Текст книги "Волчий зал"
Автор книги: Хилари Мантел
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 38 страниц)
К тому времени, как дым рассеялся и стало хорошо видно, старуха уже пылала. Толпа ликующе завопила. Все вокруг говорили, она долго не протянет, но ему показалось, что прошло еще очень много времени, прежде чем крики затихли. Неужто никто о ней не молится? – спросил он, и женщина ответила: а что толку? Даже после того как кричать стало нечему, приставы по-прежнему ворошили дрова. Они ходили вокруг костра, затаптывали отлетевшую солому, а головешки башмаками придвигали назад к огню.
Когда зрители, оживленно болтая, двинулись по домам, тех, кто стоял с подветренной стороны, можно было отличить по серым от золы лицам. Он тоже хотел домой, но вспомнил про Уолтера, который сказал, что живого места на нем не оставит, поэтому досмотрел, как приставы железными прутами отковыривали от цепей прижаренные человечьи останки. Подойдя к приставам, он спросил, каким должно быть пламя, чтобы сгорели кости. Он думал, они разбираются, но они не поняли вопроса. Люди, если они не кузнецы, думают, будто весь огонь одинаковый. Отец научил его отличать оттенки красного: малиново-красный, вишнево-красный и, наконец, тот огненно-алый, который называют багряным.
Старухин череп остался на земле, большие кости тоже. Изломанная грудная клетка была не больше собачьей. Пристав железным прутом подцепил череп за глазницу и поставил на камни, лицом к себе, потом размахнулся что есть силы, чтобы разнести его вдребезги, но промазал (еще по замаху было видно, что не попадет). Маленький, похожий на звездочку осколок отлетел в грязь, но сам череп остался стоять. Тьфу ты, нелегкая, сказал пристав. Хочешь попробовать, малец? Один хороший удар – и в лепешку.
Обычно он на любое предложение отвечал «да», но сейчас попятился, пряча руки за спиной. Кровь Господня, сказал пристав, хотел бы я иметь возможность быть таким разборчивым. Вскоре после этого начался дождь. Приставы вытерли руки, высморкались на землю и ушли. Ломы они побросали рядом с останками лоллардки. Он выбрал себе один на случай, если потребуется оружие. Потрогал острый конец, срезанный как у зубила, и попытался сообразить, сколько отсюда до дома и придет ли за ним Уолтер, а еще что значит «живого места не оставлю» – это ножом изрезать или в огне сжечь? Надо было спросить приставов, пока те не ушли – наверняка слуги закона в таком разбираются.
В воздухе по-прежнему пахло горелым мясом. Он задумался, где теперь лоллардка – в аду или еще где-нибудь рядом, но призраки его не пугали. Для господ тут же, рядом, стояла трибуна, и хотя навес уже убрали, от дождя можно было укрыться под дощатым настилом. Он помолился о старухе, думая, что уж вреда-то по крайней мере не будет. Молясь, шевелил губами. Вода собралась на настиле в лужу и капала в щель. Он считал время между каплями, ловил их в горсть – просто так, для развлечения. Начало смеркаться. В обычный день он бы уже проголодался и побрел на поиски еды.
В сумерках пришли какие-то люди; по тому, что среди них были женщины, он понял, что они не стражники и не станут его обижать. Они встали вокруг столба на груде камней. Он вынырнул из-под настила и подошел к ним, сказал, хотите, расскажу, что здесь было? Однако никто не поднял головы и не ответил. Они встали на колени, и он подумал, что они молятся. Я тоже о ней молился, сказал он.
Правда? Хороший мальчик, сказал один мужчина, не поднимая глаз. Если бы этот человек на меня посмотрел, подумал он, то увидел бы, что я не хороший мальчик, а дрянной сорванец, который бегает со своей собакой и забывает приготовить соляной раствор для кузницы, и когда Уолтер кричит, где бадья для закаливания, ее нет. Живот схватило при воспоминании, чт о он не сделал и почему отец обещал не оставить на нем живого места.
Он увидел, что пришедшие не молятся, а ползают на четвереньках. Это были друзья лоллардки, они пришли ее собрать. Одна из женщин – она стояла на коленях, расправив юбки, – держала в руках глиняную миску. Он всегда хорошо видел, даже в сумерках, поэтому вытащил из грязи осколок кости. Вот, сказал он. Женщина протянула миску. Вот еще.
Один мужчина стоял в стороне. А этот почему не помогает? – спросил он.
Это часовой. Свистнет, если появится стража.
Она нас заберет?
Быстрей, быстрей, сказал другой мужчина.
Когда миска наполнилась, державшая ее женщина сказала: «Дай руку».
Он послушался. Женщина опустила пальцы в миску и мазнула ему по тыльной стороне ладони жирной золой.
– Джоанна Боутон, – сказала она.
Теперь, вспоминая все это, он дивится своей дырявой памяти. Женщину, чьи останки унес в ту ночь на собственной коже, он не забыл, но вот отчего куски его детской жизни не складываются в одно целое? Он не помнит, как вернулся домой и что сделал с ним Уолтер, да и вообще почему он убежал, не приготовив раствор. Может, думает он, я рассыпал соль и побоялся сказать? Скорее всего, так. Ты боишься и потому не выполняешь, что тебе поручено; несделанная работа рождает еще больший страх; в какой-то момент нестерпимый ужас гонит тебя куда глаза глядят. Тогда ребенок оказывается в толпе и видит убийство.
Он никому об этом не говорил. Можно рассказывать Рейфу и Ричарду истории из своего прошлого (в пределах разумного), однако он не намерен отдавать частицы себя. Шапюи часто приходит обедать и пытается отковырять от его жизни кусочки, как отковыривает мясо от кости.
Кто-то мне сказал, что ваш отец был ирландцем. Ждет, насторожив уши.
Впервые об этом слышу, отвечает он, но уверяю вас, отец был загадкой даже для меня самого. Шапюи шмыгает носом и говорит: у ирландцев очень буйный нрав.
– Скажите, правда ли, что вы покинули Англию в пятнадцать лет, сбежав из тюрьмы?.
– Конечно, – отвечает он. – Ангел разбил мои цепи.
У Шапюи все услышанное идет в дело. «Я спросил Кремюэля, так ли это, и он ответил богохульством, непригодным для ушей вашего императорского величества». Посол всегда находит, чем заполнить очередное донесение. Если нет новостей, шлет сплетни – те, что черпает из сомнительных источников, и те, что скармливает императору сознательно. Английского Шапюи не знает, так что получает новости на французском от Томаса Мора, на итальянском – от Антонио Бонвизи и Бог весть на каком языке – на латыни? – от Стоксли, епископа Лондонского, у которого тоже часто обедает. Шапюи внушает императору, что англичане недовольны королем и поддержат испанцев, если те высадятся в Англии. Вот здесь посол глубоко заблуждается. Англичане любят Екатерину – по крайней мере, таково общее впечатление. Они могут не одобрять или не понимать последних решений парламента. Однако инстинкт ему подсказывает: они сплотятся перед лицом иностранного вторжения. Екатерину любят, забыли, что она испанка, потому что она здесь давным-давно. Это те же люди, что громили дома чужеземцев в майский бунт подмастерьев. Те же люди, черствые, упрямые, привязанные к своему клочку земли. Сдвинуть их может только превосходящая сила – скажем, коалиция императора и Франциска. Впрочем, конечно, нельзя исключить возможность, что такая коалиция будет создана.
После обеда он провожает Шапюи к телохранителям, рослым фламандцам, которые от нечего делать болтают, в том числе о нем. Шапюи знает, что он жил в Нидерландах. Неужели думает, будто он не понимает по-фламандски? Или это какой-то изощренный двойной блеф?
Были дни, не так давно, после смерти Лиз, когда с утра, прежде чем с кем-нибудь заговорить, надо было решать, кто он и зачем. Когда, пробудясь, искал мертвых, которых видел во сне. Когда его дневное «я» трепетало на пороге возвращения к яви.
Однако нынешние дни – не те дни.
Временами, когда Шапюи заканчивает выкапывать из могилы кости Уолтера и сочинять Кромвелю другую жизнь, он чувствует почти неодолимое желание выступить в защиту отца, в защиту своего детства. Однако бесполезно оправдываться. Бесполезно объяснять. Мудро – скрывать прошлое, даже если нечего скрывать. Отсутствие фактов – вот что пугает людей больше всего. В эту зияющую пустоту они изливают свои страхи, домыслы, вожделения.
14 апреля 1532 года король назначает его хранителем драгоценностей. С этого поста, сказал Генри Уайетт, вы сможете наблюдать за королевскими доходами и расходами.
Король кричит во всеуслышание:
– Почему, скажите, почему я не могу дать место при дворе сыну честного кузнеца?
Он улыбается про себя такой характеристике Уолтера, куда более лестной, чем все, что навыдумывал испанский посол. Король говорит:
– Тем, кто вы сейчас, вас сделал я. И никто другой. Все, что у вас есть, – от меня.
Трудно обижаться на короля за эту детскую радость. Генрих в последнее время так благодушен, так сговорчив и щедр – надо прощать ему мелкие проявления тщеславия. Кардинал говорил, англичане простят королю все, кроме новой подати. И еще кардинал говорил, неважно, как официально зовется пост. Пусть только другой член совета на время отвернется: когда посмотрит снова, он увидит, что я выполняю его работу.
Как-то апрельским днем он сидит в вестминстерском присутствии, и туда входит Хью Латимер, только что из Ламбетского дворца, где находился под стражей.
– Ну? – говорит Хью. – Извольте оторваться от своей писанины и пожать мне руку.
Он встает из-за стола и обнимает Хью: пыльная черная куртка, мышцы, кости.
– Так вы произнесли перед Уорхемом речь?
– Экспромтом по обыкновению. Она лилась сама, как из уст младенца. Может, старик, чувствуя близость собственного конца, утратил вкус к сожжениям. Он весь усох, словно стручок на солнце, и слышно, как громыхают кости. Так или иначе, я перед вами.
– В каких условиях вас держали?
– Голые стены – моя библиотека. По счастью, я все нужные тексты ношу в голове. Уорхем отпустил меня с предупреждением. Сказал, если я не понюхал огня, то понюхал дыма. Мне такое и раньше говорили. Уж, наверное, лет десять, как я стоял по обвинению в ереси перед Багряным Зверем. – Смеется. – Но Вулси вернул мне разрешение проповедовать. И еще поцеловал на прощанье. И перед этим сытно накормил. Итак? Скоро ли у нас будет королева, любящая слово Божье?
Он пожимает плечами.
– Мы… послы ведут переговоры с французами. Дело движется к миру. У Франциска целая свора кардиналов, их голоса в Риме будут не лишними.
– По-прежнему пресмыкаемся перед Римом?
– Приходится.
– Мы должны обратить Генриха. Обратить его к слову Божию.
– Возможно. Но не сразу. Постепенно.
– Я хочу попросить епископа Стоксли, чтобы мне разрешили навестить Бейнхема. Пойдете со мной?
Бейнхем – барристер, которого в прошлом году арестовал и пытал Мор. Перед самым Рождеством задержанный предстал перед епископом Лондонским, отрекся и к февралю был отпущен. Всякий человек хочет жить, что тут удивительного? Однако, выйдя на свободу, Бейнхем лишился сна. Однажды в воскресенье он с Библией Тиндейла в руках вышел на середину церкви и перед всем народом исповедал свою веру. Теперь он в Тауэре, ждет, когда объявят дату казни.
– Так что? Идете или нет?
– Я не хочу давать лорду-канцлеру оружие против себя.
Я мог бы поколебать решимость Бейнхема, думает он. Сказать: верь во что хочешь, брат, поклянись в том, чего от тебя требуют, и скрести за спиной пальцы. Только теперь не важно, что скажет Бейнхем. Нет милости тем, кто отрекался прежде, они должны гореть.
Хью Латимер уходит размашистой походкой. Милость Божия с Хью, когда тот идет к реке, и когда садится в лодку, и когда выходит из лодки у стен Тауэра, а коли так, зачем ему Томас Кромвель?
Мор говорит, допустимо лгать еретикам или понуждать их к признанию хитростью. Они не имеют права хранить молчание, даже если собственные слова их обличают. Если они молчат, ломайте им пальцы, жгите каленым железом, вздергивайте на дыбу. Это законно, мало того, это богоугодно, – говорит Мор.
В палате общин есть группа депутатов, которые обедают со священниками в таверне «Голова королевы». Они утверждают (и слова эти вскорости разносятся по всему Лондону), что всякий, поддержавший развод короля, проклят. Бог, говорят эти джентльмены, всецело на их стороне; на заседаниях присутствует ангел со свитком, который смотрит, кто как голосует, и помечает черным имена тех, кто боится Генриха больше, чем Всевышнего.
В Гринвиче монах по имени Уильям Пето, глава английского отделения францисканского ордена, произносит перед королем проповедь, взяв за основу текст о злосчастном Ахаве – седьмом царе Израиля, жившем во дворце из слоновой кости. По наущению нечестивой Иезавели он воздвиг языческий алтарь и включил жрецов Ваала в свою свиту. Пророк Илия сказал Ахаву, что псы будут лизать его кровь. Разумеется, так и вышло, ведь помнят только успешных пророков. Псы Самарии лизали кровь Ахава. Его сыновья погибли и лежали непогребенными на улицах. Иезавель выбросили из окна. Дикие псы разорвали ее в клочья.
Анна говорит:
– Я – Иезавель. Вы, Томас Кромвель, – жрец Ваала. – Глаза ее горят. – Поскольку я женщина, то через меня грех входит в мир. Я – врата дьявола, мною нечистый искушает человека, к которому не смеет подступиться напрямик. Так представляется им. Мне представляется, что у нас слишком много неграмотных священников, которым нечем себя занять. И я желаю папе, императору и всем испанцам утонуть в море. А если кого и выкинут из окна… alors, [55]55
в таком случае (фр.).
[Закрыть]Томас, я знаю, кого хотела бы выкинуть. Только у маленькой Марии дикие псы не найдут и клочка мяса, а Екатерина такая жирная, что приземлится, как на подушки.
Томас Авери возвращается в Англию, ставит дорожный сундучок со всеми пожитками на плиты двора и, словно ребенок, вскидывает руки, обнимает хозяина. Весть о его назначении достигла Антверпена. Стивен Воэн от радости побагровел, как свекла, и выпил целый кубок вина, даже не разбавив водой.
Заходи, говорит Кромвель, тут пятьдесят человек ждут встречи со мной, но пусть ждут дальше, а ты заходи и рассказывай, как там все. Томас Авери сразу начинает говорить, но, переступив порог дома, умолкает. Смотрит на шпалеру, подаренную королем. Потом на хозяина. Потом снова на шпалеру.
– Кто эта дама?
– Не догадываешься? – Он смеется. – Царица Савская в гостях у Соломона. Подарок короля. Из бывших вещей кардинала. Король увидел, что она мне нравится. А он любит делать подарки.
– Наверняка очень дорого стоит. – Авери смотрит на шпалеру уважительным взглядом юного счетовода.
– Посмотри, – говорит он юноше. – У меня тут еще один подарок, как тебе? Возможно, единственное доброе, что вышло из монастыря. Брат Лука Пачоли писал ее тридцать лет.
Книга переплетена в темно-зеленую кожу с золотым тиснением по краям, золотой обрез так и сияет. На застежках – круглые гранатовые кабошоны, почти черные, просвечивающие.
– Даже страшно открывать, – говорит юноша.
– Прошу. Тебе понравится.
Это «Сумма арифметики». Кромвель открывает застежки. На первой странице гравюра – портрет автора с раскрытой книгой и двумя циркулями.
– Недавно отпечатана?
– Не совсем, но мои венецианские друзья только сейчас обо мне вспомнили. Вообще же я был ребенком, когда Лука ее писал, а тебя тогда не было и в помине. – Он едва прикасается к страницам кончиками пальцев. – Здесь он пишет о геометрии, видишь чертежи? А здесь – что не следует ложиться спать, не сведя приход и расход.
– Мастер Воэн цитирует эту максиму. Мне из-за нее приходилось сидеть до зари.
– И мне. – Много ночей во многих городах. – Лука был человек бедный. Родился в Сан-Сеполькро. Дружил с художниками, стал превосходным математиком в Урбино – это городок в горах, где великий кондотьер граф Федериго собрал библиотеку более чем в тысячу томов. Лука преподавал в университете Перуджи, затем Милана. Не понимаю, как такой человек мог оставаться монахом; впрочем, иных математиков и алгебраистов бросали в тюрьму как колдунов, и, возможно, он считал, что церковь его защитит… Я слушал его в Венеции, двадцать лет назад, примерно в твоем возрасте. Он говорил о пропорциях – в здании, музыке, живописи, правосудии, хозяйстве, государстве, как должны быть уравновешены права и власть государя и подданных, и как тщательно богатым людям следует вести бухгалтерию, молиться и помогать бедным. О том, как должна выглядеть печатная страница. Каким должен быть закон. И что делает красивым человеческое лицо.
– Я узнаю об этом из его книги? – Томас Авери смотрит на царицу Савскую. – Думаю, тот, кто делал шпалеру, знал.
– Как Женнеке?
Юноша благоговейно перелистывает страницы.
– До чего красивая книга! Наверное, венецианские друзья очень вас почитают.
Значит, Женнеке больше нет, думает он. Либо умерла, либо полюбила другого.
– Иногда, – говорит Кромвель, – итальянские друзья присылают мне стихи, однако я думаю, вся поэзия здесь… Не в том смысле, что страница цифр – стихотворение, а в том, что прекрасно все точное, все соразмерное в своих частях, все пропорциональное… ты согласен?
Чем царица Савская так приковала взгляд Авери? Юноша не мог видеть Ансельму, даже слышать о ней не мог. Я рассказал о ней Генриху, думает он. В один из тех вечеров, когда сообщил королю мало, а король мне – много: как он дрожит от страсти, думая об Анне, как пытался утолить вожделение с другими женщинами, чтобы мыслить, говорить и действовать разумно, и как у него ничего с ними не получилось. Странное признание, однако король видит в этом оправдание себе, своей цели. Я преследую одну лань, говорит Генрих, дикую и робкую, она уводит меня с троп, по которым ступали другие, одного в чащу леса.
– А теперь, – объявляет он, – мы положим эту книгу на твой стол, пусть тебя утешает, когда на душе такое чувство, будто все не сходится.
Он возлагает большие надежды на Томаса Авери. Не так сложно нанять мальчишку, который будет суммировать числа в графах и подкладывать бумажку тебе на стол, чтобы ты ее подписал и спрятал в сундук. Но зачем? Страница из бухгалтерской книги – как стихи, нельзя покивать и забыть, ей надо открыть сердце. Над нею как над Писанием надо размышлять, учиться поступать правильно. Люби ближнего. Изучай рынок. Умножай благо. В следующем году увеличь прибыль.
Казнь Джеймса Бейнхема назначена на тридцатое апреля. Бесполезно просить короля о помиловании. Генрих с давних пор зовется Защитником веры и не хочет ронять свой титул.
В Смитфилде на трибуне для знатных лиц он встречает венецианского посла, Карло Капелло. Они раскланиваются.
– В каком качестве вы здесь, Кромвель? Как друг еретика или в соответствии со своим постом? И, кстати, какой у вас пост? Один дьявол знает.
– В таком случае он и даст вашему превосходительству необходимые пояснения при следующей личной встрече.
Объятый языками пламени, умирающий кричит:
– Господь да простит сэра Томаса Мора!
15 мая епископы подписывают соглашение. Они не станут принимать новых церковных законов без дозволения короля и представят все ныне существующие на рассмотрение комиссии, в состав которой войдут миряне – члены парламента и представители, назначенные королем. Они не станут собирать конвокации без королевского разрешения.
На следующий день Кромвель в Уайтхолле, в галерее, откуда видны внутренний двор и сад, где дожидается король и нервно расхаживает Норфолк. Анна тоже в галерее. На ней платье узорчатого дамаста, такого плотного, что узкие белые плечи будто поникли под тяжестью ткани. Иногда, потворствуя воображению, он представляет, как кладет руку Анне на плечо и ведет пальцем от ямочки между ключицами к подбородку или вдоль линии грудей над корсажем, словно ребенок, читающий по складам.
Она поворачивается. На губах – полу-улыбка.
– А вот и он. Без цепи лорда-канцлера. Интересно, куда он ее задевал?
Томас Мор ссутулен, подавлен. Норфолк – напряжен.
– Мой дядя добивался этого не один месяц, – говорит Анна, – но король стоял на своем. Не хотел терять Мора. Хотел быть хорошим для всех. Ну, вы понимаете.
– Король знает Мора с младых ногтей.
– Грехи юности.
Они переглядываются и улыбаются.
– Гляньте-ка, – говорит Анна. – Как вы думаете, что там у него в кожаном мешочке? Не государственная ли печать?
Когда печать забирали у Вулси, он растянул процесс на два дня. А вот сейчас сам король, в своем собственном раю, ждет, протянув руку.
– И кто теперь? – спрашивает Анна. – Вчера вечером Генрих сказал, от моих лордов-канцлеров одни огорчения. Может, мне и вовсе обойтись без лорда-канцлера?
– Юристам это не понравится. Кто-то должен управлять двором.
– Тогда кого вы предложите?
– Посоветуйте королю спикера. Одли не подведет. Если король сомневается, пусть назначит его временно. Однако я думаю, все будет хорошо. Одли – хороший юрист и независимый человек, однако умеет быть полезным. И понимает меня.
– Надо же! Хоть кто-то вас понимает. Идем вниз?
– Не можете устоять?
– Как и вы.
Они спускаются по внутренней лестнице. Анна легко, одними пальцами, опирается на его руку. В саду на деревьях развешены клетки с соловьями. Птицы спеклись на солнце, не поют. Фонтан мерно роняет капли в чашу. От клумб с пряными травами тянет ароматом тимьяна. Из дворца доносится чей-то смех, и тут же умолкает, как будто захлопнулась дверь. Кромвель наклоняется, срывает веточку тимьяна, втирает в ладонь запах, переносящий в другое место, далеко-далеко отсюда. Мор кланяется Анне. Она отвечает небрежным кивком, потом низко приседает перед Генрихом и становится рядом, потупив взор. Генрих сжимает ее запястье: хочет что-то сказать или просто побыть наедине.
– Сэр Томас? – Кромвель протягивает руку. Мор отворачивается, затем, передумав, все же пожимает ладонь. Пальцы бывшего лорда-канцлера холодны, как остывшая зола.
– Что будете теперь делать?
– Писать. Молиться.
– Я посоветовал бы писать поменьше, а молиться побольше.
– Это угроза? – улыбается Мор.
– Возможно. Мой черед, вы не находите?
Когда Генрих увидел Анну, его лицо озарилось. Сердце короля горит: тронешь – обожжешься.
Кромвель находит Гардинера в Вестминстере, в одном из дымных задних дворов, куда не заглядывает солнце.
– Милорд епископ!
Гардинер сводит густые черные брови.
– Леди Анна просила меня подыскать ей загородный дом.
– А при чем тут я?
– Позвольте мне развернуть перед вами мою мысль, – говорит он, – так, как она развивалась. Дом должен быть где-нибудь у реки, чтобы добираться до Хэмптон-корта. До Уайтхолла и Гринвича на барке. Пригоден для жилья, чтобы ей не ждать, пока отделают заново. С хорошими садами… И тут я вспомнил: а как насчет особняка в Хэнворде, который король отдал Стивену в аренду, когда назначил его своим секретарем?
Даже в полутемном дворе видно, как мысли одна за другой проносятся в мозгу Стивена. О мой ров и мостики, мой розарий и клубничные грядки, мой огород и ульи, мои пруды и плодовые деревья, ах, мои итальянские терракотовые медальоны, мои инкрустации, моя позолота, мои галереи, мой фонтан из морских раковин, мой парк с оленями.
– Было бы весьма учтиво предложить ей аренду самому, не дожидаясь указаний короля. Благое дело, чтобы сгладить епископскую строптивость? Полно, Стивен. У вас есть и другие дома. Вам не придется ночевать в стогу.
– А если бы пришлось, – говорит епископ, – вы прислали бы слуг с собаками, чтобы выставить меня и оттуда.
Крысиный пульс Гардинера убыстряется, черные влажные глаза блестят. Внутренне епископ верещит от возмущения и сдерживаемой ярости. Впрочем, если подумать, для Гардинера даже проще, что вексель предъявлен к оплате так быстро и средства вернуть долг нашлись.
Гардинер по-прежнему секретарь, но он, Кромвель, видится с Генрихом почти каждый день. Если королю нужен совет, Кромвель либо даст его сам, либо найдет человека, сведущего в нужном вопросе. Если король чем-то недоволен, Кромвель скажет, с вашего королевского дозволения предоставьте это мне. Если король весел, Кромвель готов смеяться, если король опечален, Кромвель будет предупредителен и мягок. Последнее время Генрих скрытничает, что не ускользнуло от зорких глаз испанского посла.
– Он принимает вас в личных покоях, не в официальной приемной, – говорит Шапюи, – не хочет, чтобы знать видела, как часто он с вами совещается. Будь вы других габаритов, вас можно было бы проносить в корзине с бельем. Атак придворные злопыхатели наверняка обо всем докладывают своим друзьям, недовольным вашим возвышением, распространяют порочащие слухи, ищут вас погубить. – Посол улыбается. – Ну что, попал ли я не в бровь, а в глаз, если мне позволительно прибегнуть к такому выражению?
Из письма Шапюи к императору, прошедшему через руки мастера Ризли, узнает кое-что о себе. Зовите-меня читает ему вслух:
– Здесь написано, что ваше происхождение темно, а юность прошла в опасных авантюрах, что вы закоренелый еретик и позорите должность советника, но лично он находит вас человеком приятного нрава, щедрым и гостеприимным…
– Я знал, что нравлюсь Шапюи. Надо бы попросить у него место.
– Он пишет, что вы втерлись в доверие к королю, пообещав сделать его самым богатым монархом христианского мира.
Кромвель улыбается.
На исходе мая из Темзы вылавливают двух исполинских рыбин – вернее, их выбрасывает, снулых, на глинистый берег.
– Я должен что-то в связи с этим предпринять? – спрашивает он Джоанну, когда та сообщает ему новость.
– Нет, – отвечает она. – По крайней мере, я не думаю. Это знамение, верно? Знак свыше, вот и все.
В конце лета приходит письмо от доктора Кранмера из Нюрнберга. Прежде тот писал из Нидерландов, просил совета в переговорах с императором, в которых чувствовал себя не вполне уверенно, – это не его стезя. Затем из прирейнских городов: есть надежда, что император пойдет на союз с лютеранскими князьями ради их поддержки против турок. Кранмер пишет, как мучительно пытается освоить традиционную английскую дипломатию: предлагать дружбу английского короля, сулить английское золото, а в итоге не дать ровным счетом ничего.
Однако это письмо необычное. Оно надиктовано писцу, и речь идет о действии Святого Духа в человеческом сердце. Рейф прочитывает все до конца и указывает на краткую приписку рукой самого Кранмера в левом нижнем углу: «Кое-что произошло. Дело не для письма, может иметь нежелательную огласку. Некоторые скажут, что я поспешил. Возможно, мне потребуется ваш совет. Храните это в тайне».
– Что ж, – говорит Рейф, – давайте побежим по Чипсайду с криком: «У Томаса Кранмера есть тайна, и мы не знаем, в чем она состоит!»
Через неделю в Остин-фрайарз заходит Ганс; он снял дом на Мейден-лейн, а пока живет в Стил-ярде, дожидаясь, пока закончат отделку.
– Дайте-ка взглянуть на вашу новую картину, Томас, – говорит Ганс, входя. Останавливается перед портретом. Складывает руки на груди. Отступает на шаг. – Вы знаете этих людей? Хорошо ли передано сходство?
Два итальянских банкира, партнеры, один в шелках, другой в мехах, смотрят на зрителя, но жаждут обменяться взглядами; ваза с гвоздиками, астролябия, щегол, песочные часы с наполовину пересыпавшимся песком, за аркой окна – кораблик под шелковыми полупрозрачными парусами на зеркальном море. Ганс отворачивается довольный.
– И как ему удается это выражение глаз – жесткое и в то же время хитрое?
– Как у Элсбет?
– Толстая. Грустная.
– Еще бы! Вы приезжаете, награждаете ее ребенком, уезжаете снова.
– Я не хороший муж. Просто посылаю домой деньги.
– Надолго к нам?
Ганс сопит, ставит кубок свином на стол и рассказывает о том, что оставил позади: о Базеле, о швейцарских кантонах и городах. О восстаниях и решающих битвах. Образы не образы. Статуи не статуи. Это тело Христово, это не тело Христово, это вроде как тело Христово. Это Его кровь, это не Его кровь. Священникам можно жениться, священникам нельзя жениться. Таинств семь, таинств три. Мы целуем Распятие и встаем перед ним на колени, мы рубим Распятие и сжигаем на городской площади.
– Я не поклонник папы, но сил больше нет. Эразм сбежал во Фрайбург к папистам, теперь я убежал к юнкеру Хайнриху. Так Лютер называет вашего короля. «Его непотребство, король Англии». – Ганс утирает рот. – А я хочу работать и получать за это деньги. И желательно, чтобы какой-нибудь сектант не замазал мои фрески побелкой.
– Вы ищете у нас мира и спокойствия. – Кромвель качает головой. – Вы опоздали.
– Сейчас я шел по Лондонскому мосту и видел, что кто-то изуродовал статую Мадонны. Отбил Младенцу голову.
– Это уже давно. Наверное, старый чертяка Кранмер буянил. Вы знаете, каков он во хмелю.
Ганс широко улыбается.
– Вы по нему скучаете. Кто бы подумал, что вы подружитесь!
– Старый Уорхем дышит на ладан. Если он умрет летом, леди Анна попросит Кентербери для моего друга.
– Архиепископом будет не Гардинер? – удивляется Ганс.
– Он безнадежно рассорился с королем.
– Он сам свой худший враг.
– Я бы так не сказал.
Ганс смеется.
– Высокая честь для доктора Кранмера. Он откажется. Слишком много помпы. Он предпочитает свои книги.
– Он согласится. Это его долг. Лучшие из нас вынуждены идти против собственной натуры.
– Даже вы?
– Против моей натуры было слышать, как ваш покровитель угрожает мне в моем доме, и терпеть. А я терпел. Вы были в Челси?
– Да. Там грустно.
– Во избежание лишних разговоров объявлено, что он ушел в отставку по нездоровью.
– Он говорит, у него болит вот здесь, – Ганс трет грудь, – и боль усиливается, когда он садится писать. А все остальные выглядят неплохо. Семейство на стене.
– Теперь вам не надо искать заказов в Челси. Король поручил мне перестройку Тауэра. Мы ремонтируем укрепления. Король нанял строителей, художников, золотильщиков. Мы переделываем старые королевские апартаменты и строим новые для королевы. Понимаете, у нас в стране король и королева проводят ночь перед коронацией в Тауэре. Так что, когда пробьет час Анны, у вас не будет недостатка в работе. Предстоят шествия, пиршества. Город закажет королю в подарок золотую и серебряную посуду. Поговорите с ганзейскими купцами – наверняка и они захотят отличиться. Пусть думают уже сейчас. Советую поспешить, пока сюда не съехалась половина ремесленников Европы.
– Король закажет ей новые драгоценности?
– Он не настолько повредился в уме. Она получит Екатеринины.
– Я бы хотел ее написать. Анну Болейн.
– Не знаю. Возможно, она не захочет, чтобы ее разглядывали.
– Говорят, она некрасива.
– Возможно. Вы бы не стали писать с нее Весну. Или лепить статую Девы. Или аллегорию Мира.
– Так кто она? Ева? Медуза? – Ганс смеется. – Не отвечайте.
– У нее очень сильный характер, esprit.Вряд ли вы сумеете передать это на картине.
– Вижу, вы в меня не верите.
– Я убежден, что некоторые сюжеты вам неподвластны.
Входит Ричард.
– Приехал Фрэнсис Брайан.
– Кузен леди Анны. – Кромвель встает.
– Вам надо ехать в Уайтхолл. Леди Анна крушит мебель и бьет зеркала.
Кромвель вполголоса чертыхается.
– Накормите мастера Гольбейна обедом.