Текст книги "В час битвы вспомни обо мне..."
Автор книги: Хавьер Мариас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
– Это опять Висенте Мена, – сказала Луиса, – они часто ходят куда-нибудь ужинать вчетвером или большой компанией. – Она снова ошиблась, употребив глагол в форме настоящего времени. Я остановил пленку и сказал: «Осталось еще одно. Вот послушай».
И снова раздался этот плач, горький плач взахлеб, который не дает ни говорить, ни думать: «Пожалуйста!.. Пожалуйста!.. Пожалуйста!» – женщина не столько умоляла, сколько заклинала, словно произносила слова, лишенные смысла, но способные спасти или отвести беду. Это был бесстыдный и почти зловещий плач, похожий на плач той женщины-призрака, которая тихим голосом произносила проклятия бледными губами – так, словно читала, и по щекам которой текли слезы: «Я Анна, я несчастная жена, что часа не спала с тобой спокойно, пришла к тебе твой потревожить сон». И только тогда, услышав этот голос в сотый раз (но впервые слушая его вместе с кем-то), я подумал, что этот тоненький, почти детский голосок был, возможно, голосом самой Марты. Что это она звонила Деану когда-то давно, когда она сама была в отъезде, и о чем-то его умоляла, когда его не было дома (а может быть, он был дома – сидел у телефона, слушал, как она плачет, и не снимал трубку) и просила о чем-то сквозь слезы (или это была не просьба, а одна из тональностей плача?), записала свое горе на пленку, которую сейчас слушали ее сестра и еще какой-то человек, – может быть, тот самый гипотетический муж, которого у ее сестры еще нет. Так Селия оставила мне однажды три сообщения подряд, и в конце последнего уже не могла ни говорить, ни даже перевести дыхание. Я тогда не решился позвонить ей, подумал, что лучше оставить все как есть.
– Кто это? Кто эта женщина? – испуганно спросила меня Луиса. Вопрос был странный – откуда было знать это мне, случайному и временному владельцу пленки (укравшему или просто хранившему ее), хотя я и слушал пленку несчетное количество раз.
– Не знаю, – ответил я, – я думал, что ты можешь это знать. – Кого умоляла эта женщина – Деана или Марту? – снова задал я вопрос, который не шел у меня из головы.
– Не знаю. Скорее всего, его. Думаю, что его, – сказала Луиса. Она была ошеломлена, потрясена больше, чем тогда, когда услышала первое сообщение Висенте Мены и узнала грубую правду. Она с силой терла висок – этот жест должен был показать, что она спокойна (но спокойной она не была), или помочь ей взять себя в руки. Помолчав немного, она добавила: – Но я не уверена. Я предположила это только потому, что умоляет женский голос.
Еще не решив для себя, стоит ли говорить Луисе о том, о чем в этот момент подумал я, стоит ли забивать ей голову тем, что вот уже столько времени не давало покоя мне, я уже спросил:
– А это не могла быть Марта?
– Марта? – Луиса даже вздрогнула: тому, кто живет один, очень трудно представить человека, звонящего себе домой. Но я не всегда жил один.
– Это не может быть голос Марты? Ее сообщение для Деана, вернее, не сообщение, а звонок – никакого сообщения она не оставила.
– Можно послушать еще раз? – попросила Луиса. Сейчас она сидела уже не на краешке моего кресла, она расположилась в нем удобно, она больше не торопилась уйти, в ее широко раскрытых глазах сгустилась темная ночь. Было странно видеть, что в моем кресле сидит другой человек, сидит женщина. Это было приятно. Я перемотал пленку назад, и мы еще раз услышали голос, так искаженный плачем и мольбой, что трудно было бы узнать его, даже если это был голос знакомого нам человека. Человека, знакомого или только ей, или только мне (нашими общими знакомыми были Марта и малыш, а теперь прибавились еще Деан и Тельес). Я и собственный голос не узнал бы, если б в нем звучало такое отчаяние.
– Не знаю, – сказала Луиса, – это может быть и Марта. И кто угодно. Может быть и та женщина, что звонила ему раньше. Та, что сказала: «Решай ты».
– Что за жизнь ведет Деан? Ты знаешь? – спросил я не потому, что мне было интересно, – просто эти же вопросы задавала себе сама Луиса. Я вообще не проявлял любопытства, я не хотел ничего выяснять о Марте – она умерла, а мертвые никого не интересуют, несмотря на многочисленные фильмы, романы и биографические книги, которые исследуют жизни тех, кого уже нет. Те, кто умерли, – умерли, и ничего здесь не поделать. О Деане я тоже не хотел узнать больше, чем уже знал (я хотел бы больше узнать о Луисе, и это было вполне возможно). В глубине души я понимал, что, даже если я узнаю что-то (если есть что узнавать), я все равно не смогу жить так, как прежде, словно связь между мной и Мартой Тельес не разорвать никогда или ее очень трудно будет разорвать – потребуется слишком много времени, и я, возможно, навсегда останусь haunted. А может быть, я просто хотел рассказать то, что рассказал Луисе в тот вечер за ужином, рассказать историю в благодарность, пусть даже мне еще не за что было благодарить, пусть даже никто не просил меня рассказывать – нельзя требовать от того, кого не знаешь, рассказа о чем-то, о чем и не подозреваешь. Луиса всего несколько часов назад узнала о моем существовании. Тот, кто рассказывает, делает это по собственной воле. Он раскрывает свои секреты и разоблачает себя, и он сам решает, когда именно это нужно сделать. Обычно это случается тогда, когда больше нет сил молчать и таиться, – вот единственное, что побуждает нас рассказывать, даже когда об этом никто не просит и никто от нас этого не ждет, и причиной тут не чувство вины, или неспокойная совесть, или раскаяние (в тот момент, когда человек делает что-то, что считает необходимым, он не чувствует себя ничтожеством, – это потом начинаются угрызения совести и приходит страх, и то не всегда. Мы чаще испытываем угрызения совести и страх (или просто усталость), чем раскаяние).
Луиса положила ногу на ногу. Туфельки ее были все так же безупречно чисты, словно она не ходила много часов по мокрому асфальту.
– Я бы выпила чего-нибудь, – сказала она. – У меня в горле пересохло.
Она уже не спешила, уже не чувствовала себя неловко в моем доме. Нас объединила пленка, которую мы прослушали вместе, пленка, на которой среди других голосов (некоторые из них нам даже незнакомы) звучат и наши голоса – ее и мой. А еще нас сближала усталость и то, что мы рассказали друг другу (теперь каждый из нас знал все: я рассказал то, что было до, а она – то, что было после того, что уже не исправить и что, наверное, уже не так нас и интересовало: все это уже в прошлом). Я встал и направился в столовую, чтобы налить ей виски. Она тоже поднялась и пошла следом за мной, непринужденно прислонилась к дверному косяку и смотрела, как я Достаю бутылку, лед, бокал, воду. Иногда так разговаривают супруги: один ходит за другим по пятам, пока тот наводит порядок, готовит ужин, гладит или убирает. Их дом – это общая территория, здесь не надо назначать свиданий, не обязательно садиться, чтобы поговорить или рассказать что-то, здесь можно делать домашние дела и одновременно разговаривать: спрашивать и отвечать. Я знаю это, потому что я не всегда жил один.
– В общем, я тебе уже говорила, что у них начались нелады какое-то время назад, – говорила Луиса. – Думаю, что у него кто-то был, – мужчинам недостаточно только придумывать себе романы. Но наверняка я ничего не знаю, доказательств у меня нет.
В ее искренности можно было бы и усомниться: незадолго до этого она говорила, что они с Мартой рассказывали друг другу почти все. Возможно, у самой Марты не было доказательств, а потому она ничего не рассказала сестре. Лучше молчать, лучше сказать: «Не знаю, не уверен, там видно будет», – лучше ничего не знать наверняка. Я подал Луисе виски, а себе налил граппы. Вряд ли она стала бы лгать, может быть, просто не хотела выдавать чужие секреты.
– Твое здоровье, – поднял я бокал и, осмелев, обратился к ней с просьбой, согласившись выполнить которую она окончательно стала бы на мою сторону, – чтобы завоевать расположение человека, достаточно попросить его об услуге (а их охотно оказывают почти все). Просьба была естественная и вполне понятная, хотя она могла бы ее и не выполнять – у Луисы Тельес пока еще не было причин в чем-то идти мне навстречу: – Будь добра, не говори обо мне Деану, пока мы с твоим отцом не закончим работу. Осталась еще неделя. Ты можешь рассказать ему на следующей неделе, он ведь не знает, когда именно мы с тобой познакомились. Пожалуйста. Я хотел бы закончить начатое, тем более что мы работаем на пару с одним приятелем. Кто знает, как поведет себя Деан, Возможно, он захочет помешать нашей работе, может быть, даже расскажет все твоему отцу, чтобы отлучить меня от него, от всех, от Марты.
Луиса сделала глоток (звякнули льдинки), шагнула вперед, облокотилась левой рукой – в правой она держала бокал – на столик (звякнули браслеты) и спросила:
– Который час?
На руке у нее (на правой, как у левши) были часы, так что вопрос она задала только для того, чтобы выиграть время, или боялась, что прольет виски, если повернет руку.
– Почти час, – ответил я. Я чуть не пролил свою граппу.
– Поздно уже. Все, сейчас ухожу.
«Интересная фраза, – подумал я. – Она означает (несмотря на то что глагол стоит в настоящем времени), что Луиса еще не уходит, что она еще немного побудет со мной, по крайней мере пока не допьет свое виски (даже если решит выпить его залпом – она снова заспешила, потому, что я обратился к ней с просьбой, и она боялась, как бы я не попросил чего-нибудь еще). Через некоторое время она скажет: «Я пойду», а еще чуть позже: «Я пошла», – и только тогда действительно уйдет. Мы вернулись в гостиную (я направился в гостиную, и она последовала за мной, словно мы были супруги, а не едва знакомые друг другу люди). Она ходила по комнате, разглядывала мои книги и видеокассеты, время от времени поднося к губам бокал. Ей было очень тяжело – виноваты в этом были я и пленка, которую она только что слушала. Она стояла ко мне спиной.
– Так ты не расскажешь?
Она повернулась и посмотрела мне в глаза – она избегала смотреть мне в глаза с той минуты, когда спросила, который час. В ее глазах я видел отражение мужчины – свое отражение.
– Не расскажу, – ответила она. – Но если ты боишься, что Эдуардо захочет набить тебе морду или что-нибудь в этом духе, то совершенно напрасно. Мы уже не в том возрасте.
– Вот как? – наивно спросил я, возможно, даже с некоторым разочарованием: напряжение спало, мне напомнили, что я уже не так молод. – И чего же он тогда хочет? Почему так рвется разыскать меня? Чего он хочет? Узнать, как все было? Но ты и сама можешь рассказать ему все, что узнала от меня.
– Расскажу, расскажу, не волнуйся, – успокоила меня Луиса. – Тебе не придется еще раз все повторять. Если не возражаешь, я расскажу ему все в понедельник – я не хочу заставлять его ждать дольше, чем это необходимо. Тебе сейчас нелегко, я понимаю. – Она понимала меня, она давала мне больше, чем я просил.
– Да, хорошо, в понедельник. Спасибо. К понедельнику я уже закончу работу, и твой отец все отнесет. Но чего же все-таки хочет Эдуардо? Зачем он меня разыскивает? – снова спросил я.
– Не знаю. Он мне не сказал. Но он действительно часто повторяет, что хочет найти человека, который был в ту ночь с Мартой, чтобы кое-что ему рассказать. Он сам тебе скажет, чего он хочет.
«Вот как, – подумал я, – он тоже хочет что-то рассказать. Он тоже устал, у него тоже неспокойно на душе».
– Запиши мой номер, – сказал я. – В понедельник можешь дать его Эдуардо, чтобы ему не пришлось его искать или спрашивать у твоего отца. – Я сам записал свой номер на желтом листочке с клейким краем – у меня тоже лежит такой блокнотик возле телефона, как и у всех.
Луиса взяла листок и положила его в карман. Сейчас она действительно казалась усталой и подавленной – словно вся тяжесть прошедшего дня вдруг навалилась ей на плечи: у нее, наверное, больше не было сил думать обо всем этом: об отце, о малыше, о Деане, обо мне, о сестре, живой и мертвой. Она снова села в мое кресло, словно у нее не было сил стоять. В правой руке она по-прежнему держала бокал, а левой она закрыла лицо, как тогда на кладбище, хотя сейчас она не плакала. Люди закрывают так лицо, когда им стыдно или страшно, когда они не хотят ничего видеть или не хотят, чтобы на них смотрели. Я не мог не смотреть на ее губы – эти губы! – которые рука не закрывала. Она все еще не сказала: «Я пошла».
* * *
Всю неделю я, под присмотром Тельеса, работал, а в воскресенье мы с Руиберрисом де Торресом отправились на ипподром. Пришло время отблагодарить его, вернуть долг – рассказать ему о том, что случилось со мной и с почти незнакомой мне женщиной больше месяца назад. Я не сомневался, что ему понравится эта история, он даже слегка мне позавидует: если б такое произошло с ним, он тут же раззвонил бы об этом на всю округу, и рассказ получился бы одновременно мрачным и пикантным, печальным и забавным – нечто среднее между ужасной смертью и смешной смертью. То, что само по себе не является ни грубым, ни возвышенным, ни трогательным, ни прелестным, может стать и прелестным, и трогательным, и возвышенным, и грубым – все зависит от того, как рассказывать. Все в мире зависит от тех, кто рассказывает, и от тех, кому рассказывают: я не решился бы рассказать Руиберрису эту историю по-другому, не так, как я ему ее рассказывал (мой рассказ тоже был одновременно мрачным и пикантным), пока шли первые два заезда (малоинтересные, как обычно). Я изложил все очень быстро, хотя мне то и дело приходилось прерывать рассказ: когда лошади выходили на финишную прямую и мы следили за ними в бинокли, когда мы сами переходили с трибун в паддок, из паддока – в бар, а оттуда – к тотализатору и снова на трибуны. Нельзя дважды рассказать что-то совершенно одинаково – ни тем же тоном, ни теми же словами, да и рассказчик каждый раз будет другим, даже если это один и тот же человек. Я рассказывал небрежно и рассеянно и в то же время старался, чтобы эта история ему понравилась. Я выпалил все одним духом. «Да ну! – повторял он время от времени. – Вот так вот взяла и умерла на твоих глазах? – Для него главным было это, он только это и увидел: что она вот так вот взяла и умерла на моих глазах. – И ты даже переспать с ней не успел? – его забавляла моя неудача. Ну что же, я действительно не успел с ней переспать, мне действительно не повезло. – Так она дочь Тельеса Орати? Ну надо же!»
Выражение ужаса на его лице сменялось улыбкой – с таким выражением читают в газете о чьей-то смерти, которая кажется нам смешной: о том, что, когда человек умер, на нем были только носки, или он умер в парикмахерской, в борделе или в кресле зубного врача, или ел рыбу и подавился костью, как ребенок, когда рядом не оказалось матери, которая засунула бы ему в рот палец и спасла его, – к такой смерти нельзя относиться серьезно, о ней рассказывают как о представлении, как о спектакле. Так же рассказывал об этой смерти и я. Рассказывал на ипподроме (куда так часто приходил Тельес, когда был помоложе): возле тотализатора, в баре, и на паддоке, и стоя на трибуне, и глядя в бинокль на лошадей, которых с каждой минутой все больше скрывал от нас туман. В том месяце в Мадриде туман стоял с утра до вечера, такого не было уже сто лет. На дорогах то и дело случались аварии, в аэропортах откладывались рейсы. Лошади, казалось, плыли по воздуху (ног их в тумане не было видно, мы видели только их призрачные крупы и головы), словно это были лошадки с каруселей нашего детства – у наших первых лошадок не было ног, а была деревянная дощечка, за которую мы держались, пока скакали по кругу, оставаясь на месте, скакали все быстрее, словно по дорожке ипподрома или по траве; голова крутилась все сильнее, пока музыка не обрывалась и карусель не замедляла ход. Туман стоял всего несколько дней, а до этого целый месяц бушевали грозы. На Руиберрисе был плащ, пояс которого он, как и положено пижону, всегда туго затягивал (я пояс не завязывал никогда), оба мы были в жестких кожаных перчатках. Мы походили на телохранителей. Он улыбался во весь сияющий рот, демонстрируя внутреннюю поверхность нижней губы в похотливой улыбке. Он без всякого интереса наблюдал за первыми, ничего не решающими забегами, озирался по сторонам (даже в то время, когда я рассказывал) в поисках очередной жертвы или кого-нибудь из знакомых, с кем можно было бы поздороваться или перекинуться словом. От него слишком сильно пахло туалетной водой. Я рассказал ему не все. Я не сказал ни слова о Луисе и о том, каким я видел мое и ее будущее: достаточно того, что я рассказал о той смерти и об адюльтере, который закончился, так и не начавшись. Потом я сказал ему, что накануне мы завершили работу над порученной нам речью, и передал ему один экземпляр – как-никак он тоже имел право на часть скудного гонорара (если нам все-таки заплатят): я действовал от его имени.
– Хорошо получилось? – спросил он, небрежно скрутил листы, даже не взглянув на текст, и сунул их в карман.
– Как всегда. Такая же пустая и скучная. На нее опять никто не обратит внимания. Тельес держал меня на коротком поводке, следил, чтобы я не очень-то увлекался. Впрочем, исправлять ему пришлось не много – я и сам не слишком вольничал: помнил, для кого пишу. Ты же знаешь, заказчик (или имидж заказчика, если это человек известный) всегда стоит перед глазами, пока работаешь. От этого никуда не деться.
Мы работали всю неделю, и Тельес, все время пребывавший в радостном волнении, все больше проникался ко мне доверием. Он то и дело приходил ко мне, поправлял меня, инспектировал, советовал, поучал на правах знатока благородной души нашего заказчика. Он был в приподнятом настроении все эти дни: у него было дело, это было дело государственной важности, у него был подчиненный, который приходил каждое утро и весь день был в его распоряжении. Иногда он прерывал работу, чтобы поговорить о чем-нибудь другом, – о том, что напечатано в похоронной газете (он всегда читал ее чрезвычайно внимательно), о катастрофическом положении в стране, о том, как тщеславны и смешны его знаменитые коллеги. Разговаривая со мной, он курил свою трубку или просил у меня пару сигарет – он неловко держал сигарету большим и указательным пальцами, как держат кисть или кусочек мела, и осторожно затягивался несколько раз, краснея после каждой затяжки. Время от времени он уходил на кухню смолоть кофе, а иногда заставлял меня сделать перерыв, наливал себе и мне портвейна и вслух перечитывал отредактированные страницы: отбивал ритм, размахивая рукой, в которой держал бокал, добавлял какую-нибудь запятую или заменял запятую точкой с запятой (этот знак ему особенно нравится, потому что он «дает возможность перевести дыхание и не сбиться с мысли»). Телефон звонил очень редко – никто не хотел с ним поговорить, никто в нем не нуждался. Лишь изредка я слышал, как он разговаривал с дочерью и со снохой, но обычно это он под разными предлогами звонил им на работу. Его жизнь была пустой и бесцветной. В последний день, в субботу, когда я был у него, ему принесли огромную корзину цветов. Цветы послал я, заказал их в самом дорогом магазине. Я не вложил в букет ни карточки, ни записки – я знал, что это его заинтригует и развлечет на несколько дней (пока цветы не завянут), и он будет не так скучать, когда наша работа закончится и я больше не буду приходить к нему по утрам: не приду ни в воскресенье, ни в понедельник, ни во вторник, ни в какой-нибудь другой день. Прислуга в старомодном фартуке внесла корзину (прямо в целлофане) в гостиную и поставила на ковер. Тельес изумленно (он даже с кресла поднялся) глядел на цветы, словно это был неизвестный науке зверь.
– Разверните, – велел он прислуге таким тоном, каким римские императоры приказывали рабу: «Пробуй», – перед тем как самим отведать яство, возможно отравленное. И когда целлофан был снят (целлофан она аккуратно сложила и куда-то унесла, наверное, он мог ей для чего-то пригодиться), он несколько раз обошел вокруг корзины, разглядывая цветы с недоверием и радостным волнением, – Анонимные цветы, – повторял он, – какого черта кто-то прислал мне цветы анонимно? Виктор, пожалуйста, посмотрите еще раз – может быть, там все-таки есть карточка. Посмотрите хорошо между стеблями. Странно, странно! – И он почесывал подбородок чубуком давно погасшей трубки, а я, ползая по полу, искал то, чего – я-то точно знал – там не было. Он показывал на цветы пальцем, так же как тогда на кладбище показывал на свои ботинки. Большой палец другой руки он засунул под мышку, как засовывают хлыст. Он хотел что-то сказать, но тут же забыл что – он был слишком возбужден. Он так и не подошел к корзине. Наконец он снова тяжело опустился в кресло и, подавшись вперед, сосредоточенно смотрел на стоявшие на ковре цветы как на чудо.
– Я понимаю, – сказал он, – если бы у меня сегодня был день рождения или день ангела. Юбилея вроде тоже никакого нет. И из Дворца их не могли прислать – работу мы еще не отвезли. Интересно, что скажут об этом Марта и Луиса, может быть, они найдут объяснение? Надо рассказать Марте. Сейчас ей позвоню – у нее иногда утром нет занятий. К тому же сегодня суббота, она наверняка дома. – Он даже сделал попытку подняться, чтобы пойти к телефону, но тут же снова упал в кресло и откинул голову на спинку, словно его вдруг захлестнула огромная волна или воспоминание лишило его сил. А может быть, у него вдруг потемнело в глазах, и ему пришлось откинуть голову и закрыть глаза. Он очень быстро взял себя в руки и извинился (в этом не было нужды) передо мной: – Не подумайте, что я сошел с ума или у меня склероз, просто очень трудно привыкнуть, вы согласны? Трудно осознать, что того, кто существовал, больше не существует. – Он помолчал и добавил: – Я не знаю, зачем я еще живу, когда столькие уже ушли. – Большего он себе не позволил. Он снова с трудом поднялся, опираясь на подлокотники кресла, и еще раз медленно обошел вокруг корзины. Он всегда был безукоризненно одет дома, словно собирался куда-то, но никогда не уходил. Он всегда был при галстуке, в жилете и пиджаке. И всегда в ботинках. Однажды я слышал, как он прошелся по поводу этих ужасных спортивных брюк: «Не понимаю, как политики позволяют, чтобы их фотографировали в таком виде, – сказал он. – Больше того, я не понимаю, как им вообще не стыдно ходить в таком виде, даже если их никто не видит». Он всегда был подтянут и элегантен, он чем-то напоминал антикварную мебель, добротно сделанную и искусно украшенную. Он сунул трубку в рот и добавил: – Что за таинственный букет! Надо бы выяснить, от кого он, и поблагодарить. Но вернемся к работе, друг мой, иначе мы сегодня не закончим, а я привык держать слово, – и, взяв под руку, он повел меня обратно в свой кабинет, полный книг и картин, пестрый и еще живой, где очень скоро мне предстояло зачехлить мою пишущую машинку, которую я принес сюда и расчехлил неделю назад. Он не стал звонить Луисе сразу, он решил позвонить ей (и другим тоже) чуть позднее – теперь у него был для этого хороший предлог. Я подумал, что, наверное, у меня есть повод прийти еще и в понедельник: в этот день он отправится во Дворец, чтобы вручить наш совместный труд (его, мой и Единственного, а еще Руиберриса), которому не суждено остаться в веках. Вполне возможно, что он удостоится встречи только с Се-гаррой – Неповторимый удостаивает аудиенции не каждый раз. Но когда жизнь так пуста и бесцветна, нельзя упускать ни одной возможности хоть как-то ее разнообразить. Может быть, он будет ломать голову над тем, кто прислал этот букет, еще не один день – может быть, даже всю следующую неделю.
В третьем забеге тоже не произошло ничего интересного. Мы пока ничего и не выиграли, мелкие клочки разорванных билетов усеяли землю. И это при том, что Руиберрис никогда не уходил с пустыми руками оттуда, где можно было хоть что-нибудь выиграть. Мы смотрели, как по паддоку шли (словно по карусельному кругу) лошади, участвовавшие в очередном забеге, и он рассказывал мне смешные сальности о своей простодушной подружке, которая была влюблена в него как кошка и потакала всем его прихотям, когда рядом кто-то назвал его полное имя (до этого из наших общих знакомых мы встретили только адмирала Альмиру с его красавицей женой, даже бородатого философа в очках, завсегдатая ипподрома, в тот день там не было – или заблудился в тумане или просто решил прийти сразу к пятому забегу). Руиберрис обернулся, я тоже. Он с недоумением смотрел, как женщина, выкрикнувшая его имя, решительно подошла ко мне, протянула мне руку и обратилась ко мне, непонятно почему называя меня его именем: «Сеньор Руиберрис де Торрес». Это была сеньорита Анита, столь преданная Единственному. С ней была подруга, того же роста и тех же пропорций. У обеих на головах были шляпки, словно здесь был Аскот. [36]36
Место в графстве Берк, близ Виндзора (Англия), где ежегодно в июне проводятся скачки, на которых собирается высшее общество и члены королевской семьи.
[Закрыть]В наши дни редко кто носит шляпы, и девушки выглядели довольно забавно. Я заметил, что Руиберрис чуть скривился, но это не помешало ему проявить к девушкам интерес – он не пропускает ни одной юбки. Я, впрочем, мало от него в этом смысле отличаюсь, разве что методы у нас разные. И к женщинам я отношусь по-другому. И интерес у меня пропадает раньше.
– Познакомьтесь: Виктор Франсес, – я кивнул на Руиберриса, – сеньорита Анита.
– Анита Перес-Антон, – поправила она. – А это Лали, моя подруга. – Она лишила Лали фамилии, как Отшельник лишил фамилии ее саму (он ведь нас друг другу так и не представил – мало того что он говорил всем «ты», он еще и хорошими манерами не отличался).
– Надеюсь, сегодня с вашими чулками все в порядке, – пошутил я (мне хотелось посмотреть, как она будет реагировать, она казалась сейчас не такой серьезной, как на работе). Она отреагировала прекрасно:
– Ну и опозорилась же я тогда! – засмеялась она, прикрыв рот рукой, и пояснила (подруге, а не настоящему Руиберрису): – Представляешь, у меня петля на чулке спустилась, и времени уже не было, чтоб переодеться перед встречей моего шефа с этим сеньором. Шеф должен был поговорить с ним о своей речи. Ну и кончилось тем, что чулок на глазах у всех совсем расползся. – И она жестом показала, до какого именно места расползся чулок, чуть приподняв при этом юбку, такую же короткую и узкую, как и в прошлый раз. Руиберрис, заметивший ее жест, предположил, наверное, что она рассказывает что-то неприличное. – Ты не представляешь! Чулок – сплошная дыра, и все делают вид, что ничего не замечают. Вот попала в переделку!
«Попасть в переделку» – это архаизм, но ведь она работала в таком месте, которое по своей природе является архаичным. Все больше слов выходит из употребления, этот процесс идет все быстрее. Я перебил ее:
– Кстати, работа уже закончена, завтра сеньор Тельес ее отвезет.
Услышав это, Руиберрис наконец-то все понял. Я думаю, после этого девушки заинтересовали его еще больше, хотя они и без этого его интересовали: чем старше он становится, тем отчаянней охотится за всем, что движется хоть чуть-чуть грациозно. Но если бы мы остались вчетвером, ему, без сомнения, досталась бы безродная Лали. Впрочем, больше одного-двух заездов нам в их обществе не выдержать (им в нашем тоже). Лучше договориться о встрече вчетвером как-нибудь в свободный вечер.
– Завтра? – переспросила сеньорита Анита, на миг снова превратившись в официальное лицо. – Вас что, не предупредили, что Страсбург отменяется? Я лично дала указание позвонить сеньору Тельесу и предупредить его. Неужели его не предупредили?
– Мы работали всю неделю, закончили только вчера, я ничего не знал, – ответил я, помолчав несколько секунд. – Может быть, сеньор Тельес забыл мне об этом сообщить. Он уже немолод, вы же понимаете.
Сначала мне стало жаль Тельеса, ведь он лишится возможности провести несколько часов во Дворце в понедельник, потом я подумал, что он, возможно, все знал, но скрыл, чтобы удержать меня при себе еще несколько дней. Написанный нами текст навсегда будет спрятан в стол – такие тексты пишутся для конкретных случаев. Эта мысль огорчила меня, хотя кто я, собственно, такой? Негр, призрак. «Бедный старик, – подумал я, – ему приходится хитрить, чтобы как-то разнообразить свою жизнь».
Вчетвером мы отправились к тотализатору. Я предупредительно поддерживал сеньориту Аниту за локоть, Руиберрис шел чуть позади и вынужден был беседовать с Лали.
– Сожалею, что вам пришлось работать напрасно, – сказала сеньорита Анита. – Но вам заплатят, не беспокойтесь, вам заплатят, как договаривались. Предъявите счет обязательно.
«Прямо как с моими сценариями, – подумал я, – я их пишу, но их не снимают. Что ж, по крайней мере, мне дают работу, я не бедствую, как другие». Сеньорита Анита уронила программку, я нагнулся, чтобы поднять ее, она тоже. Когда мы поднимали головы (она чуть медленнее, чем я), я воспользовался моментом и незаметно сбил ее шляпку, Я снова нагнулся, теперь уже для того, чтобы поднять шляпку, но перед тем как поднять, незаметно потер ее о пол, а потом начал громко сокрушаться по поводу того, как она испачкалась.
– Вот черт! – сказала она. Не знаю, посмела ли бы она сказать такое во Дворце.
– Какая жалость! Только взгляните, как она испачкалась! Пол здесь просто ужасный. Не беспокойтесь, я ее подержу, пока мы не найдем, чем ее почистить, Сейчас заезд начнется. К тому же вам без нее лучше.
И действительно, у нее было приятное округлое лицо и красивые черные волосы, но главное – не было этой ужасной шляпы (в некоторых вопросах я максималист).
Мы сделали ставки. Девушки поставили какую-то мелочь, мы – более значительные суммы. Они, должно быть, подумали, что мы богаты. Вообще-то, по нынешним меркам, мы не бедны, особенно я – я не такой ленивый, как Руиберрис, и мне приходится рассчитывать только на себя. Он давал советы безродной сироте, а я – придворной даме. Мы вернулись на трибуны. Девушки держали свои билеты так, словно это была большая ценность и они боялись ее потерять, а мы свои билеты сунули в нагрудные карманы, где обычно лежат носовые платки (я никогда не кладу туда платков, а Руиберрис – всегда, и всегда очень яркие). Руиберрис расстегнул плащ, чтобы продемонстрировать свои грудные мышцы, мы сняли перчатки. У дам не было с собой биноклей, и нам пришлось одолжить им свои. Было ясно, что пятого, самого главного, заезда они не дождутся – и отлично, мы не хотели жертвовать этим удовольствием. Без биноклей, да еще в таком тумане мы ничего не видели и не знали, что происходит, Лали ошиблась и крикнула, что первой пришла та лошадь, которая на самом деле пришла не первой, – она хотела, она так страстно желала, чтобы выиграла лошадь, на которую она поставила свой последний грош. Никто из нас ничего не выиграл, и мы тут же в гневе порвали свои билеты в мелкие клочки. Девушки, правда, немного подождали, надеясь, что кого-нибудь дисквалифицируют и лошади, на которых они ставили, окажутся в числе победителей. Пора было идти в бар возле паддока, проделать в очередной раз тот же путь – туда и обратно, – который мы обычно повторяем на протяжении всех шести заездов: в этом и заключается главное удовольствие – провести в баре полчаса в ожидании очередного заезда, – иногда там случается пережить незабываемые минуты.