Текст книги "Волчий зал"
Автор книги: Хилари Мантел
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)
II «Ах, чем бы милой угодить?»
Весна 1532
Пришло время пересмотреть договоры, на которых стоит мир: между правителем и народом, между мужем и женой. Договоры эти держатся на усердном попечении одной стороны об интересах другой. Господин и супруг защищают и обеспечивают, супруга и слуга повинуются. Над хозяевами, над мужьями – Господь. Он ведет счет нашим непокорствам, нашим человеческим безумствам и простирает Свою десницу. Десницу, сжатую в кулак.
Вообразите, что обсуждаете эти материи с Джорджем, лордом Рочфордом. Джордж не глупее других, образован, начитан, однако сегодня больше занят огненно-алым атласом в прорезях бархатного рукава: поминутно тянет ткань пальцами, делая еще пышнее, так что похож на жонглера, катающего мячи на руке.
Пришло время сказать, что такое Англия, ее пределы и рубежи; не просто измерить и счесть береговые форты и пограничные стены, а оценить ее способность самой решать собственные дела. Пришло время сказать, кто такой король, как он должен оберегать свой народ от любых посягательств извне, будь то военное вторжение или попытки указывать англичанам на каком языке им разговаривать с Богом.
Парламент собирается в середине января. Задача на март – сломить сопротивление епископов, недовольных новым порядком, ввести в действие законы, по которым – хотя платежи приостановлены уже сейчас – церковные доходы не будут поступать в Рим, а король станет главой церкви не только на бумаге. Палата общин составляет петицию против церковных судов, столь произвольных в своих решениях, столь зарвавшихся в определении своей юрисдикции. Документ ставит под сомнение сферу их полномочий, само их существование. Бумаги проходят через множество рук, но под конец он сам сидит над ними целую ночь, с Рейфом и Зовите-меня-Ризли, вписывает поправки между строк. Его цель – побороть оппозицию: Гардинер, хоть и состоит при короле секретарем, счел своим долгом возглавить атаку прелатов на новый закон.
Король посылает за мастером Стивеном. Гардинер входит в королевские покои: волосы на загривке дыбом, сам весь сжался, как мастифф, которого тащат к медведю. У короля для человека такой комплекции необычно высокий голос, который в минуты ярости становится пронзительно-визгливым. Клирики – его подданные или только наполовину? А может, и вовсе не подданные, если клянутся в верности Риму? Не правильнее ли будет, кричит король, чтобы они присягали мне?
Стивен выходит из королевских покоев и прислоняется к стене, на которой резвятся нарисованные нимфы. Вынимает платок и, позабыв, зачем вынул, комкает ткань в огромной лапище, наматывает на ладонь, как повязку. По лицу катится пот.
Он, Кромвель, зовет слуг:
– Милорду епископу дурно!
Приносят скамеечку, Стивен смотрит на нее, смотрит на него, затем садится с опаской, будто не доверяет работе плотника.
– Как я понимаю, вы слышали?
Каждое слово.
– Если король посадит вас в тюрьму, я прослежу, чтобы вы не остались без самого необходимого.
– Черт бы вас побрал, Кромвель! Да кто вы вообще! Какой пост занимаете? Вы никто. Ничто.
Мы должны выиграть спор, а не просто раздавить несогласных. Кромвель виделся с Кристофером Сен-Жерменом, престарелым юристом, к чьим словам прислушивается вся Европа. В Англии нет человека, говорил Сен-Жермен, который не видел бы, что церковь нуждается в реформах, и чем дальше, тем больше; если церковь не способна сама себя реформировать, пусть ее реформируют король и парламент. К такому мнению я пришел, размышляя над этим вопросом несколько десятков лет.
Конечно, говорит старик, Томас Мор со мной не согласен. Возможно, время Томаса Мора прошло. Нельзя жить в Утопии.
Кромвель приходит к королю, и тот обрушивается на Гардинера: неверный, неблагодарный! Как может быть моим секретарем человек, возглавивший моих противников! (Давно ли Генрих превозносил Гардинера именно за независимость взглядов?) Он слушает молча, смотрит на Генриха, пытается усмирить бурю своим спокойствием, окутать короля тишиной, в которой тот услышит собственный голос. Великое дело – уменье отвратить гнев Льва Англии.
– Думаю… – мягко произносит Кромвель, – с позволения вашего величества, я думаю… Епископ Винчестерский, как все мы знаем, любит поспорить. Но не с монархом. Он не стал бы перечить вашему величеству азарта ради. – Пауза. – Следовательно, его взгляды, хоть и ошибочные, вполне искренни.
– Да, но… – Король осекается. Генрих наконец услышал свой голос: тот самый, которым кричал на опального кардинала. Гардинер не Вулси – хотя бы потому, что никто о нем не пожалеет. Однако Кромвелю важно, чтобы строптивый епископ пока сохранил свой пост; Кромвеля заботит репутация Генриха в Европе, поэтому он говорит:
– Ваше величество, Стивен верой и правдой служил вам в качестве посла. Лучше прибегнуть к разумному убеждению, нежели всей тяжестью монаршей немилости подтолкнуть его к решительным действиям. Такой курс более приятен и более сообразен требованиям чести.
Он внимательно смотрит на короля. Генрих весьма чуток ко всему, что затрагивает честь.
– Это ваш совет на все времена?
Он улыбается.
– Нет.
– Так вы не считаете, что я всегда должен править в духе христианской кротости?
– Не считаю.
– Мне известно, что вы недолюбливаете Гардинера.
– Тем больше у вашего величества оснований прислушаться к моему совету.
Кромвель думает, Стивен, за тобой должок. И в свое время вексель будет предъявлен к оплате.
У себя дома он принимает парламентариев, джентльменов из судебных иннов и городских ливрейных компаний. Томас Одли, спикер, приходит вместе со своим протеже Ричардом Ричем, золотоволосым юношей, красивым, как вербный херувим, очень ясно, здраво и по-мирски мыслящим, и с Роуландом Ли, искренним неутомимым священником, меньше всего похожим на церковника. В последние месяцы Кромвель потерял многих друзей в Сити: одних сгубила болезнь, других – палачи. Томас Сомер, которого он знал много лет, умер, выйдя из Тауэра, куда его бросили за распространение Евангелия на английском. Сомер, любитель красивой одежды и быстрых скакунов, казался несгибаемым, пока не попал в руки лорда-канцлера. Джон Петит на свободе, но так слаб здоровьем, что не может заседать в палате общин и вообще не выходит из своей комнаты. Кромвель навещает Джона; больно слышать, как мучительно тот дышит. Весна 1532 года, наконец-то теплые деньки, но больному не лучше. Словно грудь стиснута железным обручем, жалуется Джон, и этот обруч стягивается все туже и туже. Томас, если я умру, вы позаботитесь о Люси?
Временами, гуляя по саду с депутатами палаты общин или капелланами Анны, он остро чувствует отсутствие доктора Кранмера по правую руку от себя. Кранмер уехал в январе с посольством к императору, а по пути должен посетить немецких ученых-богословов, заручиться их согласием на брак короля.
– Что я буду делать, если в ваше отсутствие его величеству приснится сон? – спросил он, провожая Кранмера.
Тот улыбнулся.
– В прошлый раз вы все истолковали сами, я только кивал.
Он смотрит на Марлинспайка, который лежит, свесив лапы, на черном суку. «Джентльмены, это кот кардинала». Марлинспайк при виде гостей шмыгает вдоль стены и, подняв хвост трубой, исчезает неведомо куда.
В кухне гардзониучатся печь вафли. Для этого нужны глазомер, точность и твердая рука. Этапов много, и на каждом легко допустить ошибку. Тесто должно быть определенной густоты, половинки вафельницы – тщательно смазаны жиром и раскалены. Они смыкаются со звериным визгом, валит пар. Если испугаешься и ослабишь хватку, будешь отскабливать от них вязкую массу. Надо выждать, пока пар перестанет идти, и начать отсчет. Если замешкаешься, в воздухе запахнет горелым. Успех и неудачу разделяют доли секунды.
Внося в парламент билль о приостановке платежей Риму, он потребовал, чтобы депутаты разошлись на две стороны. Порядок более чем необычный, [54]54
Вопреки утверждению автора практика «разделения» в ходе голосования в парламенте не была необычной, хотя к ней прибегали нечасто.
[Закрыть]члены палаты возмущены, однако покорно расходятся: те, кто за билль, в одну сторону, те, кто против, – в другую. Присутствующий в зале король внимательно смотрит, кто его поддержал, и вознаграждает своего советника одобрительным кивком. В палате лордов такая тактика не сработает: король вынужден трижды лично отстаивать законопроект. Старая аристократия вроде Эксетеров, имеющих собственные притязания на корону, на стороне Екатерины и папы и не боится говорить об этом королю – пока не боится. Однако теперь он знает своих врагов и старается, по мере возможности, их расколоть.
Как только у кухонных мальчишек получилась одна приличная вафля, Терстон велит им испечь еще сотню. Скоро оно становится второй натурой – быстрое движение, которым еще мягкую вафлю вываливаешь на деревянную лопаточку и с нее – на решетку для сушки, чтобы стала хрустящей. Удачные вафли – со временем они все будут удачными – украшают эмблемой Тюдоров и складывают по дюжине в инкрустированные шкатулки, в которых их подадут на стол: каждый хрустящий золотистый диск надушен розовой водой. Он посылает партию вафель Томасу Болейну.
Уилтшир считает, что как отец будущей королевы заслуживает особого титула, и дает понять, что не обиделся бы на обращение «монсеньор». После беседы с Болейнами – отцом и сыном – а также их друзьями, он, Кромвель, идет к Анне через покои Уайтхолла. Месяц от месяца ее положение все выше, но ему ее слуги кланяются. При дворе и в Вестминстере, где у него присутствие, он одет соответственно своему джентльменскому статусу, ни на йоту пышнее: в свободные куртки лемстерской шерсти, такой тонкой, что она струится, как вода, таких темных лиловых и синих оттенков, словно в них просочилась ночь; на темных волосах – черная бархатная шапочка, светлого только и есть, что быстрые глаза и движения крепких, мясистых рук, да еще – отблеск огня на бирюзе Вулси.
В Уайтхолле – бывшем Йоркском дворце – по-прежнему идут работы. На Рождество король подарил Анне спальные покои. Его величество ввел ее туда сам, чтобы услышать, как она ахнет при виде занавесей серебряной и золотой парчи по стенам и резной кровати под алым атласным балдахином, расшитым изображениями цветов и детей. После Генри Норрис рассказал ему, что Анна не вскрикнула от восторга, только обвела взглядом опочивальню и улыбнулась. Лишь после этого она вспомнила об этикете и сделала вид, будто от оказанной чести лишилась чувств; король подхватил ее, и только очутившись в его объятиях, она ахнула. Я искренне надеюсь, сказал Норрис, что каждый из нас хоть раз в жизни исторгнет у женщины такой звук.
После того как Анна, преклонив колени, выразила свою признательность, Генрих, разумеется, вынужден был удалиться, выйти из сияющего великолепия, ведя ее под руку, назад к новогоднему столу, к гостям, которые пристально изучали выражение его лица и в тот же день распространили новость по всему миру в посланиях, обычных и шифрованных.
Когда, пройдя через бывшие покои кардинала, Кромвель застает Анну сидящей с дамами, она уже знает, или делает вид, будто знает, что сказали ее отец и брат. Они думают, что водительствуют ее тактикой, но она сама себе лучший тактик и стратег: умеет оглянуться и понять, что сделано не так. Его всегда восхищали люди, способные учиться на ошибках. Однажды – уже весна, и за открытым окном суетятся прилетевшие ласточки – она говорит:
– Вы как-то сказали мне, что лишь кардинал может дать королю свободу. А знаете, что я сейчас думаю? Как раз Вулси это бы и не удалось. Он был так горд, что хотел стать Папой. Будь он смиреннее, Климент бы ему не отказал.
– Возможно, в ваших словах что-то есть.
– Думаю, нам следует извлечь урок, – замечает Норрис.
Они разом оборачиваются. Анна спрашивает: «Вот как?», а он:
«И какой же урок?»
Норрис в растерянности.
– Вряд ли кто-нибудь из нас станет кардиналом, – говорит Анна. – Даже Томас, который метит высоко, не претендует на этот сан.
– Не знаю, я бы не стал биться об заклад. – Норрис выскальзывает из комнаты, как может выскользнуть только лощеный джентльмен, оставив Кромвеля наедине с дамами.
– Итак, леди Анна, – говорит он, – размышляя о покойном кардинале, находите ли вы время помолиться за его душу?
– Я думаю, что Господь ему судья, а мои молитвы ничего изменить не могут.
Мария Болейн произносит мягко:
– Анна, он тебя дразнит.
– Если бы не кардинал, вы бы вышли за Гарри Перси.
– По крайней мере, – бросает она резко, – я имела бы достойный статус супруги, в то время как сейчас…
– Ах, кузина, – говорит Мэри Шелтон, – Гарри Перси сошел с ума, это все знают. Он расточает свое состояние.
Мария Болейн смеется.
– Моя сестра считает, это от несчастной любви к ней.
– Миледи, – поворачивается Кромвель к Анне, – вам бы не понравилось в доме у Гарри Перси. Как все северные лорды, он держал бы вас в холодной, продуваемой всеми ветрами башне, дозволяя спускаться только к обеду. И вот сидите вы за пудингом из овсяной крупы, замешенной на крови добытого в набеге скота, входит ваш супруг и повелитель, размахивая мешком – ах, милый, что тут, неужели подарок? – да, мадам, коли соблаговолите принять, – и вам на колени из мешка выкатывается отрубленная голова шотландца.
– Какой ужас! – шепчет Мэри Шелтон. – Так они там живут?
Анна смеется, прикрывая рот рукой.
– А вы, – продолжает он, – предпочитаете на обед куриную грудку-пашот под сливочным соусом с эстрагоном. И сыр, привезенный испанским послом для Екатерины, но загадочным образом очутившийся в моем доме.
– Ах, о чем мне еще мечтать? – восклицает Анна. – Шайка разбойников подкарауливает на дороге Екатеринин сыр…
– Совершив этот подвиг, я вынужден удалиться, оставив вас… – Он указывает на лютниста в углу, – с влюбленным, пожирающим вас глазами.
Анна бросает взгляд на Марка.
– И впрямь пожирает. Верно. Отослать его? В доме хватает и других музыкантов.
– Не надо! – просит Мэри. – Он милый.
Мария Болейн встает.
– Я просто…
– Сейчас у леди Кэри будет очередная беседа с мастером Кромвелем, – произносит Мэри Шелтон воркующим тоном, будто сообщает нечто очень приятное.
Джейн Рочфорд: она вновь предложит ему свою добродетель.
– Леди Кэри, что вы такое намерены сказать, о чем нельзя говорить при нас?
Однако Анна кивает. Он может идти. Мария может идти. Очевидно, Марии предстоит передать ему нечто столь деликатное, чего Анна не может сказать сама.
За дверью:
– Иногда мне просто необходимо выйти на воздух.
Он ждет.
– Джейни наш брат Джордж, вам известно, что они терпеть друг друга не могут? Он с ней не спит и, если не ночует у другой женщины, до утра просиживает у Анны. Они играют в карты. В «Папу Юлия», до самой зари. Вы знаете, что король платит ее карточные долги? Ей нужно больше денег, нужен собственный дом, не слишком далеко от Лондона, где-нибудь у реки…
– Чей дом она присмотрела?
– Нет-нет, она не собирается никого выселять.
– У домов обычно есть хозяева.
Тут ему приходит в голову неожиданная мысль. Он улыбается.
Мария продолжает:
– Как-то я посоветовала вам держаться от нее подальше. Однако теперь мы не можем без вас обойтись. Даже мои отец и дядя так говорят. Ничто не делается без короля, без его расположения, а сегодня если вы не с Генрихом, он спрашивает: «Где Кромвель?» – Она отступает на шаг и оглядывает его с головы до пят, словно незнакомца. – И моя сестра тоже.
– Мне нужна должность, леди Кэри. Мало быть советником – мне нужен официальный пост при дворе.
– Я ей скажу.
– Я хотел бы пост при сокровищнице. Или в казначействе.
Мария кивает.
– Она сделала Тома Уайетта поэтом. Гарри Перси – безумцем. Наверняка у нее есть какие-нибудь соображения, что можно сделать из вас.
На третий или четвертый день парламентской сессии Томас Уайетт приходит с извинениями за то, что в Новый год поднял его до зари.
– У вас есть полное право на меня сердиться, но я прошу, не надо. Сами знаете, что такое Новый год. Чашу пускают по кругу, и каждый должен пить до дна.
Он смотрит, как Уайетт расхаживает по комнате – любопытство, природная подвижность и отчасти смущение не позволяют тому сесть и произнести покаянные слова лицом к лицу. Поворачивает глобус, упирается указательным пальцем в Англию. Разглядывает картины, маленький домашний алтарь, вопросительно оглядывается через плечо; это моей жены, объясняет Кромвель я сохранил в память о ней. На мастере Уайетте светлый джеркин из стеганой парчи, отделанный соболиным мехом, который ему, вероятно, не по средствам, и дублет из рыжего шелка. Глаза голубые, мягкие, и грива золотых волос, теперь уже немного поредевших. Время от времени Уайетт подносит пальцы ко лбу, словно еще мучается новогодним похмельем, а на самом деле проверяет, не увеличились ли залысины за последние пять минут. Замирает перед зеркалом; очень часто. Господи, как же меня угораздило – буянить на улице с толпой! Стар я для такого. А вот для лысины еще слишком молод. Как вы думаете, женщинам это важно? Очень? А если я отпущу бороду, она отвлечет… Скорее всего, нет. Впрочем, наверное, все равно отпущу. Королю борода идет, вы согласны?
Он спрашивает:
– Неужто отец ничего вам не советовал?
– Советовал. Стакан молока с утра. Айва, запеченная в меду – думаете, поможет?
Только бы не засмеяться! Кромвель старается относиться к ней серьезно, к своей новой роли Уайеттова отца.
– Я хотел спросить: не советовал ли вам отец держаться подальше от женщин, которые нравятся королю?
– Я держался. Помните, ездил в Италию? Потом еще год был в Кале. Сколько можно держаться подальше?
Вопрос из его собственной жизни. Действительно, сколько можно? Уайетт садится на скамеечку, упирается локтями в колени, стискивает пальцами виски. Слушает биение собственного пульса, смотрит отрешенно – может, сочиняет стихи? Поднимает голову.
– Отец говорит, после смерти Вулси вы – самый умный человек в Англии. Так может быть, вы поймете, если я скажу – один-единственный раз, и повторять не буду. Если Анна не девственница, то я тут ни при чем.
Он наливает гостю вина.
– Крепкое, – говорит Уайетт, опустошив бокал. Смотрит через стекло на свои пальцы. – Наверное, надо сказать все.
– Если надо, скажите сейчас, и больше не повторяйте.
– А за шпалерой точно никого нет? Кто-то мне сказал, что среди слуг в Челси есть ваши люди. В наши дни нельзя доверять даже собственной челяди – повсюду шпионы.
– Скажите, когда их не было, – говорит Кромвель. – В доме у Мора жил мальчик, Дик Персер, сирота, которого Мор взял из гильдии. Не могу сказать, что Мор сам убил его отца – только посадил в колодки и бросил в Тауэр, а тот возьми да умри. Дик сказал другим мальчикам, что не верит, будто в церковной облатке присутствует Бог, и Мор приказал выпороть его перед всеми домашними. Я забрал Дика сюда. А что еще оставалось? Я готов взять любого, кого Мор будет притеснять.
Уайетт с улыбкой трогает рукой царицу Савскую, читай – Ансельму. Король подарил Кромвелю шпалеру Вулси – вначале года, в Гринвиче, заметил, как он здоровается с ней взглядом, испросил с мимолетной усмешкой: вы знакомы с этой женщиной? Был знаком. Кромвель объяснил, повинился. Неважно, ответил король, за каждым из нас есть грехи молодости, на всех не женишься… И добавил, тихо: я имел в виду, что она принадлежала кардиналу Йоркскому, потом, резче: вернетесь домой, приготовьте для нее место, она переселяется к вам.
Он наливает один бокал себе, другой – Уайетту, говорит:
– Гардинер поставил у ворот своих людей, смотреть, кто входит и выходит. Это городской дом, не крепость – но если сюда заберется кто-нибудь, кому здесь быть не след, мои домашние с удовольствием его вышвырнут. Мы все не прочь подраться. Я бы предпочел оставить свое прошлое позади, да не дают. Дядя Норфолк постоянно напоминает, что я был простым солдатом, и даже не в его войске.
– Вы так его называете? – Уайетт смеется. – Дядя Норфолк?
– Между собой. Однако я могу не напоминать, что сами Говарды думают о своем положении. Вы росли по соседству с Болейнами и не станете ссориться с Уилтширом, какие бы чувства ни питали к его дочери. Надеюсь, вы ничего к ней не питаете.
– Два года, – говорит Уайетт, – я умирал от мысли, что другой к ней прикоснется. Однако что я мог ей предложить? Я женат, а к тому же – не герцог и не принц. Думаю, я нравился Анне, а может, ей нравилось держать меня при себе рабом. Ее это забавляло. Наедине она разрешала мне себя целовать, и я думал… но вы знаете, у Анны такая тактика, она говорит, да, да, да, а потом сразу – нет.
– А вы, конечно, образцовый джентльмен?
– По-вашему, я должен был ее изнасиловать? Когда она говорит «нет», она не кокетничает – Генрих это знает. А назавтра она снова позволяла себя целовать. Да, да, да, нет. А хуже всего ее намеки, почти похвальба, что она говорит «нет» мне и «да» другим.
– Кому?
– Ах, имена… имена испортили бы ей удовольствие. Все должно быть устроено так, чтобы, видя любого мужчину, при дворе или в Кенте, ты думал: это он? Или он? Или вот он? Чтобы ты постоянно спрашивал себя, чего тебе недостает, почему ты никак не можешь ей угодить?
– Думаю, стихи вы пишете лучше всех – можете утешаться этим. Стихи его величества несколько однообразны, не говоря уже о том, что как-то все о себе да о себе.
– Его песня «В кругу друзей забавы» – когда я ее слышу, мне хочется завыть по-собачьи.
– Да, королю за сорок. Больно слушать, когда он поет о днях, когда был молод и глуп.
Он изучает Уайетта. Вид у юноши немного рассеянный, словно от неутихающей головной боли. Уверяет, будто Анна его больше не мучает, а по виду не скажешь. Он рубит безжалостно, как мясник:
– Так сколько, по-вашему, у нее было любовников?
Уайетт смотрит себе под ноги. Смотрит в потолок. Говорит:
– Десять? Ни одного? Сто? Брэндон пробовал убедить Генриха, что она – порченый товарец. Король отослал Брэндона от двора. А если бы попытался я? Сомневаюсь, что вышел бы живым из комнаты. Брэндон заставил себя говорить, потому что думает: рано или поздно она уступит Генриху, и что тогда? Разве он не поймет?
– Наверняка она это продумала. К тому же король тут плохой судья. С Екатериной ему потребовалось двадцать лет, чтобы понять, что брат его опередил.
Уайетт смеется:
– Когда придет тот день или та ночь, Анна вряд ли сможет ему такое сказать.
– Послушайте. Вот мое мнение. Анна не беспокоится за первую брачную ночь, потому что ей нечего страшиться. – Он хочет сказать, потому что Анна живет не плотью, а расчетом, потому что за ее алчными черными глазами – холодный изворотливый мозг. – Я думаю, женщина, способная сказать «нет» королю – не раз и не два, – способна сказать «нет» любому числу мужчин, включая вас, включая Гарри Перси, включая всякого, кого ей угодно мучить ради забавы, пока она идет к тому положению, которое для себя наметила. Так что, я думаю, да, из вас сделали дурака, но не совсем так, как вы полагаете.
– Это следует понимать как слова утешения?
– Если они вас утешат. Будь вы и впрямь ее любовником, я бы за вас тревожился. Генрих верит в ее девственность. Во что еще ему верить? Но как только король женится, он начнет ревновать.
– А он женится?
– Я серьезно работаю с парламентом, поверьте мне, и думаю, что сумею уломать епископов. А дальше – Бог знает… Томас Мор говорит, когда в правление короля Иоанна Англия была под папским отлучением, скот не плодился, зерно не спело, трава не росла, а птицы падали на землю. Но если до такого дойдет, – он улыбается, – мы всегда можем отыграть назад.
– Анна меня спросила: Кромвель, во что он на самом деле верит?
– Так вы беседуете? И даже обо мне? Не только да, да, да, нет? Я польщен.
Вид у Томаса Уайетта несчастный.
– А вы не ошибаетесь? Насчет Анны?
– Все возможно. Сейчас я верю тому, что она сама говорит. Мне так удобнее. Нам с ней так удобнее.
Провожая гостя до дверей:
– Заглядывайте к нам в ближайшее время. Мои девочки наслышаны о вашей красоте. Шляпу можете не снимать, если боитесь, что они разочаруются.
Уайетт играет с королем в теннис и знает, что такое уязвленная гордость. Выдавливает улыбку.
– Ваш отец рассказал нам историю про львицу. Мальчишки даже спектакль поставили. Может, заглянете как-нибудь и сыграете в нем собственную роль?
– А, львица. Задним числом не могу поверить, что это был я. Стоять на открытом месте и приманивать ее к себе. – Пауза. – Больше похоже на вас, мастер Кромвель.
Томас Мор приходит в Остин-фрайарз, отказывается от еды, отказывается от питья, хотя, судя по виду, нуждается и в том, и в другом.
Кардинал не принял бы отказа. Его милость усадил бы Мора за стол и заставил есть взбитые сливки с вином и пряностями. Или, будь сейчас весна – начало лета, дал бы гостю большую тарелку клубники и очень маленькую ложку.
Мор говорит:
– В последние десять лет турки захватили Белград. Жгли костры в великой библиотеке Буды. Всего два года назад они стояли у ворот Вены. Зачем вы хотите проделать еще одну брешь в стенах христианского мира?
– Король Англии – не язычник. И я тоже.
– Ой ли? Я не знаю, молитесь вы Богу Лютера и немцев, или языческому божку, которого отыскали в своих путешествиях, или английскому божеству собственного сочинения. Может быть, ваша вера продается. Вы служили бы султану, если бы вас устроила цена.
Эразм вопрошает, рождала ли природа что-либо добрее, любезнее и гармоничнее, чем нрав Томаса Мора?
Кромвель молчит. Сидит за письменным столом – Мор застал его за работой, – подперев голову руками. Поза, возможно, дает ему некое боевое преимущество.
У лорда-канцлера вид такой, будто он сейчас разорвет на себе одежды – они бы от этого только выиграли. Зрелище жалкое, но он решает не жалеть Мора.
– Мастер Кромвель, вы думаете, раз вы советник, вам можно за спиной короля вести переговоры с еретиками. Вы ошибаетесь. Я знаю все о вашей переписке с Воэном. Знаю, что он встречался с Тиндейлом.
– Вы мне угрожаете? Мне просто интересно.
– Да, – печально отвечает Мор. – Именно этим я и занимаюсь.
Он чувствует, как между ними – не государственными мужами, а людьми – смещается баланс власти.
Когда Мор уходит, Ричард говорит:
– Напрасно он так. В смысле, угрожал вам. Сегодня, благодаря должности, ему это сошло с рук. Завтра – кто знает?
Кромвель думает, мне было, наверное, лет девять, я убежал в Лондон и видел, как старуха пострадала за веру. Воспоминания вплывают в него, и он идет, словно подхваченный их течением, бросая через плечо:
– Ричард, посмотри, есть ли у лорда-канцлера эскорт. Если нет, приставь к нему наших и постарайся, чтобы его усадили на лодку в Челси. Не хватало только, чтобы он шатался по Лондону, пугая своими речами каждого, к чьим воротам подойдет.
Последнюю фразу он неожиданно для себя произносит по-французски. Ему представляется Анна, которая протягивает к нему руки. Maître Cremuel, à moi.Он не помнит, в каком году, но помнит, что в апреле, и еще помнит крупные капли дождя на светлых молодых листьях. Не помнит, за что злился Уолтер, но помнит холодный нутряной страх и бьющееся о ребра сердце. В те дни, если нельзя было спрятаться у дяди Джона в Ламбете, он уходил в Лондон – искал, где можно заработать пенни, бегал с поручениями по набережной, таскал корзины, помогал нагружать тачки. Если свистели, он подходил, и только чудом, как понимает задним числом, не втянулся в такие дела, за которые могут заклеймить или выпороть, не кончил дни одним из сотен маленьких утопленников в водах Темзы. В таком возрасте еще не думаешь своей головой. Если кто-нибудь говорил, там интересно, он бежал, куда указывали. И он ничего не имел против той старухи, просто никогда не видел, как сжигают на костре.
В чем она провинилась? – спросил он, и ему ответили: она лоллардка. Из тех, кто говорит, что Бог на алтаре – просто кусок хлеба. Обычного хлеба, какой печет булочник? – переспросил он. Они сказали, пропустите мальчика вперед, пусть увидит поближе, ему это пойдет на пользу: впредь будет всегда ходить к мессе и слушать священника. Его вытолкнули в первый ряд. Давай сюда, малыш, встань со мной, сказала женщина в чистом белом чепце, широко улыбаясь. И еще она сказала: за то, что смотришь, тебе прощаются все грехи. А те, кто принесет вязанку дров, будут на сорок дней меньше мучиться в чистилище.
Когда приставы вели лоллардку, зрители кричали и улюлюкали. Он увидел, что она бабушка – старенькая-престаренькая. На ней не было ни чепца, ни покрывала; волосы, казалось, вырваны из головы клоками. Люди в толпе говорили: это она сама их вырвала, от отчаяния. За лоллардкой шествовали два священника – важно, словно жирные серые крысы, с крестами в розовых лапках. Женщина в чистом чепце стиснула его плечо, как мать, если бы у него была мать. Смотри, сказала она, восемьдесят лет старухе, и так погрязла в грехе. Мужчина рядом заметил: мяса-то на костях всего ничего, сгорит быстро, если ветер не переменится.
А в чем ее грех? – спросил он.
Я тебе объяснила. Она говорит, будто святые – просто деревяшки.
Как столб, к которому ее привяжут?
Да, именно.
Столб тоже сгорит.
К следующему разу сделают новый, сказала женщина, снимая руку с его плеча. В следующий миг она выбросила кулаки в воздух и завопила истошно, пронзительно, как дьяволица: у-лю-лю! Напирающая толпа подхватила крик. Все протискивались вперед, кричали, свистели, топали ногами. При мысли о предстоящем зрелище его бросило разом в жар и в холод. Он повернулся к женщине, которая была его матерью в этой толпе. Смотри, сказала она и ласково-ласково развернула лицом к столбу. Смотри хорошенько. Приставы сняли цепи и привязывали старуху к столбу.
Столб был установлен в груде камней. Подошли какие-то джентльмены и священники, может, епископы, он не разбирался. Они призывали лоллардку отречься от своей ереси. Он стоял близко и видел, как шевелятся ее губы, но не слышал слов. А если она сейчас передумает, ее отпустят? Нет, эти не отпустят, хохотнула женщина. Гляди, она призывает на помощь сатану. Джентльмены отошли. Приставы придвинули к старухе дрова и тюки с соломой. Женщина тронула его плечо. Будем надеяться, дрова сырые, а? Отсюда хорошо видать, прошлый раз я стояла в задних рядах. Дождь перестал, выглянуло солнце, и когда подошел палач с факелом, пламя было едва различимо – скорее как колыхание угря в мешке, чем как огонь. Монахи пели и протягивали лоллардке крест, и только когда они попятились от первых клубов дыма, зрители увидели, что костер горит.
Они с ревом хлынули вперед. Приставы теснили их жезлами, кричали назад, назад, назад. Толпа отступила и тут же, с гиканьем и пеньем, будто это игра, вновь стала напирать. Дым мешал смотреть, зрители, кашляя, разгоняли его руками. Чуете, запашок пошел? Жарься-жарься, старая свинья! Он задержал дыхание. Из дыма неслись крики лоллардки. Вот, теперь-то она призывает святых, говорили в толпе. А знаешь, нагнувшись, зашептала ему женщина, что в огне они истекают кровью? Некоторые думают, они просто съеживаются, а я видела раньше и знаю.