Текст книги "В час битвы вспомни обо мне..."
Автор книги: Хавьер Мариас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
Деан что-то пробормотал, возможно, считал до десяти, чтобы успокоиться, справиться с гневом. Я никогда не делаю этого – некоторые эмоции, если не дать им выхода сразу, только усиливаются. А может быть, он раздумывал, сказать или не сказать разгневанному тестю: «В ту минуту, когда твоя дочь умирала, она не была одна, глупый ты старик, и твой внук не был один. Марта не преминула воспользоваться моим отсутствием, кто знает, не проделывала ли она то же самое каждый раз, когда я уезжал? Хотя в чем-то ты прав, старый дурак: поездки, поездки! До добра они не доводят!» Луиса сидела опустив глаза. Она больше не настаивала, запал у нее прошел, она наверняка ругала себя за то, что по ее вине разговор принял такой оборот. Она-то, конечно, знала, при каких обстоятельствах умерла ее сестра, знала, что с ней кто-то был. Этот кто-то был я. Я почувствовал, как к щекам приливает кровь. Наверное, я покраснел. Я скрестил пальцы, но, к счастью, в этот момент на меня никто не смотрел, а кроме того, краску на моих щеках можно было объяснить тем, что я присутствовал при разговоре, не предназначенном для чужих ушей.
Деан не поддался соблазну: сейчас он тоже что-то от кого-то скрывал – во вред себе, из жалости к старому дураку. Он сказал то, что должен был сказать, если бы Марта и в самом деле была одна, когда умирала, как думал ее отец:
– Мы не могли это предвидеть. Кто знал, что так получится? Когда я уезжал, с ней все было в порядке, я звонил ей вечером из Лондона и разговаривал с ней – и все было в порядке, она ничего мне не сказала. Она собиралась укладывать ребенка. Я все это уже рассказывал. Чего вы хотите? Чтобы я никогда никуда не уезжал из боязни, что в мое отсутствие что-нибудь может случиться. Вы ничего не имели против той поездки, я всегда много ездил, и вы никогда не возражали. А вы сами разве никогда не оставляли семью хоть на несколько дней? Не говорите глупостей. Попробуйте быть объективным.
– Я ничего не имел против, потому что не знал, что ты уезжаешь.
– Я думаю, вам было неизвестно многое из того, что я делал за эти годы. Вам ни к чему было это знать.
– Мне, может быть, и ни к чему. Но она должна была знать. Она не могла попросить тебя о помощи, не могла позвонить тебе. Ведь так? Ты оставил ей свой телефон в Лондоне, но мы его так и не нашли, хотя обыскали весь дом! Мы не могли связаться с тобой целые сутки, легко сказать! Ты и своему другу Феррану телефон не оставил, почему мы должны тебе верить, когда ты говоришь, что оставил его Марте? Ты даже не подумал это сделать! – Тельес снова употребил форму множественного числа: он сказал «мы», имея в виду Луису и, конечно, Гильермо с Марией Фернандес Вера – всю семью, всех Тельесов, которые в отличие от него наверняка жалели Деана. Они-то никогда не стали бы упрекать его, ведь они знали больше. Деан тоже использовал множественное число, чтобы не остаться одному, чтобы быть вместе со всеми.
– Мы не могли это предвидеть, – сказал он.
Тельес выждал паузу и добавил, с силой прикусив трубку (сказал твердо и сквозь зубы):
– Меня в дрожь бросает, когда подумаю, как ты провел тот день. Когда твоя жена лежала здесь мертвая, а ты об этом ничего не знал. Думаю, что сейчас ты совсем другими глазами смотришь на все, что делал все те долгие часы беспечности и неведения. Не хотел бы я быть на твоем месте: тебе, наверное, все это снится в кошмарных снах. – Он помолчал, выбил трубку и сказал прямо и с презрением: – Если ты вообще был тогда в Лондоне.
Обо мне они забыли. По крайней мере, Тельес точно забыл: он уже не обращался ко мне и не давал пояснений – старики не могут долго держать в голове все детали, особенно в напряженной ситуации, они помнят только о главном, а главным для него сейчас были Деан и Луиса, я же был только элементом декорации, я в ту минуту значил не больше, чем метрдотель, или официанты, или посетители, сидящие за другими столиками, или люди, прятавшиеся от дождя под навесом нашего ресторана, не больше, чем сам этот дождь (за окном можно было видеть, как люди прикрывались от дождя газетой). И в эту самую минуту, когда обо мне все забыли, я почувствовал себя значительным человеком – я вспомнил, что унес из дома на улице Конде-де-ла-Симера не три, а четыре вещи: запах, лифчик, пленку и желтую бумажку, телефонный номер на которой был наверняка написан рукой Деана, а не Марты и которая все еще лежала у меня в бумажнике (а тот, в свою очередь, в моем кармане). «Этого Деан уже не вынесет, – подумал я, – он не сможет удержаться, он расскажет, он не позволит подвергнуть сомнению даже то, что его не было в Мадриде. Он скажет: „Кто-то забрал листок с названием моего отеля и номером телефона. Кто-то был у нее той ночью, кто-то видел, как она умирала, и никого не известил, кто-то унес с собой этот листок, потому вы его и не смогли отыскать. Он воспользовался этим номером спустя сутки, позвонил в мою гостиницу и попросил соединить со мной, но, когда я снял трубку, он испугался и ничего мне не сказал. Да и что он мог сказать. Было уже слишком поздно, уже ничего нельзя было изменить. Так же как не могли ничего изменить звонки Феррана и Луисы (они позвонили мне через некоторое время, и от них я узнал наконец, что Марта была мертва весь тот день и всю предшествовавшую ночь. Или не всю ночь, потому что поздно вечером она еще была жива и была не одна). Луиса знает это, она может подтвердить. Это знают все, кроме вас. Смерть Марты была не только ужасной, она была смешной. Ее нашли полураздетую под одеялом. Косметика на ее лице размазалась не только от слез, но и от поцелуев. Мужчина, которого она целовала, наверное, растерялся, пришел в ужас, не знал, что делать. Когда я думаю о том, какие ужасные минуты пережил этот человек, я испытываю радость мести". – Сейчас он все это скажет, – думал я, – и мне не останется ничего другого, как вскочить с места и, прижав к губам салфетку, броситься по направлению к туалету, потому что я этого не выдержу». Я тогда собирался переписать название отеля и номер телефона (отель «Вильбрахам»), я даже вырвал листок из блокнота и вынул ручку из кармана пиджака, а заодно надел пиджак, приблизив тем самым момент своего ухода, и, в конце концов, так и не переписал, а взял ту липкую желтую бумажку с собой. Я сделал это ненамеренно, я не собирался ее красть, я не отдавал себе отчета в том, что делаю, – было много другого, о чем я должен был думать в ту минуту, – когда у тебя есть номер телефона, тебе сразу хочется им воспользоваться. Вот почему на следующий день они ничего не нашли. Луиса, Гильермо, Мария Фернандес Вера, а может быть, еще и соседка, которую я видел тогда в подъезде (та, что была в бежевых перчатках), искали по всему дому, переживали, что не могут сообщить Деану о самом страшном, что могло случиться и что случилось. Все они звонили Феррану и знали, что он тоже понятия не имеет, где его компаньон (подтвержение тому было и на моей пленке: до того, как все случилось, он оставил Марте сообщение, которое я помнил наизусть, как и все остальные сообщения: «Марта, это Ферран. Я знаю, что Деан сегодня улетел в Англию, но я только что обнаружил, что он не оставил мне ни телефона, ни адреса в Лондоне. Не понимаю, как это могло случиться, я просил, чтобы он обязательно оставил мне свои координаты. Тут сейчас такие дела, он мне может понадобиться в любую минуту. Может быть, у тебя есть его телефон? Если он позвонит, скажи, чтобы позвонил мне сразу же, на работу или домой. Это срочно. Спасибо». А она ему не позвонила, и не продиктовала тот телефонный номер, записанный на желтом листке, который тогда еще висел на видном месте, и не передала просьбу Феррана Деану, когда он позвонил после своего замечательного ужина в «Бомбей-Брассери», что возле станции метро «Глочестер-Роуд» (я знаю этот ресторан). По крайней мере, я не помню, чтобы она эту просьбу передавала. Ей тогда, наверное, тоже приходилось думать сразу о многом (тогда она еще думала), а может быть, присутствие двух взаимоисключающих людей (я имею в виду себя и малыша) занимало все ее мысли: нужно было ни на минуту не выпускать из виду ребенка и в то же время проявлять внимание ко мне (только бы не зазвонил телефон, только бы сынишка не раскапризничался!), выпить достаточно вина, чтобы хотеть и стремиться, хотя она еще не знала, хочет этого или нет. Вот почему Деана потом так долго не могли найти. Тельес был прав, он знал, куда больнее ударить. Что делал Деан в Лондоне в те беззаботные часы неведения? Как провел тот день, полагая, что жива та, что уже была мертва? С утра у него были, наверное, деловые встречи (за этим он и ездил), а потом он, может быть, гулял по парку Сент-Джеймс или съездил в Хэмпстед, а то и в Челси. Наверное, купил какой-нибудь подарок Марте. Марта так и не получила этого подарка, который был компенсацией за ожидание, знаком внимания или попыткой заглушить угрызения совести, – он привез его слишком поздно, так что с этим его подарком у нее уже не будет связано никаких воспоминаний, – может быть, они будут у кого-то другого, если Деан решит подарить его кому-нибудь, кто знает о смерти той, кому этот подарок предназначался: своей свояченице Луисе, Марии Фернандес Вера или той соседке в бежевых перчатках, что была на кладбище, или никому: брошку, платье, серьги, платок, сумку, флакон Eau de Guerlain – кто знает, что он выбрал на этот раз. Возможно, Деан поужинал на Слоун-Сквер, недалеко от гостиницы, чтобы не ездить далеко после тяжелого дня, поужинал один, или с коллегами, или со знакомыми, или с друзьями, потом вернулся в свой номер, встал у окна-гильотины и долго смотрел в темноту лондонской ночи – на дома, стоящие напротив, или на окна других номеров отеля (в большинстве окон не горел свет), или на окно комнатки под крышей, где живет чернокожая горничная, которая переодевалась после работы: снимала наколку, туфли и чулки, фартук и униформу, умывалась, мыла подмышки над раковиной, по-британски. Может быть, он даже вспомнил ее запах (если до этого он уже встречался с нею где-нибудь в коридоре или на лестнице). И в этот момент зазвонил телефон – вещь почти невозможная в Лондоне в такой час. Но, когда Деан снял трубку и сказал: «Слушаю!» (по-английски), я, испугавшись, повесил трубку телефона-автомата в одном из мадридских кафе, где человек с длинными зубами ждал, пока я освобожу кабинку. Телефонные звонки в комнате Деана взрывают ночную тишину и пугают полуодетую и полураздетую горничную – она вдруг понимает, что ее могут видеть, а потому, как была – в лифчике и трусах, – делает несколько шагов к окну, открывает его и высовывается на секунду, чтобы, по крайней мере, удостовериться, что по стене к ней не взбирается какой-нибудь burglar – в английском языке есть специальное слово, обозначающее вора-домушника, чужака, каким был я в ту ночь в доме Марты и ее мужа, хотя я не забирался туда по стене, – снова закрывает его и осторожно задергивает шторы: никто не должен видеть ее отчаяния, усталости или уныния, никто не должен видеть, как она сидит в изножье кровати полуодетая и полураздетая: блузка снята через голову, рукава держатся на кистях рук – может быть, именно такой видел ее Деан, когда она об этом и не подозревала? Деан скажет не только это, – подумал я. – Еще он скажет: «Но мне мало того, что он испытал потрясение, что его охватила паника, мало того, что он пережил ужасные минуты, – все это давно в прошлом. Я хочу найти его и поговорить с ним, хочу потребовать у него ответа и рассказать ему, что произошло по его вине. Я хочу подробно рассказать ему, как я провел весь тот день, когда думал, что Марта жива, а ее уже не было в живых, и каким я вспоминаю тот день сейчас, когда вижу его в страшных снах и я слышу голос, который говорит мне: «В час битвы завтра вспомнишь обо мне, когда был смертным я; и выпадет из рук твоих копье; тебе на сердце камнем завтра лягу; и ждут тебя отчаянье и смерть». Вот что он сейчас скажет, и когда он скажет это, я зажму уши руками и рухну без чувств или, может быть, сожму ладонями виски, мои бедные виски, готовые разорваться, – потому что я не перенесу того, что мне придется услышать.
Но Деан и на этот раз сдержался. Он ничего не сказал, только некоторое время бормотал что-то себе под нос, словно считал (на этот раз до двадцати), и только потом с обычным спокойствием (мы должны быть снисходительны и добры к тем, кто был дорог нашим умершим) произнес своим заржавленным голосом:
– Послушайте, Хуан, вы вбили себе в голову, что я виноват в случившемся. Хорошо, согласен, моя вина во всем этом тоже есть. В любом случае переубедить вас я не смогу. Я мог бы предъявить вам мой билет, счета за гостиницу и рестораны, чеки на покупки, которые я делал в Лондоне, но если вы предпочитаете думать, что я там не был, и по каким-то причинам вам так легче, – пожалуйста, продолжайте думать так, все равно это ничего не изменит, разве что вы будете уважать меня еще меньше, – но это не так страшно: вполне возможно, скоро мы совсем перестанем встречаться – нас уже почти ничто не связывает. Вы можете думать обо мне что угодно. Я не знаю, куда дела Марта записку с моим лондонским адресом. Может быть, сунула ее в карман, а потом выронила на улице. А может быть, ее унесло ветром в открытое окно и подметальщик улиц смел ее своей метлой. Я не знаю. Я знаю, что я оставил ей адрес, но доказать это не могу, и вы не обязаны мне верить. А Феррану я действительно забыл его оставить. Но в одном вы правы: мне никогда не забыть тот день, о котором вы говорите. Есть вещи, о которых человек должен узнавать сразу, нельзя, чтобы он хоть минуту пребывал в неведении, не зная, что мир уже не тот. Нельзя, чтобы человек думал, что все остается как прежде, когда все изменилось, встало с ног на голову. Воспоминания о времени, прожитом нами в этом ужасном заблуждении, невыносимы. «Каким же я был дураком!» – думаем мы. На самом деле, мы не должны так страдать от этого: жить в неведении нетрудно, более того, именно так мы все и живем – никто этого не избежал и никто не стал из-за этого дураком, так что страдать нет причины. Но мы страдаем, и страдаем ужасно, когда наконец обо всем узнаем. И хуже всего то, что время, когда мы жили, не ведая о том, что случилось, превращается во что-то странное, зыбкое и нереальное, что-то похожее на чары или сон, о котором нужно поскорее забыть, Вдруг оказывается, что мы в это время словно бы и не жили, и теперь проживаем его еще раз – словно слушаем уже слышанный рассказ или перечитываем уже читанную книгу, – и думаем, что мы вели бы себя не так или могли совсем по-другому прожить это время. От этого можно прийти в отчаяние. Мы думали, что жили в раю, а оказалось – в аду. («Это очень похоже на то, как детьми мы ходили в кинотеатры, где показывали по два фильма подряд, а потом повторяли их еще раз и еще, – подумал я. – Входили в темный зал посреди сеанса и смотрели фильм до конца, только догадываясь о том, что было в его начале, которое мы пропустили, что довело героев до того отчаянного положения, в котором мы их застали, что сделало их врагами и заставило так ненавидеть друг друга. Потом мы смотрели вторую картину, и, только когда начинался следующий круг и мы могли посмотреть пропущенное нами начало первого фильма, мы обнаруживали, что то, что мы напридумывали, не имело ничего общего с тем, что было на самом деле, и что поэтому мы неправильно поняли и вторую половину. Того фильма, который мы смотрели в первый раз, не существовало в природе, его нужно было выбросить из головы, выбросить не только то, что мы нафантазировали, но и то, что мы видели собственными глазами, но дополняли своими фантазиями. Сейчас таких кинотеатров уже нет, но то же самое происходит, если мы включаем телевизор, когда там уже начался какой-нибудь фильм. Только в этом случае один и тот же фильм не показывают два раза подряд, и нам остается только та версия, которую дополнило наше воображение. Как понял Only You историю Пойнса, Фальстафа и Генрихов Ланкастерских, короля и принца? Почему она произвела на него такое сильное впечатление в ту его бессонную ночь? А вот я в ту мою бессонную ночь не видел ни начала, ни конца фильма с Макмюрреем и Стенвик, я даже их диалогов не слышал – видел только субтитры, но не читал их: я слишком был занят собственной историей, которая только начиналась».) – Деан глубоко вздохнул: ему нужно было перевести дух, успокоиться после этой речи, в которой на смену обычному его хладнокровию пришло возбуждение. – Так что вы совершенно правы: этот день я никогда не забуду.
Тельес молча курил свою трубку, пристально глядя на своего зятя, а тот не выдержал этого взгляда и, как только закончил говорить, начал искать глазами метрдотеля, чтобы попросить счет (именно такой знак он ему подал), словно хотел этим положить конец разговору или, по крайней мере, сменить тему. «Ему, наверное, очень трудно сдерживаться, – подумал я. – Вероятнее всего, он потом захочет встретиться с Луисой и выговориться – ведь она все знает». Луиса, казалось, раскаивалась, что завела этот разговор. Она ни разу не прервала Деана, она больше не торопила его с принятием решения – несколько дней ничего не изменят. На Тельеса слова Деана тоже, казалось, произвели впечатление – он задумался и только попыхивал трубкой. Но до конца перецедить его не удалось: он просто ждал, пока улягутся сомнения и с новой силой нахлынет прежняя обида, снова станет понятно, кого следует винить. Когда Деан, не выдержав, отвел взгляд, он опять нахмурился и сказал:
– В любом случае тебя здесь не было. И она не смогла тебе позвонить. Или, может быть, просто решила не звонить тебе, зная твое легкомыслие и равнодушие. Может быть, боялась, что ты назовешь ее паникершей и пальцем для нее не шевельнешь, даже не предупредишь нас, даже не позвонишь врачу. Она ведь хорошо тебя знала. И мы все тоже знаем, что на тебя нельзя рассчитывать, – он снова употребил форму множественного числа, но сейчас это «мы» не включало в себя его зятя, – и сейчас нас действительно почти ничто не связывает. Когда что-нибудь произойдет со мной, можешь быть в Лондоне, в Тампико, на Пелопоннесе или еще где-то, – я знаю, что тебя в любом случае не окажется рядом. И не вздумай платить по счету: меня здесь знают.
Деан спрятал бумажник, который достал после того, как позвал метрдотеля. Надо полагать, он был сыт всем этим по горло. Иногда единственный способ сохранить самообладание – встать и уйти. Складки на его лбу прорезались глубже – когда он состарится, лицо у него всегда будет таким. Его энергичный подбородок подрагивал, глаза цвета пива сверкали – впрочем, это могли быть отблески бушевавшей за окном грозы. Глаза его были широко раскрыты и смотрели сухо и жестко. Он встал, взял свой плащ, надел его и сунул руки в карманы:
– Если платить буду не я, то ждать мне незачем. Я спешу. До свидания, Хуан. Луиса, мы после поговорим. Всего хорошего.
Он не выпил кофе. Его последние слова были обращены ко мне, и я, чтобы не показаться невежливым, ответил ему: «До свидания». Он поцеловал Луису (она сказала ему: «Увидимся дома», – как будто у них был теперь общий дом). Тельес ничего не сказал. По пути к выходу Деан попрощался с метрдотелем, и тот проводил его и открыл ему дверь: родственник дона Хуана заслуживал особого внимания. Он поднял воротник плаща перед тем, как нырнуть под дождь, с трудом протиснулся сквозь толпу у входа. Я подумал, что мне не удастся проследить за ним после обеда, если я захочу сделать это. Так что если, когда мы выйдем из ресторана, мне захочется проследить за кем-то из них, я смогу пойти только следом за Луисой. Мне все равно нечего было делать – на эту неделю я не запланировал ничего, кроме работы с Тельесом, сценарий для телесериала мог и подождать. Его можно было вообще не писать – все равно за него заплатят. Тельес выпил свой кофе (наверняка уже холодный), выпил одним глотком, как водку. Потом снова вспомнил обо мне и сказал, словно извиняясь:
– Моя дочь не смогла позвать на помощь, – объяснил он, как будто я сам не догадался. – Врачи говорят, что ее нельзя было спасти. Но у меня сердце разрывается, как подумаю, что никого не было с ней рядом, когда она умирала, как страдала она от того, что ребенок останется один и о нем некому будет позаботиться. – С уходом Деана он больше не казался суровым и гневным. – Я не могу это вынести.
– Странно то, папа (я вам это уже не раз говорила), – сказала Луиса (и это «вам» впервые относилось ко мне; она хотела сказать, что говорила ему, а мне объясняла это в скобках – не станет же дочь обращаться к отцу на «вы»), – что нам она тоже не позвонила. Предположим, Эдуардо в Лондон она позвонить не могла, но нам-то могла! Однако не позвонила. – Мне казалось, что она хотела оправдать Деана и не выдать при этом свою покойную сестру. Она явно сочувствовала Деану. Немного подумав, Луиса прибавила: – Возможно, она не знала, что умирает, думала, что это скоро пройдет, и не хотела никого беспокоить ночью. Если она не предполагала, что умрет, ей не было так страшно. Страшно бывает, когда это предполагаешь. И знаешь.
Мне захотелось сказать Тельесу: «Она была не одна, поверьте мне, я точно это знаю. Ей не было так страшно, потому что она не сразу поняла, что умирает, а когда поняла, сказала мне: „Обними меня, пожалуйста, обними меня!", и я ее обнял, и она сказала: „Пока ничего не делай, подожди", – она не хотела, чтобы я сдвинул ее с места хоть на миллиметр, не хотела, чтобы я звонил кому-нибудь. Я обнял ее, и она умерла в моих объятиях, чувствуя мое прикосновение, мою защиту. Не мучайтесь так».
Но я не мог это сказать.
– Я не должен был идти с вами, – сказал я вместо этого. – Мне жаль, что так вышло.
– Вы ни в чем не виноваты, – ответил Тельес. – Мы сами вас пригласили. На самом деле я не собирался затрагивать эту тему. – И, положив дымящуюся трубку на пепельницу, сжал ладонями виски. – Бедная моя девочка! – воскликнул он, как Фальстаф. Трубка дымила.
Дождь кончился внезапно. Выход был свободен.
* * *
Какая это мука – помнить твое имя и знать, что завтра я тебя уже не увижу!
Имена не меняются, они остаются навсегда, ничто и никто не может вырвать их из нашей памяти. Моя память хранит имена множества людей, чьи лица мною давно забыты, а если и вспоминаются, то лишь как туманное пятно на фоне какого-то пейзажа, улицы или дома, или когда мне на память приходит случай из далекого прошлого или старый фильм. То же самое происходит с названиями тех мест, которые казались вечными, потому что существовали еще до того, как мы их узнали, еще до того, как мы появились на свет: зеленная лавка «Цветок Севильи», кинотеатры «Принц Альфонсо», «Мария Кристина» и «Синема-Икс», книжный магазин Бух-хольца неподалеку от площади Сибелес, кондитерская сестер Лисо, отель «Атлантик» и отель «Лондон», Ориель и Сан-Тровасо, Заттере и Наоифакс – немыслимое количество названий улиц, магазинов и населенных пунктов: Калата-ньясор, Сильс, Кольмар, и Мельк, и Медина дель Кампо. Имена актеров и актрис из всех фильмов, которые мы посмотрели за свою жизнь, мы помним очень хорошо: Эдуардо Чианелли, Дай-эн Варси, Бэлла Дарви, Леора Дана, Ги Делорм, Фрэнк де Кова, Бриджид Базлен, – а вот лица их постепенно изглаживаются из нашей памяти. Но стоит нам вновь увидеть старый фильм с их участием, и мы тут же вспоминаем имя человека, которого видим таким же, каким видели много лет назад. Лица на экране не меняются. А вот места меняются. Исчезли старые лавочки, на их месте теперь новые банки. А те, что сохранились, лишь бледные подобия того, что было раньше, и мы смотрим на них с улицы, не решаясь войти, и с трудом узнаем за стеклом витрины постаревших продавцов или хозяев, которые когда-то угощали нас конфетами и ласково разговаривали с нами. Мы видим, как они сгорбились и одряхлели. Их жизнь, о которой мы ничего не знаем, прошла, но они все так же стоят за своими прилавками, мраморными или деревянными, только сейчас их движения стали неуверенными и замедленными. Им трудно поворачиваться, им трудно даже упаковывать покупки. Я почти не помню лица молоденькой светловолосой служанки, которую я (мне было тогда лет девять-десять) щекотал, повалив на кровать, когда родителей не было дома, но вот имя ее помню прекрасно: ее звали Кати. Я плохо помню черты калеки, торговца сигаретами, спичками и жевательной резинкой из того местечка, где мы обычно проводили лето, – получеловека, разъезжавшего в странной коляске (помню только, что выражение лица его было одновременно высокомерное и наивное), а вот имя его память сохранила: Элисео. Я почти забыл лица многих моих одноклассников (тех, с кем я никогда не был особенно близок или на которых просто никогда не обращал внимания) – детские лица, которые сейчас так изменились, – но фамилии их я помню прекрасно, словно слышу, как сеньорита Бернис делает перекличку: Ламбеа, Лантеро, Рейна, Татай, Теулон, Видаль. Совсем не помню лиц тех мальчишек, с которыми летом не раз дрался в парке, но никогда не забуду их звучных фамилий: Касальдуэро, Масарьегос, Вийюэндас и Очоторена. Я не знаю, как выглядел парикмахер, который приходил в дом моего дедушки-врача, чтобы брить его и стричь его уже поредевшие волосы, но знаю, что звали его Ремихио, это я помню хорошо. И так же хорошо помню, как звали чистильщика обуви, лысого и свирепого, с торчащими усами и густыми бакенбардами, который, высматривая клиентов, сидел на своем ящике, одетый в черное и с красным платком на шее, – его звали Манолете. Вот имя хозяина писчебумажного магазина, маленького человечка с аккуратно подстриженными усиками, я уже забыл, зато помню его прозвище: мы с братьями звали его «Биллем Деккер», потому что он был похож на слащавого и трусливого героя фильма «Дом с семью балконами», и посылали ему письма с угрозами от имени «Черной Руки». Мы писали эти письма на бумаге, прожженной через лупу: «Твои дни сочтены, Биллем Деккер!» Однажды я провалился на экзамене по математике, и все лето ко мне ходил учитель. Запомнился только оставшийся от войны шрам на его всегда аккуратно причесанной голове, но как звали его, помню точно: Викторино – старомодное имя, сейчас таких имен уже не дают. Лицо того высокого, спокойного и улыбчивого человека, который продавал пластинки, я вспоминаю, когда слышу его имя: Висен Вила (и магазинчик его так же назывался). С трудом припоминаю черты того старика-швейцара, который в течение двух лет здоровался со мной каждое утро, выходя из своей каморки и поднимая приветственно руку, но помню, что звали его Том.
Какая это мука – помнить твое имя и знать, что завтра я тебя уже не узнаю! Лицо, которое мы больше не можем видеть, живет своей жизнью, оно меняется и перестает быть таким, каким мы его знали, – это уже не то лицо, воспоминание о котором мы храним. Лица тех, кто ушел навсегда (потому что мы не смогли удержать их или потому что их унесла смерть), начинают стираться из памяти, хотя иногда нам кажется, что мы все еще видим то, чего уже нет на свете. Но это самообман: у памяти зрения нет, память (внутреннее зрение) являет нам лишь расплывчатые, неясные образы тех, кого мы любили и ненавидели, и тех, кто любил и ненавидел нас.
Я мог бы считать, что никогда не был с тобой знаком, если бы не твое имя, которого мне не забыть, которое сияет немеркнущим светом и будет сиять всегда, даже когда ты покинешь меня, даже когда ты умрешь.
Имя – это то, что остается навсегда, и нет разницы между именами живых и именами мертвых; наше имя – это то, что отличает нас от других людей, это единственное, что помогает нам помнить, кто мы и какие мы, и если случается, что кто-то лишает нас нашего имени и говорит: «Это не ты, хотя я тебя вижу, это не ты, хотя и очень похож», – то мы перестанем быть самими собой в глазах того человека, который говорит нам это, и не станем собою вновь, пока он не вернет нам наше имя, без которого мы себя не мыслим, которое становится неотъемлемой частью нашего «я» с момента рождения. («Я не знаю тебя, старик, – сказал своему другу Фальстафу принц Хэл, когда стал Генрихом Пятым. – Я не знаю, кто ты, я тебя никогда не видел. Не проси у меня ничего и не говори мне нежностей, потому что я уже не тот, что был раньше, и ты тоже не тот. Я отвернулся от себя прежнего. Поэтому ты сможешь приблизиться ко мне и стать тем, кем был раньше, только тогда, когда услышишь, что я снова стал прежним»). И если такое случается с нами, мы с ужасом думаем: «Почему он не узнает меня? Почему не зовет меня по имени?» Правда, порой мы думаем об этом с облегчением: «Как хорошо, что он больше не зовет меня по имени, не верит, что это я делаю и говорю то, чего не должен. Он видит то, что я делаю, и слышит то, что я говорю, он не может не верить своим глазам и ушам, и тогда он отказывается верить в то, что это говорю и делаю я, человек, которого он знал совсем другим. Мы с ужасом думаем: «Почему он не узнает меня? Почему не зовет меня по имени?» Правда, порой мы думаем об этом с облегчением: «Как хорошо, что он больше не зовет меня по имени, не верит, что это я делаю и говорю то, чего не должен. И этим он спасает меня».
Что-то похожее случилось со мной однажды. Это было давно, задолго до того, как я узнал имя Марты Тельес, имя ее отца, имена Луисы, Деана и Эухенио. В ту ночь мы не только отказались узнавать друг друга (если мы действительно друг друга узнали) и назвать друг друга по имени, мы даже отреклись от собственных имен.
Я возвращался домой на машине, было очень поздно. На улице Эрманос Беккер, короткой кривой улице, которая очень резко поднимается вверх и выходит на улицу Кастельяна, я увидел женщину. Это дорогая улица, и на ней нередко можно увидеть проституток и трансвеститов. Обычно они стоят в ряд, одна за другой (или один за другим), так что, когда выезжаешь из-за угла, видишь только одну женщину (дальше, после того как Кастельяна пересекает улицу Мария де Молина, проституток намного больше: они стоят группами, всегда легко одетые, даже осенью и зимой, и болтают в ожидании клиентов). На углу, мимо которого я часто проезжаю, всегда стоит женщина, каждый раз это новая женщина (или выглядит всякий раз по-новому). Может быть, они каждую ночь бросают жребий, кому стоять на этом месте: оно не слишком на виду, но в то же время на перекрестке всегда немало машин, к тому же здесь безопасно – рядом находится хорошо охраняемое американское посольство. Так что это очень выгодное для них место. В тот вечер я, как обычно, остановился на перекрестке перед светофором и из машины посмотрел на женщину. Я смотрел на нее так, как мы, мужчины, всегда смотрим на проститутку, если не собираемся пойти с ней: с любопытством (мы пытаемся представить, как это было бы, если б мы с ней все-таки пошли, хотя и понимаем, что не будем это делать) и жалостью. Или просто с мужским высокомерием. Но, когда загорелся зеленый свет, я не тронулся с места. Я продолжал смотреть на нее через стекло, потому что мне показалось, что я знаю, как ее зовут. На ней был короткий плащ, открывавший ноги в черных чулках. Она стояла, обхватив руками плечи, словно ей было холодно. Заметив автомобиль, который не тронулся с места, когда загорелся зеленый свет, она стала поглядывать в его сторону и опустила руки, чтобы я (то есть тот, кто сидел в автомобиле, – меня она еще не могла видеть) разглядел юбку, еще более короткую, чем плащ, и что-то вроде боди, подчеркивавшее грудь. Она сунула руки в карманы плаща и распахнула его, чтобы я мог увидеть больше. Я не включал зажигание. Справа от меня дорога была свободна, другие машины могли проехать, но сам я не двигался с места. Я не подъехал к ней ближе: это было бы расценено как проявление интереса, и мне пришлось бы заговорить с ней, перекинуться несколькими словами, а я (несмотря на то что меня просто жгло любопытство) совсем не был уверен, что хочу заговорить с ней или рассмотреть ее получше, потому что боялся услышать имя и узнать ее. Я боялся услышать имя «Селия». Селия Руис. Селия Руис Комендадор (она всегда называла обе свои фамилии) – на женщине с таким именем я женился за несколько лет до того, но вскоре расстался с нею, а еще чуть позднее – развелся.