Текст книги "В час битвы вспомни обо мне..."
Автор книги: Хавьер Мариас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Вот почему именно Руиберриса, который так хорошо осведомлен обо всем и знаком с немыслимым количеством людей, я спросил о Его Превосходительстве Хуане Тельесе Орати. К сожалению, Руиберрис не был знаком с ним лично, но кое-что о нем знал:
– Академик, член Академии изящных искусств и Академии истории, кажется, тоже. Отсюда и титул. Впрочем, он мог получить его и по другой линии – он в хороших отношениях с королевским двором. Сейчас он отошел от дел, но по-прежнему оказывает им некоторые услуги. Хороший придворный, таких нынче редко встретишь. Ничего особенного он не написал (то есть никаких книг), но имеет (или имел) определенное влияние и еще публикует какие-то статьи в какой-то газете. Полагаю, что не пропускает ни одного заседания в своих академиях, так как других обязанностей у него нет – он уже вышел в тираж, он уже вчерашний день, хотя отказывается признавать это, как всегда бывает в таких случаях. Он держится на плаву благодаря своим связям при дворе, где к нему, как я слышал, благоволят. Это все, что я знаю. А почему ты о нем спрашиваешь?
Вот что рассказал мне Руиберрис, когда мы сидели с ним в баре на следующий день после похорон Марты Тельес (об этой смерти он не упомянул – он о ней не знал). После услышанного от Руиберриса мне показалось странным, что на похоронах присутствовало не больше тридцати человек и что я не видел там ни одного лица из тех, что часто мелькают на телеэкране. Возможно, родственники не хотели присутствия чужих на этой церемонии, так как смерть Марты произошла при странных обстоятельствах, но извещение-то они опубликовали? Хотя – объявление появилось утром того самого дня, когда состоялись похороны, а рано утром никто газет не читает, так что это дало им возможность и приличия соблюсти, и избежать присутствия лишних людей, которые задавали бы ненужные вопросы.
– Да пока и сказать нечего, – ответил я.
Прошло еще слишком мало времени, чтобы я мог спокойно рассказывать об этой моей смерти (смерти Марты, моя она только потому, что я при этом присутствовал – не так и мало для того, чтобы считать ее своей), и хотя я знаю, что Руиберрис – человек надежный, я все равно не могу доверять ему полностью. Его лицо мне приятно, и с каждым годом он становится мне все более симпатичным, но дело в другом: во что бы Руи-беррис ни был одет, я, как и все остальные, вижу его в рубашке поло» Таким же я видел его и в тот день, несмотря на то что оба мы были одеты по-зимнему, оба сидели на неудобных высоких табуретах у стойки – это его любимое место в кафе и в барах, он всегда сидит только у стойки; наверное, так он чувствует себя более молодым, к тому же отсюда видно все, что происходит вокруг, и легче сбежать в случае необходимости. Я легко могу представить себе, как он выбегает из притона или из игорного дома на рассвете, с цветком в петлице. Даже с цветком в зубах.
– А имя Деан тебе что-нибудь говорит? Эдуарде Деан? – Руиберрис задумался. Казалось, он не впервые слышал это имя. – Эдуарде Деан Бальестерос, – уточнил я.
Руиберрис быстро провел языком по верхней губе, загибавшейся кверху, – думал. Потом отрицательно покачал головой: «Нет».
– Ты уверен?
– Ничего не говорит. Сначала мне показалось, что да, что это имя мне знакомо, но если я и слышал его, то не помню, в какой связи. Иногда кажется, что тебе знакомо какое-то имя лишь потому, что его только что произнесли, и это совсем недавнее прошлое кажется прошлым далеким. Наверное, сейчас со мной именно это и произошло. А кто это?
Руиберрис не мог не задать этого вопроса. Он спрашивал не потому, что был таким уж нескромным и не из хронического любопытства: он знал, что может задать мне любой вопрос, а если я не захочу ему отвечать, то и не буду.
– Не знаю. Кроме имени, я о нем почти ничего не знаю. – Это была правда: я знал, что он был женат и что сейчас овдовел, но не знал даже, кто он по профессии. Марта несколько раз самым естественным током упомянула в разговоре его имя, ьо речь всегда шла о делах домашних. Во время наших предыдущих встреч она тоже ничего о муже не рассказывала – не то чтобы хотела скрыть, что она замужем (ока этого не скрывала), а просто не хотела это подчеркивать.
– А кого-нибудь из Тельесов ты знаешь? Луису Тельес? Или Гильермо Тельеса?
– Это что, дети Тельеса Орати?
– Да, – я едва не добавил «те, что еще живы», но сдержался: это вызвало бы новые вопросы. – Можно как-нибудь познакомиться с Тельесом-старшим?
Руиберрис рассмеялся. Губа завернулась кверху, и засверкали зубы. Пытаясь сдержать смех, он /хватился руками за концы шарфа, который не снял, хотя в баре было жарко. Шарф гармонировал с брюками такого же кремового цвета – цвета благородного, но больше подходившего для весны. На табурете рядом лежало его длинное черное кожаное пальто. Когда он надевает это пальто, то кажется сошедшим с экрана эсэсовцем из старого фильма – он любит такие эффекты.
– Зачем тебе эта мумия? Надеюсь, ты не собираешься вести с ним никаких серьезных дел?
– Нет, конечно, – ответил я. – Я даже не уверен, что хочу с ним познакомиться, и не совсем понимаю, зачем мне это нужно, но он единственный из них, о ком мы хоть что-нибудь знаем. Возможно, то, чего я хочу, – это познакомиться с его детьми. Или с дочерью. А это легче сделать через отца.
– А Деан, он кто такой? – спросил Руиберрис.
– Так что насчет Тельеса? – спросил я, чтобы вернуться к тому, что меня интересовало, и чтобы не отвечать на его вопрос.
Руиберрису нравится оказывать услуги (по крайней мере, он всегда с готовностью их оказывает). Кто этого не любит – поколебаться, посомневаться, поразмышлять, а потом произнести: «Посмотрим, что можно сделать», или «Я подумаю», или «Я все улажу», или «Я этим займусь». Он поколебался (всего несколько секунд – он человек действия, он думает быстро или почти не думает), потом заказал еще пива (Руиберрис – один из немногих мужчин, что в наши дни позволяют себе в барах и ресторанах, подзывая официанта, хлопать в ладоши или щелкать пальцами, причем я никогда не видел, чтобы хоть один из официантов рассердился или обиделся, словно он имел право продолжать вести себя так, как вели себя в пятидесятые, и словно он сам принадлежал к этой эпохе). Сейчас он два раза щелкнул пальцами (большим и средним), потом встал (так он был выше меня) и придвинулся ко мне со своим пивом.
– Ты всегда можешь выдать себя за журналиста, – сказал он. – Я уверен, что Тельес будет счастлив дать тебе интервью. Чем люди старше и чем меньше о них помнят, тем больше они радуются вниманию к себе. Они хотят высказаться – их время уходит.
– Я не хотел бы его обманывать: это интервью не будет напечатано, а он будет ждать. Другие способы есть?
Руиберрис де Торрес скрестил руки на груди, положив ладони на бицепсы. Он что-то придумал. Какой-нибудь трюк, какой-нибудь ловкий ход.
– Может быть, и есть, – сказал он. – Но для этого тебе придется выполнить одну работенку.
– Что за работенка?
– Не волнуйся, ничего такого, чего ты не смог бы сделать.
Он провел языком по губам, и глаза его хитро заблестели. Он огляделся – не то искал жертву, не то прикидывал, как убежать.
– Подожди немного, может быть, мне удастся все устроить.
Он казался слегка возбужденным, слова «может быть, мне удастся все устроить» прозвучали, как «Я такое придумал!», или «Есть у меня одна идея», или «Можешь на меня положиться».
– Так ты скажешь, зачем тебе это?
Я хотел все рассказать ему, хотел сказать: «На самом деле я и сам не знаю, мне пришла в голову вещь ужасная и смешная, и я думаю об этом постоянно, словно меня заколдовали; я не хочу ничего выведать, потому что мне нечего выведывать, не хочу никого спасти, потому что она уже умерла, не хочу ничего добиться, – чего тут можно добиться, кроме разве что упреков или чьей-то несправедливой ненависти – ненависти Деана, например, или ненависти Тельеса, или его оставшихся в живых детей, или даже этого деспотичного грубияна Висенте, который спал с ней, когда хотел, и не ломал себе голову (я даже одного раза не сумел сделать этого, даже в первый раз). Я не хочу занять чье-то место, не хочу никому зла, не хочу ничего отнять, не хочу ни отомстить кому-то, ни искупить вину, ни успокоить совесть, ни избавиться от страха. Зачем? Я никому ничего не сделал, и мне никто ничего не сделал, в том, что произошло, никто не виноват. Мною движет не то, что движет людьми в таких случаях, – выпытать, спасти, добиться, занять место, навредить, отнять, отомстить, избавиться, успокоить совесть, переспать. Но если мною движет не это, тогда что? Ведь что-то же нас толкает, что-то заставляет действовать? Бездействовать мы не можем уже потому, что мы живем – от чего-то страдаем, чего-то желаем, чем-то мучаемся (хотя все это бесполезные страдания, желания и мучения). Сейчас я ничего не хочу выпытать – сейчас я сам должен скрывать, это я знаю, что произошло, это они должны выпытывать у меня, они должны вырвать у меня правду и заставить меня рассказать. Рассказать о том, как я ничего не сделал, и о том, как я поступил. «Но они только начали его искать, и Эдуардо настроен решительно» – эти слова я слышал, и слово «его» Относилось ко мне, а не к кому-то другому, даже не к этому Висенте, который будет в моих руках, если я решу все рассказать, и к которому эти слова были обращены. Я ничего не хочу, просто мной завладела ужасная и смешная идея: мне кажется, что я заколдован, что за мной следят, мысли мои путаются, тело не подчиняется мне, оно во власти странных чар, оно haunted тою, с которой я сблизился в минуту смерти, с которой меня связывают лишь несколько поцелуев». Я хотел бы сказать все это Руиберрису, но первые же несколько слов заинтриговали бы его куда больше, чем тот ответ (самый обычный, самый простой и самый понятный), который я ему дал:
– Не сейчас.
Приближалось время обеда, и нам пора было расставаться. На улице лил дождь, мы видели его сквозь огромное окно. Насквозь промокшие люди торопились войти, на ходу закрывая зонты. Шел проливной дождь, обычный для Мадрида, дождь монотонный и вялый, без ветра, который подстегнул бы его, дождь, который знает, что ему предстоит идти еще много дней, а потому не злится и не спешит. Наверное, там, далеко отсюда, далеко от центра и от жилых кварталов – над могилой Марты Тельес – дождь шел еще медленнее. Капли будут падать на камень и мыть его, и так будет до конца света (или до конца камня), хотя дождь в этом месте идет нечасто и она укрыта от него, так что ей не надо бежать и прятаться, как прохожим на Гран-Виа, быстро перебегавшим через дорогу и искавшим укрытия под навесами, в магазинах и на станциях метро – так же, как когда-то их предки, носившие шляпы и более длинные юбки, бежали, чтобы укрыться от бомбежек во время долгой осады. Мужчины придерживали свои шляпы, юбки женщин развевались – такими я видел их в документальных фильмах и на фотографиях времен нашей гражданской войны. Еще живы некоторые из тех, что убегали тогда, спасаясь от смерти, а некоторые из тех, кто родился позднее, уже умерли – как странно! Тельес жив, а его дочь Марта – нет. Под навесом нашего бара, который существовал и в тридцатые годы и, значит, видел, как падали бомбы и как падали прохожие, не успевшие укрыться от них в разоренном Мадриде более полувека назад, столпились люди – нам придется протискиваться сквозь эту толпу, когда мы соберемся уходить.
Руиберрис захватил горсть орешков и бросил их в рот. Он с сомнением посмотрел на свое нацистское пальто («Вотчерт, промокнет!»), потом извинился и вышел в туалет. Он пробыл там довольно долго, а когда вернулся, мне показалось, что он принял там неплохую дозу, чтобы легче смотреть на дождь, на тот ущерб, который будет нанесен его кожаному пальто, и на ожидавший его обед, во время которого он, вне всякого сомнения, собирался обсудить важное дело (для него важны все дела, за которые он берется). Мне известно, что он иногда нюхает кокаин – для поднятия духа, для того чтобы продолжать нравиться и продолжать возмущать спокойствие. Из-за этого у него тоже возникали проблемы с заказчиками, особенно с теми, для кого он писал. Он секунду постоял около своего табурета, задумчиво или меланхолически, словно сожалея, что ему придется на время выбыть из новой игры (которая, впрочем, без его участия и начаться-то не могла).
– Ладно, не хочешь – не рассказывай, – сказал он. – Но и меня пока ни о чем не спрашивай. В принципе все возможно, но знаешь, это особый мир… Подожди немного, когда я что-нибудь придумаю, я тебе позвоню.
Он сделал глубокий вдох, чтобы обозначились его развитые грудные мышцы, и, взявшись правой рукой за левое запястье, как делают борцы перед боем, начал рассказывать мне о своих последних победах.
Как он меня и просил, некоторое время я его не беспокоил. Я не звонил ему и вообще ничего о нем не слышал почти месяц, так что только через месяц я познакомился с Тельесом, Деаном и Луисой – сначала с отцом, а потом – с дочерью и зятем (с двумя последними я познакомился почти одновременно). Итак, я ни о чем не спрашивал Руиберриса, но через четыре недели он позвонил мне и сказал:
– Надеюсь, Тельес Орати тебя все еще интересует?
– Да, – ответил я.
– Я таки на него вышел. Я вас познакомлю. Вернее, ты сам с ним познакомишься, меня рядом не будет. Но имей в виду: ты познакомишься не только с ним.
– Интересно. И что же ты придумал?
Руиберрис оказывает услуги с большим удовольствием, но потом в течение многих месяцев и лет не устает напоминать о своих благодеяниях, требует, чтобы оценили его усилия и его способности.
Не думай, что мне это ничего не стоило. И все без обмана, как ты и просил. Две тысячи звонков, долгое ожидание, множество посредников и пара встреч. Теперь слушай: будешь писать речь для Единственного.
– Для кого?!
– Так его называют люди из ближайшего окружения: Единственный, Неповторимый, Solus, [25]25
Один, одинокий (лат.).
[Закрыть]Отшельник, Одинокий Ковбой. [26]26
Так в переводе на испанский звучит прозвище героя популярного американского сериала «Одинокий объездчик» («The Lone Ranger»).
[Закрыть]Еще они зовут его Only the Lonely и Only You. [27]27
«Только тот, кто одинок» (англ.)и «Только ты» (англ.)– названия популярных американских песен.
[Закрыть]Говоря о великом человеке, приближенные (а Тельес из их числа, я тебе уже говорил) почти никогда не называют его имени или титула. Дело делалось не скоро, как тому и положено, ко сейчас осталось совсем чуть-чуть. Я слышал кое от кого из министерства, что Единственный остался не слишком доволен своими последними речами. Правду сказать, он никогда ими не был доволен. Он и его люди перепробовали уже всех: чиновников, академиков, университетских профессоров, юристов, журналистов, которые пишут для бульварных газет, и журналистов, которые пишут для толстых журналов, поэтов-романтиков и поэтов-мистиков, романистов с каллиграфическим почерком и романистов с хорошим стилем, драматургов-мизантропов и драматургов-пошляков (все, заметь, были страшные патриоты!) – и ни разу не остались довольны: ни один их этих негров не осмелился перевоплотиться в такую персону, так что Единственному самому становится скучно всякий раз, когда он репетирует свою речь перед зеркалом или произносит ее публично. Ему уже надоело, что после стольких речей и стольких лет правления он по-прежнему остается безликим. Он хочет иметь собственный стиль, как всякий человек, он чувствует, что его никто никогда не слушает. Кажется, он даже хотел качать писать сам, но ему не позволили (к тому же у него ничего не вышло: мысли интересные, но сформулировать их он не может). Через одного типа из министерства я подсунул Тельесу некоторые наши вещицы (точнее, некоторые из твоих последних), и они не прочь нас попробовать. Они и сами уже обратили внимание на доклад президента Торговой палаты и на приветствие севильцез папе римскому (шпилек в этом приветствии никто не заметал). Тельес к нам благоволит, он считает, что это он нас открыл, и он просто счастлив быть двору еще чем-то полезным. Он хороший придворный. Но Единственный хочет тебя видеть лично. То есть видеть он хочет Руиберриса де Торреса, но ты же понимаешь, что я во дворце не появлюсь, даже думать нечего. Тельес тоже это понимает. Он знает наш метод, знает, что все пишешь ты, что Руиберрис – это два человека.
– Так ты с ним виделся? – спросил я.
– Виделся. Он мне назначил встречу в Академии изящных искусств. Когда я вошел, он готов был приказать швейцарам вытолкать меня взашей – за карманника принял. Или еще за кого, уж не знаю. Вечная история. Общаться с ним не очень легко: сам понимаешь – возраст. Лицо его мне знакомо, но не по фотографиям: я его встречал на ипподроме (раньше он туда ходил), а на фотографиях он появляется редко. Потом он успокоился, кажется, я ему даже понравился. Мумия, конечно, но дело иметь с ним можно. Так что готовься: послезавтра в девять за тобой заедет сам Тельес. Поговоришь с ним и с Единственным (а может, и еще с кем, я не знаю) полчаса или около того и, если все пройдет хорошо, будешь писать для них речь. Не думаю, что это тебя в будущем к чему-нибудь обяжет. Они все равно останутся недовольны, они ничем не бывают довольны. Платят они, правда, мало, выгодной сделкой это не назовешь. Королевские дворы всегда скупы: привыкли, что все просто счастливы оказать им услугу и никто не требует оплаты. Если негр тщеславен или любит позлословить, ему посылают монету специального выпуска, или герб, или фотографию с дарственной надписью в тяжелой раме – что-нибудь в таком роде. Я ему сказал, что мы согласны на минимальный тариф. Тебе ведь это не важно? Тебе ведь важно с Тельесом познакомиться?
– Ну тогда и твоя часть будет минимальной, не возражаешь? – спросил я.
– Само собой.
– Что нужно писать?
– Этого я еще не знаю. Тельес или кто-нибудь из министерства тебе потом объяснят. Если они нас возьмут, конечно. Что-то там с заграницей – не то Страсбург, не то Аахен, а может быть, Лондон или Берн. Не знаю, мне не сказали. Но это дело десятое. Главное – встретиться с Тельесом, так ведь? – не успокаивался Руиберрис. Он ждал, что в благодарность я расскажу ему, почему я так хочу познакомиться с мумией. Просьбу он выполнил, хотя, как и всегда, выбрал для этого самый трудный путь из всех возможных, он всегда делает больше того, о чем его просят, всегда расширяет круг своих полномочий. Он мог бы и меня позвать на ту предварительную встречу в Академии изящных искусств, и тогда я мог бы сам решить, хочу я встречаться с Тельесом еще раз или нет, и не нужно было бы вмешивать в это дело Единственного. Но что сделано, то сделано.
– Да-да, это главное.
Больше я ничего не собирался ему говорить, но, заметив по его молчанию, что этого недостаточно (впрочем, мне и самому так казалось), добавил:
– Спасибо, я тебе очень обязан.
– Ты мне обязан рассказать все. Потом.
По его тону я понял, что он улыбается своей белозубой улыбкой на том конце провода: он не требовал, не настаивал.
– Конечно. Потом, – сказал я и подумал, что, возможно, я должен был сделать это уже давно. Я давно должен был рассказать эту историю многим людям: исполнить свой долг, пусть условный, пусть даже несуществующий, – ведь никто ничего от меня не требует, никто меня даже не знает. Я должен был рассказать эту историю Руиберрису, и мужу Деану, который только начал искать меня и был настроен решительно, возможно, я должен был рассказать ее ведущему пустую и бесцветную жизнь Тельесу и двум его живым детям. Ни одному из них эта история не понравится, понравиться она может только Марии Фернандес Вера, которая не является прямой родственницей. А еще ее очень хотел бы узнать вспыльчивый Висенте, хотя он предпочел бы рассказывать эту историю сам. А вот Инес пришла бы в ужас, если б узнала все. Может быть, мне следовало рассказать эту историю еще и той девушке, что стояла с кем-то в ту ночь у подъезда дома на улице Конде-де-ла-Симера? Я тогда прервал их спор, или прощание, или поцелуй. Хотя ей вряд ли интересна и эта история, и я сам. И ночному портье из отеля «Вильбрахам» в Лондоне – я побеспокоил его в слишком поздний (или слишком ранний?) час из-за этого дела. Я должен был рассказать ее малышу Эухенио, который, должно быть, уже вернулся к себе домой, если его оттуда забрали после той ночи, вернулся в свою комнату, и сейчас ему и его маленькому кролику снова угрожают тихо покачивающиеся на своих нитках самолеты, а он спит, и ему снится Марта, которой уже нет и образ которой уже начал тускнеть и блекнуть. Она пассажирка на одном из этих самолетов. Малыш тоже заколдован. Только это колдовство скоро кончится.
* * *
Мы с Тельесом приехали (на его машине, судя по всему служебной) раньше назначенного срока, но Единственный заставил нас подождать, как и положено такому высокопоставленному и такому занятому человеку. Наверное, он очень часто не укладывается во время, что отведено в его расписании на то или иное мероприятие, и, когда отставание от графика становится слишком большим, он просто отменяет очередную встречу в последний момент, чтобы следующая началась точно в назначенный час. Я бы в таком ритме жить не смог.
Я прекрасно сознавал, что, хотя мы приехали в самом начале рабочего дня, мы вполне могли оказаться теми, встречу с кем он мог бы отменить – придворного и негра всегда можно отложить на потом (перед нами вежливо извинятся, и мы уйдем ни с чем). Пока мы ждали в довольно прохладном небольшом зале, Тельес еще раз повторил наставления, которые давал мне по пути: не прерывать, но и не допускать, чтобы в разговоре возникла пауза; вступать в разговор только тогда, когда непосредственно ко мне обратятся с вопросом или когда меня попросят изложить свои соображения; воздержаться от грубых жестов, не говорить громко, потому что это выводит Единственного из себя и сбивает его с мысли (он так и сказал: «выводит из себя», так что это прозвучало как серьезное предупреждение), обращаться только так, как положено обращаться к особе королевской крови. Он объяснил мне, как нужно поздороваться и как попрощаться, напомнил, что нельзя садиться, пока не сядет Он и не пригласит нас сделать то же, и чтобы я ни в коем случае не вставал, пока Он этого не сделает. Так что всю дорогу я чувствовал себя школьником или мальчиком накануне первого причастия, и не столько из-за того, что мне приходилось выслушивать наставления, сколько из-за того, каким тоном Тельес мне эти наставления давал: это была смесь снисхождения, осуждения, высокомерия и неуверенности (он был недоволен своим подопечным и сомневался в успехе дела). Теперь можно было не сомневаться, что он большой специалист по составлению официальных сообщении. Пока я шел от дверей своего подъезда к его машине, он придирчиво меня рассматривал, как будто от моей внешности зависело, пригласит он меня сесть в машину или нет (дверца открыта, и ее держит сухая, в пигментных пятнах рука; густые брови – домиком, как у гнома, – скептически подняты). Я чувствовал себя так, как, наверное, чувствует себя проститутка, которую осматривает и оценивает клиент перед тем как сделает унизительный жест, означающий: «Давай садись в машину». Видимо, мой вид его удовлетворил (Руиберрис, надо полагать, убедил его, что я им подойду), потому что он, поторапливая меня, помахал мне тростью со скромным набалдашником. Сейчас, когда мы ждали, он коротал время, играя этой тростью: то клал ее на колени и перекатывал, то ставил между ног и крутил в ладонях. Мы были не одни: в зале, куда нас привели, находился неподвижный слуга, или фактотум, в старинной (хотя эпоху я определить не смог) ливрее темно-зеленого цвета, черных кюлотах, белых чулках и лаковых башмаках (не хватало только парика). Это был дряхлый старик, рядом с которым Тельес казался юнцом. Тельес поздоровался с ним: «Здравствуй, Сегарра!», – и тот радостно ответил: «Добрый день, сеньор Тельес!» Они явно были знакомы с очень давних и не очень добрых времен. Волосы у старика были совсем седые и зачесаны вперед, как у римских императоров. Он стоял у давно не разжигавшегося камина, над которым висело большое потускневшее зеркало, стоял очень прямо и почти неподвижно, только иногда переносил центр тяжести с одной ноги на другую или снимал затянутой в перчатку рукой пылинку или катышек с перчатки на другой руке (при этом катышек переходил, разумеется, с одной перчатки на другую). Перчатки были белоснежные, чулки (они напомнили мне чулки, в каких ходят медсестры) тоже. Я подумал, что долго он в таком положении не выдержит, но потом понял: он уже столько лет стоит вот так, неподвижно, что давно привык к этому, можно сказать, это его естественное состояние, и он уже не устает (кроме того, рядом стояла банкетка, и он, наверное, присаживался на нее, когда в зале никого не было). В дальнем углу этого зала был еще один человек – пожилой художник с палитрой в руке, стоявший перед большим полотном, установленным на слишком маленьком (и потому казавшемся неустойчивым) мольберте. Он не обратил на наше появление никакого внимания и не ответил на приветствие. Казалось, он был поглощен своей работой (наверное, ему нужно было предельно сосредоточиться, чтобы извлечь максимальную пользу из тех нескольких минут, на которые его модель должна была попасть в поле его зрения). Он был без берета, в каком-то балахоне (что-то вроде халата или пыльника) темно-синего цвета. Палитру он держал нетвердо, так же как и кисть. Мне покачалось, что у него дрожали руки.
Тельес время от времени бросал на него неприветливые взгляды, а потом, вытащив из кармана пиджака трубку и нацелив ее на художника, обратился к нему:
– Послушайте, маэстро, вы не возражаете, если я закурю? – спросить разрешения у меня или у пажа Сегарры ему и в голову не пришло.
Маэстро не удостоил его ответом, и Тельес, презрительно махнув рукой, начал набивать свою трубку. Несколько табачных крошек просыпалось на пол. «Трубку собирается закурить, – подумал я. – Значит, это надолго. Хотя, возможно, у них действительно дружеские отношения и он сможет продолжать курить, даже когда появится Solus». Но сам я закурить не решился. Старичок, наряженный в старинную ливрею, снял с полки над давно потухшим камином тяжелую старинную пепельницу и медленно зашаркал к нам:
– Пожалуйста, сеньор, – сказал он медленно и медленно, изо всех сил стараясь не уронить, начал опускать пепельницу на маленький столик рядом с нами.
– Ну что, Сегарра, как тут дела? – не упустил возможности поинтересоваться Тельес.
– Не знаю, сеньор Тельо, Когда Вы пришли, он еще флетчеризировал свои злаки.
– Что делал? – испуганно спросил (просыпав еще больше табаку) Тельес, хотя тон Сегар-ры был совершенно спокойным. Зал этот предназначался, наверное, для встреч с хорошо знакомыми или не очень важными людьми (в конце концов, все мы были лишь обслуживающим персоналом). Наверное, здесь всех заставляли ждать, как рок-звезды заставляют ждать журналистов.
Дворецкий (или сенешаль? – я в этом не слишком разбираюсь) Сегарра, казалось, был доволен тем, какое впечатление произвели его слова, и тем, что смог сообщить что-то интересное и даже экстравагантное. У него были живые и веселые глаза человека, который повидал немало странного и сохранил способность удивляться и удивлять.
– Флетчеризировал, сеньор, – сказал он, поднимая вверх указательный палец затянутой в перчатку руки (слово «флетчеризировать» он произнес так, как если бы брал его в кавычки). – Это очень старый способ пережевывания, когда твердое превращается в жидкое. Очень полезно для здоровья. Способ придумал некто Флетчер, поэтому он так и называется. Нынче многие этим увлекаются. Десны, правда, немного болят, да и медленно очень. Он это делает только за завтраком, когда подают злаки и вареное яйцо.
Тельес снова на минуту обернулся к придворному художнику, посмотреть, не навострил ли тот уши, не прислушивается ли к разговору, но человек в балахоне был слишком занят: старался установить прямо на своем мольберте кренившееся полотно, на котором писал что-то. Мне вдруг захотелось взглянуть на это полотно.
– Вы хотите сказать, что челюсти размельчают твердые продукты до такой степени, что они постепенно превращаются в жидкость? – спросил Тельес, обращаясь к Сегарре и приминая большим пальцем табак в трубке, чтобы он больше не высыпался. На мой вкус, табак был чересчур ароматизирован виски и еще какими-то специями – изысканный голландский продукт.
– Именно так, сеньор. И по всему видно, это куда полезнее, чем механическая переработка. Это называется анатомическим сжижением. Я слышал, как употребляли такой термин (он извинялся за то, что невольно приобрел некоторые знания).
– Понятно, – сказал Тельес. – А не могли бы вы справиться, как продвигается процесс флетчеризации? Не то чтобы мы торопились, просто хотелось бы знать.
– Конечно, сеньор Тельо. С удовольствием. Сейчас попробую что-нибудь выяснить.
Крохотными шажками (хотя и не так медленно, как тогда, когда он нес нам тяжелую пепельницу) лакей Сегарра направился к одной из трех дверей, которые вели из прохладного зала (чем дольше я ждал, тем более прохладным он мне казался), не к той, разумеется, через которую мы вошли, а к той, что была к нему ближе всего – рядом с давно остывшим камином (только в одной стене не было двери, зато там было огромное окно – отличное освещение для художника, к примеру). Не хочу показаться дерзким, не берусь ничего утверждать и ни на что не намекаю, но в течение всех этих долгих секунд, которые понадобились медлительному Сегарре, чтобы открыть дверь и закрыть ее за собой, я явственно различал доносившиеся из соседней комнаты звуки, производимые при игре в настольный футбол. Тельес, казалось, ничего не слышал: может, был туговат на ухо, а может, просто никогда не слышал этого звука, ведь настольный футбол – игра мальчишек из бедных кварталов. А вот художнику звук был знаком: он вытянул шею и завертел головой, как птица, но тут же забыл об этих не имевших к нему отношения звуках и снова качал поправлять полотно.
Тельес не обращался ко мне с вопросами или замечаниями, не проявлял нетерпения. Ему, наверное, нравилось быть полезным: найти нужного человека (меня), привезти сюда, представить своего протеже, получить одобрение, если протеже понравится и оправдает доверие. Ничего больше ему не было нужно. Ну разве что провести утро во Дворце, занимаясь всем этим. Раскуривая трубку, он искоса поглядывал на меня, словно хотел удостовериться, что я не снял галстук и не запачкал брюки за время ожидания, – так мне казалось (он даже нагнулся и критически осмотрел мои ботинки). Но я тщательно готовился к этой встрече и наверняка выглядел безупречно: я чувствовал себя начищенным, наглаженным и завернутым в упаковочную бумагу.
Тельес уже несколько минут наслаждался своей душистой (слишком душистой) трубкой, когда снова появился Сегарра. Его римская прическа была слегка растрепана, словно по ней прошлась шаловливая рука. Когда он снова медленно открывал и закрывал дверь, я отчетливо услышал стук мяча. Флиппер. [28]28
Игровой автомат, имитирующий игру с мячом.
[Закрыть]Я помню этот звук с детства. Сейчас в эту игру уже почти никто не играет, так что это звук прошлого, узнаваемый безошибочно: ведь он сохраняется в памяти неизменным, в отличие от тех звуков, которые можно услышать и сегодня и которые поэтому еще могут меняться. Снова резкий удар по мячу – и машина радостно запиликала: удачное попадание, хороший игрок. Сегарра, вместо того чтобы передать сообщение прямо от дверей и не томить нас ожиданием, начал очень медленно двигаться в нашу сторону (заставив нас ждать и волноваться, дойдет ли он до нас вообще когда-нибудь) и заговорил только тогда, когда приблизился к нам вплотную: