самом деле – Болейны, ибо Дакр ревностно поддерживал прежнюю королеву. Действо разыгрывалось в Вестминстер-холле, заседания вел Норфолк как председатель суда пэров; Дакра, согласно его привилегиям, судили двенадцать лордов. Быть может, вся затея была просчетом – Болейны хотели слишком много и сразу. Возможно, он допустил ошибку, что не выступил обвинителем сам; он предпочел оставаться в тени, чтобы не злить аристократов, и без того недовольных безродным выскочкой. А может, беда в Норфолке, который не сумел совладать с лордами… Так или иначе, обвинения были сняты, к возмущению и ярости короля, никак не ожидавшего такого поворота событий. Королевская стража доставила Дакра назад в Тауэр, а Кромвеля направили следом заключить сделку, которая в конечном счете, он знает, погубит Дакра. В суде тот говорил семь часов кряду, но он, Кромвель, мог бы говорить неделю. Обвиняемого признали виновным в недонесении об измене, а не в самой измене. Заплатив за королевское прощение десять тысяч фунтов, Дакр вышел на свободу нищим.
Однако королева вне себя: она хочет, чтобы кого-нибудь примерно наказали. А события во Франции развиваются не так, как хотелось бы; говорят, при упоминании имени Анны Франциск презрительно хмыкает. Она подозревает (и вполне обоснованно), что ее слуга Кромвель больше заинтересован в союзе с немецкими князьями, чем в союзе с Францией, однако сейчас не время с ним ссориться, и она говорит, я не успокоюсь, пока жив Фишер, пока жив Мор. Сейчас она кружит по комнате, взвинченная, отнюдь не величественная, то и дело поворачивается к Генриху, трогает короля за рукав, трогает за руку, а король всякий раз отмахивается, как от мухи. Он, Кромвель, наблюдает. Сегодня это одна супружеская чета, завтра – другая; то друг на друга не надышатся, то будто чужие. Впрочем, нежности оставляют более тягостное впечатление.
– Фишер меня не беспокоит, – говорит Кромвель, – потому что состав преступления налицо. В случае Мора… Морально наши обвинения неоспоримы. Никто не сомневается, что Мор верен Риму и не признает ваше величество главой церкви. Юридически наши обвинения слабы, и Мор не упустит ни одной юридической, ни одной процессуальной уловки. Осудить его будет нелегко.
Генрих сбрасывает оцепенение.
– А я держу вас для легких задач? Я в простоте душевной вознес вас так, как людей вашего происхождения не возносили за всю историю королевства. – Понижает голос. – Думаете, за красоту лица? За приятность вашего общества? Я держу вас, мастер Кромвель, потому что вы хитры, как сотня аспидов. Однако я не собираюсь пригревать змею у себя на груди. Вам известна моя воля. Исполняйте.
Выходя, он ощущает воцарившуюся в комнате тишину. Анна идет к окну. Генрих провожает его взглядом.
Так что когда приходит Рич, трепеща от каких-то неведомых тайн, первое желание – прихлопнуть того, как муху. Однако он тут же овладевает собой и трет руки: счастливейший человек во всем Лондоне.
– Ну, сэр Кошель, забрали книги? И как он?
– Опустил штору. Я спросил, зачем, ион ответил, добро вынесли, я закрываю лавочку.
Нестерпимо думать о Море в комнате без света.
– Смотрите, сэр. – Рич протягивает сложенный листок. – Мы побеседовали. Я все записал.
– Разыграйте со мной. – Он садится. – Я Мор. Вы – Рич.
Рич смотрит непонимающе.
– Закрыть ставни? – продолжает Кромвель. – Действие происходит в темноте?
– Я не хотел, – неуверенно начинает Рич, – уходить от него, не сделав последней попытки…
– Понимаю. У вас своя тактика. Но почему он согласился говорить с вами, если не говорил со мной?
– Потому что он считает меня никем. Пустым местом.
– В то время как вы – генеральный стряпчий, – с издевкой произносит он.
– И мы стали разбирать умозрительные случаи.
– Словно в Линкольнс-инн после ужина?
– Сказать по правде, сэр, я его пожалел. Он скучает по разговорам, и вы знаете, как его трудно остановить. Я сказал, предположим, парламент издаст указ, что я, Ричард Рич, отныне король. Признаете ли вы меня? Он рассмеялся.
– Что ж, согласитесь, это и впрямь маловероятно.
– Я настаивал, и он ответил, да, венценосный Ричард, я вас признаю, ибо парламент вполне на такое способен, а учитывая последние события, я не удивлюсь, проснувшись однажды под властью короля Кромвеля; если портной может стать королем Иерусалимским, сын кузнеца вполне может сесть на престол Англии.
Рич умолкает: не оскорбился ли собеседник?
– Когда стану королем Кромвелем, – ухмыляется Кромвель, – я сделаю вас герцогом. Так в чем суть, Кошель?.. Или сути-то нет никакой?
– Мор сказал, ладно, вы привели пример, я приведу другой. Предположим, парламент издаст указ, что Бог отныне не Бог, что тогда? Я ответил, указ не будет иметь силы, потому что парламент не правомочен в таких вопросах. Тогда он сказал, ну вот, молодой человек, по крайней мере, вы способны распознать явную нелепость. Потом замолчал и взглянул на меня, словно говоря: вернемся в реальный мир. Я сказал, давайте разберем промежуточный вариант. Вы знаете, что парламент провозгласил нашего государя главой церкви, почему вы не признаете это решение, как в случае объявления меня королем? И он сказал – как будто наставляя ребенка – тут разные случаи. Первый вопрос – светский, и парламент правомочен выносить по нему решения. Второй относится к духовной сфере, а следовательно, вне компетенции парламента.
Кромвель смотрит на Рича во все глаза. Говорит:
– Папист несчастный.
– Да, сэр.
– Мы знаем, что он так думает. Он никогда не признавал этого вслух.
– Он сказал, есть высший закон над этой страной и над всеми остальными, и коли парламент преступает закон Божий…
– Читай папский – ибо они для него одно, это он не сможет оспорить, верно? Зачем бы он постоянно испрашивал свою совесть, если бы не проверял день и ночь, согласуется ли она с Римской церковью, его главной путеводительницей? Мне кажется, если он недвусмысленно отрицает компетенцию парламента, он отрицает и королевский титул. А это государственная измена. И все же… – Кромвель пожимает плечами, – насколько прочна наша позиция? Можем ли мы доказать, что отрицание было злонамеренным? Он скажет, мы просто болтали, чтобы скоротать время. Разбирали умозрительные случаи, и слова, произнесенные в таких обстоятельствах, не имеют юридической силы.
– Присяжные такого не поймут. Они заставят его признать собственные слова. В конце концов, он понимал, что это не спор студентов-правоведов.
– Верно. В Тауэре таких споров не ведут.
Рич протягивает листки.
– Я все записал по памяти как мог точно.
– Свидетели есть?
– Тюремщики входили и выходили, укладывали книги в ящик. У него было много книг. Не вините меня за небрежность, сэр, откуда мне было знать, что он вообще со мной заговорит.
– Я и не виню. – Он вздыхает. – На самом деле, Кошель, вы – мое бесценное сокровище. Вы повторите это в суде?
Рич неуверенно кивает.
– Я жду от вас твердого «да». Или «нет». Если опасаетесь, что вам не хватит духу, будьте добры сказать это сейчас. Если проиграем еще один процесс, мы можем попрощаться с местами. И все наши труды пойдут прахом.
– Понимаете, он никогда не упускал случая вспомнить мои юношеские слабости, – говорит Рич. – Указывал на меня как на дурной пример в своих проповедях. Так пусть следующую проповедь читает на плахе!
Накануне казни Фишера Кромвель приходит к Мору. Берет с собой надежную стражу, но оставляет ее снаружи и входит к арестанту один.
– Я привык, что штора опущена, – говорит Мор почти весело. – Вы не против посумерничать?
– Вам незачем бояться солнца. Его нет.
– Вулси хвастал, что умеет менять погоду, – произносит Мор со смешком. – Спасибо, что навестили меня теперь, когда нам больше не о чем говорить. Или есть о чем?
– Завтра рано утром стража придет за епископом Фишером. Я боюсь, она вас разбудит.
– Я был бы плохим христианином, если бы не бодрствовал вместе с ним. – С лица Мора сошла улыбка. – Я слышал, король смягчил ему казнь.
– Фишер очень стар и хил здоровьем.
Мор отвечает с едкой учтивостью:
– Я стараюсь, как могу. Но быстрее, чем позволяет природа, не одряхлеешь.
– Послушайте. – Кромвель тянется через стол, стискивает руку Мора – сильнее, чем намеревался. Хватка кузнеца, думает он. Мор невольно морщится. Кожа на исхудавших пальцах суха, как бумага. – Послушайте. Когда предстанете перед судом, бросьтесь на колени и молите короля о пощаде.
Мор спрашивает удивленно:
– И чем мне это поможет?
– Он не жесток. Вам это известно.
– Известно ли? Раньше не был. Он всегда отличался мягким нравом. Но с тех пор он окружил себя другими людьми.
– Призывы к милосердию всегда его трогают. Я не обещаю, что он сохранит вам жизнь, если вы не принесете присягу. Однако он может облегчить вам казнь, как Фишеру.
– Не так уж важно, что станется с моим телом. Мне повезло прожить во многом счастливую жизнь. Господь по своему милосердию меня не испытывал. И теперь, когда время испытания пришло, я не могу показать себя нерадивым слугой. Я заглядывал в свое сердце, и мне не всегда нравилось то, что я там видел. Если в мой последний миг его возьмет в руки палач, так тому и быть. Очень скоро оно будет в руках Божьих.
– Вы сочтете меня сентиментальным, если я скажу, что не хочу видеть, как вас потрошат?
Молчание.
– Вы не боитесь боли?
– Боюсь, и очень сильно. В отличие от вас, я не отважен и не силен, поэтому невольно представляю в подробностях, как это будет. Однако боль продлится недолго, а йотом Господь не даст мне ее помнить.
– Я рад, что не таков, как вы.
– Без сомнения. Иначе вы сидели бы на моем месте.
– Я про неотступные мысли об ином мире. Как я понимаю, вы не видите способов улучшить этот.
– А вы видите?
Вопрос задан почти небрежно. Пригоршня града ударяет в окно. Оба вздрагивают. Кромвель встает, не в силах сидеть на месте. На его вкус уж лучше знать, что там снаружи, видеть, как гибнет лето, чем прятаться за шторой и гадать, насколько все плохо.
– Когда-то я был полон надежд, – говорит он. – Наверное, мир меня подтачивает. Или просто погода. Я начинаю думать как вы: что надо сжаться до крошечной светлой точки и беречь свою одинокую душу, словно свечу под сосудом. Меня подтачивают боль и унижение, которые я вижу вокруг, невежество, бессмысленный порок, нищета и безнадежность – да, и дождь – дождь, который сыплется на Англию, губя посевы, гася свет в очах людей и свет учености тоже, ибо кто оспорит, что Оксфорд – огромная лужа, а Кембридж уже почти смыло, и кто будет блюсти законы, если судьи барахтаются, силясь не утонуть? На прошлой неделе взбунтовались жители Йорка. И как им не бунтовать, если зерна мало, а цена на него вдвое выше, чем в прошлом году? Моя обязанность – проследить, чтобы мятежников примерно наказали, иначе весь север поднимется с цепами и вилами, и кого они станут убивать, если не друг друга? Я искренне верю, что будь погода лучше, я сам был бы лучше. Я был бы лучше, живи я в краю, где светит солнце, а люди богаты и свободны. Будь наша страна такой, мастер Мор, вам не пришлось бы молиться за меня и вполовину так усердно, как вы молитесь.
– Как вы умеете говорить, – произносит Мор. Слова, слова, просто слова. – Конечно, я за вас молюсь. Молюсь всем сердцем, чтобы вы увидели свои заблуждения. Когда мы встретимся в раю – а я надеюсь, что мы встретимся, – все наши разногласия будут позабыты. Однако сейчас мы не можем мечтать, чтобы они исчезли. Ваша задача – меня убить. Моя – остаться в живых. Это моя роль и мой долг. Все, что у меня есть, – крошечная опора, на которой я стою, и эта опора – Томас Мор. Если хотите ее отнять – отнимайте. Не ждите, что я отдам ее сам.
– Вы захотите написать речь в свою защиту. Я велю принести перо и бумагу.
– Не уговорами, так уловкой? Нет, господин секретарь, моя защита здесь, – Мор указывает на свой лоб, – куда вам не добраться.
Как странно в комнате, как пусто без книг Мора: она наполняется тенями.
– Мартин, свечу! – кричит Кромвель.
– Вы будете здесь завтра?
Он кивает. Хотя самой смерти Фишера он не увидит. Ритуал требует преклонить колени и снять шляпу на тот миг, когда душа преступника расстается с телом.
Мартин вносит свечу. «Что-нибудь еще?» Пока тюремщик ставит подсвечник на стол, оба молчат; молчат и когда тот выходит. Арестант, ссутулившись, смотрит на пламя. Как угадать, Мор не хочет больше говорить или готовит речь? Есть молчание, которое предшествует словам, и молчание, которое их заменяет. Такое молчание не следует нарушать утверждением, только неуверенным если бы… быть может…Он говорит:
– Знаете, я бы оставил вас здесь. Жить своей жизнью. Раскаиваться в своих злодеяниях. Будь я королем.
Темнеет. Как будто арестант вышел из комнаты, оставив вместо себя тень. Пламя свечи дрожит и пригибается. Голый стол между ними, расчищенный от одержимой писанины Мора, стал похож на алтарь – а для чего алтарь, если не для жертвы? Мор наконец прерывает молчание:
– Если после суда, и если король не смягчит, если будет по всей строгости… Томас, как это делается? Казалось бы, когда человеку вспороли живот, он должен умереть сразу, но вроде бы, говорят, нет… У них какой-то особый инструмент?
– Мне жаль, что вы считаете меня специалистом.
Однако не я ли сказал Норфолку, почти что сказал, что сам вырвал кому-то сердце?
Он говорит:
– Это секрет, который палачи ревниво сберегают, дабы держать нас всех в страхе.
– Пусть меня убьют быстро. Я прошу об этом, больше ни о чем.
Мор раскачивается взад-вперед и вдруг сотрясается в рыданиях с головы до пят, словно пронзенный судорогой, ударяет слабой ладонью в пустой стол. Когда Кромвель выходит, «Мартин, идите туда, отнесите ему вина», Мор все еще плачет, дрожа всем телом, молотит рукой по столу.
В следующий раз он увидит Мора в Вестминстер-холле.
В день суда реки выходят из берегов. Темза вспучивается и бурлит, словно адский поток, несет по набережным плавучий сор.
Сегодня схватка Англии с Римом, говорит он. Живых с мертвыми.
Председателем назначен Норфолк. Кромвель рассказывает герцогу, как все будет: в части более ранних обвинений дело будет закрыто. Обвинения касаются различных слов, сказанных в разное время по поводу акта и присяги, а также изменнического сговора между Мором и Фишером – они обменивались письмами, однако сами письма, видимо, уничтожены.
– По четвертому пункту мы заслушаем свидетельство генерального стряпчего. Это отвлечет Мора – он при виде юного Рича неизменно входит в раж и начинает обличать его давние пороки.
Герцог поднимает бровь.
– Пьянство. Драки. Женщины. Кости.
Норфолк трет щетину на подбородке.
– Я приметил, что такие розовощекие красавчики вечно дерутся. Хотят доказать, что они мужчины. А нам, страхолюдным чертям, родившимся в доспехах, в этом нет нужды.
– Верно, – говорит он, – мы тишайшие люди на земле. А теперь, милорд, я попрошу вас слушать внимательно. Еще одна такая ошибка, как с лордом Дакром, станет для нас последней. Итак, по первым пунктам обвинения дело будет закрыто. К следующему присяжные насторожатся. А я подобрал вам отличных присяжных.
Мора будут судить равные: купцы из ливрейных компаний, таких на мякине не проведешь. Как все лондонцы, они изрядно насмотрелись на алчность и высокомерие церкви и очень не любят, когда им запрещают читать Писание на родном языке. Все они знают Мора, знают его двадцать лет. Помнят, как он оставил вдовой Люси Петит. Как разорил Хемфри Монмаута, давшего приют Тиндейлу. Как склонял к доносительству подмастерьев, к которым они относились как к сыновьям, слуг, настолько близких, что они вместе с хозяевами стояли на вечерних молитвах.
Одно имя вызывает у Одли сомнения.
– Джон Парнелл? Это могут неправильно понять. Парнелл ненавидит Мора с тех самых пор, как Мор вынес против него решение в канцлерском суде…
– Я помню то дело. Мор его провалил – не прочел документы. Слишком был занят – писал любовные цидульки Эразму или набивал колодки на какого-то бедного лютеранина у себя в Челси. Чего вы хотите, Одли? Чтобы я выписал присяжных из Уэллса или из Кумберленда или еще откуда-нибудь, где к Мору расположены больше? Я не могу стереть память лондонцев или составить коллегию присяжных из новорожденных.
Одли качает головой.
– Ну, Кромвель, не знаю.
– Он ушлый малый, – говорит герцог. – Когда пал Вулси, я сказал, запомните его, он ушлый малый. В два счета тебя обскачет.
Вечером накануне суда, когда он в Остин-фрайарз перечитывает бумаги, в дверь просовывается бритая голова.
– Дик Персер. Входи.
Дик Персер оглядывает комнату. У него узкое шершавое лицо лондонского подростка. Дик присматривает за цепными псами, охраняющими дом по ночам, и здесь, наверху, впервые.
– Заходи и садись. Не бойся. – Он наливает Дику вина в венецианский бокал из бывших кардинальских. – Попробуй. Уилтшир прислал. Мне самому оно не по вкусу.
Дик с опаской берет бокал, отхлебывает вино, бледное, как солома или солнечный свет.
– Сэр, можно мне завтра пойти с вами на суд?
– Все еще саднит, да?
Дик Персер – тот самый мальчишка, которого Мор высек перед всеми домочадцами за слова о том, что облатка – просто кусок хлеба. Дик был тогда совсем маленьким, да и сейчас еще почти ребенок – говорят, первое время в Остин-фрайарз он плакал во сне.
– Одолжи у кого-нибудь ливрею, – говорит Кромвель, – и не забудь с утра вымыть лицо и руки. Не хватало мне хлебнуть с тобой позора.
При слове «позор» мальчика прорывает.
– Я ведь не из-за боли. Мы все ее натерпелись, не в обиду вам будет сказано, сэр, от своих отцов.
– Верно, – говорит он, – меня отец колошматил, словно я – стальной лист.
– Я из-за того, что он меня заголил. При женщинах. При леди Алисе. И барышнях. Я думал, кто-нибудь из них вступится, но когда с меня стянули штаны, они все засмеялись. И смеялись, пока он меня сек.
Обычно в книжках от рук мужчины с розгой или топором страдают юные невинные девы, но мы, видимо, забрели в какую-то другую историю: детские ягодицы в пупырышках от холода, тощая детская мошонка, робкая пиписька сжалась до размеров пуговки, хозяйские дочери хихикают, слуги гогочут, тонкие рубцы на спине вспухают и кровоточат.
– Все прошло и забыто. Не плачь.
Он выходит из-за стола. Дик Персер утыкается бритой головой ему в плечо и рыдает от стыда, от облегчения, от радости, что скоро переживет своего мучителя. Мор сгубил его отца за то, что тот держал дома немецкие книги. Он прижимает мальчика к себе, чувствует биение пульса, напрягшиеся жесткие мышцы, шепчет ласковые, ничего не значащие слова, как своим детям, когда те были маленькие, или спаниелю, которому наступили на хвост. Он заметил, что обычное вознаграждение утешителю – блоха-другая.
– Я вас никогда не оставлю! – Дик обнимает хозяина; руки, сжатые в кулаки, вжимаются в его спину. Шмыгает носом. – Думаю, ливрея мне пойдет. Во сколько выступаем?
Раннее утро. Он вместе с помощниками в Вестминстер-холле – вдруг в последний миг возникнут непредвиденные затруднения? Зал наполняется судейскими, и когда вводят Мора, все потрясены. Пребывание в Тауэре еще никого не красило, это верно, однако перемена в Море особенно разительна: исхудавший, с всклокоченной седой бородой, он в свои пятьдесят семь выглядит семидесятилетним старцем.
Одли шепчет:
– Можно подумать, его там держали впроголодь.
– А еще говорит, будто я ничего не упускаю.
– Что ж, моя совесть чиста, – беспечно говорит Одли. – Он ни в чем не терпел нужды.
Джон Парнелл Кромвелю кивает. Ричард Рич, одновременно член суда и свидетель, улыбается. Одли приказывает, чтобы обвиняемому принесли стул, но Мор садится на самый краешек: напружиненный, готовый к схватке.
Он оборачивается – ведет ли кто-нибудь из его клерков записи.
Слова, слова, просто слова.
Он думает: я помнил вас, Томас Мор, а вы меня – нет. Вы даже не заметили, как я подкрался.