Текст книги "В час битвы вспомни обо мне..."
Автор книги: Хавьер Мариас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
Я вышел на проезжую часть поймать такси – все равно в какую сторону, перешел через улицу, вернулся обратно. Прошли две машины, а потом – удача! – пустое такси. Я остановил его, назвал свой старый адрес. Как давно я не называл этого адреса, как давно не просил отвезти меня туда! А ведь целых три года там был мой дом. И, когда я оказался у знакомого подъезда, у той двери, в которую я столько раз входил, возвращаясь вечером, и столько раз выходил по утрам в течение тех трех лет, я вдруг вспомнил, что у меня до сих пор остались ключи. Я вынул связку, нашел нужный ключ. Если она не сменила замки, я могу зайти. Могу открыть эту дверь, подняться на лифте на четвертый этаж, могу даже открыть дверь знакомой квартиры справа от лифта и убедиться, что ничего плохого не случилось в эту ночь, что здесь не бродила никакая banshee, что Селия Руис Комендадор была жива и здорова и лежала в своей постели, одна или еще с кем-то. (Может быть, Деан предпочел бы не выяснять правду, если бы что-то подозревал там, в далеком Лондоне?) Прошло уже полтора часа, как я вышел на улицу, им должно было хватить времени на все. Был тот час, который писатели-классики называют «глухая ночь» – час, когда ничто не нарушает тишины (хотя в Мадриде такого часа не существует). Селия, наверное, раньше была с кем-то, а теперь уже осталась одна: этот врач или кто он там – злой дух – уже ушел, переспав с ней, – мы, духи мужского пола, редко остаемся, после того как сделаем свое дело. А если он не ушел, то я смогу наконец разрешить сомнения: я увижу этого мужчину, и, если он лысоватый блондин, мне все станет ясно. А может быть, с ней сейчас совсем другой мужчина – ее жених (с ним мы тоже уже родственники). Любой из них испугается до полусмерти: тот, что еще считается мужем, вламывается среди ночи, открыв дверь собственным ключом, и застает ту, что еще официально считается его женой, в постели с другим. Несколько секунд любовник или клиент трясется от страха, ожидая, что вот-вот разразится трагедия, прячется под одеяло, с ужасом смотрит на карман моего плаща, пытаясь угадать, не прячу ли я там пистолет, – смерть скорее смешная, чем ужасная. Соблазн был велик. Я посмотрел наверх, на те окна, которые еще так недавно были моими, – на окна спальни, гостиной (одно из этих окон было не окном, а дверью, которая вела на крышу-террасу, и летом – в нашей семейной жизни было три лета – мы часто ужинали на террасе). В окнах было темно: может быть, Селия все изменила после того, как я ушел от нее, и перенесла спальню в другую комнату, окна которой выходят во двор? Дом не подавал признаков жизни. Это был дом спящих или мертвых. Все было тихо, ни в одном окне не видно было силуэта человека, надевавшего или снимавшего что-нибудь. Я колебался. Невдалеке послышался звон разбитого стекла и быстрые приглушенные голоса – наверное, грабили какой-нибудь магазин. Через несколько секунд сработала сигнализация, но стекла все равно продолжали звенеть, и воры продолжали свое дело: все знают, что в Мадриде сигнализация часто срабатывает сама по себе, так что пользы от нее никакой. Дело происходило в нескольких кварталах от того места, где стоял я. Сирена смолкла, послышался новый раскат грома (на сей раз совсем рядом), и хлынул дождь. Крупные капли падали на палые листья и мокрую землю, на грязь, похожую на подсохшую кровь или черные слипшиеся волосы. На улице, кроме меня, не было никого, так что никто не бросился искать укрытия: грабители были далеко отсюда и, должно быть, уже сделали свое дело. Я перебежал через дорогу и спрятался под навесом подъезда. Оказавшись там, я уже не мог противиться соблазну и попытался открыть дверь своим старым ключом. Ключ повернулся в замке легко. А потом уже не нужно было думать, делать или не делать те шаги, которые ты делал тысячу раз, – ты шагаешь механически, ноги идут сами. Лифт был, как всегда, наверху – всегда кто-то возвращается позднее, чем последний из тех, кто куда-нибудь уходит (таких полуночников тоже много, я сам такой и Селия тоже – она была тогда так молода, ей нравилась ночная жизнь, мы входили и выходили всегда вместе, мы были семейной парой). Сейчас я поднимался один, сердце мое замирало, я был охвачен возбуждением и любопытством (все тайное вызывает любопытство и возбуждает) и, вставляя ключ в замочную скважину, старался не шуметь, словно я был burglar, ночной вор, который карабкается по стене и проникает в квартиры, – именно это я делал в тот момент, только я не собирался ничего красть, я хотел лишь Узнать и успокоиться, хотел убедиться, что она жива и что она – это она. Но что, если ее уже нет в живых? И если она это не она? Если она мертва, то зачем мне красться на цыпочках? Если это так, то мне следовало бы зажечь свет, схватиться за голову, закричать от боли и раскаяния, попытаться вернуть ее к жизни поцелуями, пытаться покончить с собой, позвонить врачу, разбудить соседей, позвонить ее родителям и в полицию и все рассказать. Ничего не было слышно, я не услышал ничего и тогда, когда вошел в квартиру. Я очень осторожно закрыл за собой дверь, так же как делал это и раньше, – я много раз приходил домой, когда Селия уже спала (иногда я уходил куда-нибудь без нее и возвращался поздно). По этим комнатам я мог ходить в темноте – это был мой дом, а в своем доме всегда знаешь, где стоит мебель, на что можно наткнуться, где опасные углы и где выступы; знаешь даже, в каком месте предательски скрипнет паркет. Я прошел по коридору и вошел в гостиную. Здесь было чуть светлее: свет шел из окна – на улице горели фонари, светились огни рекламы, да и небо всегда дает свет, даже если это грозовое небо, затянутое облаками. Бушевавшая за окном гроза была моей сообщницей: кто расслышит шаги в шуме дождя, бившего по черепичной крыше, по террасам, по листве деревьев, по земле. Хотя, даже если она не слышала моих шагов и не предчувствовала (спящие в отличие от мертвых могут предчувствовать) моего появления, ее могли разбудить (или уже разбудили?) гром и шум дождя. Я был злым духом, был призраком, который явился, чтобы потревожить ее сон или обнаружить ее труп, это был я, я уже не был никем и не был таким уж безобидным. Моих вещей здесь уже не было. Когда у меня было много работы, я, чтобы не проводить слишком много времени в одной и той же обстановке, иногда использовал часть гостиной – она достаточно большая – как кабинет: сценарии писал в кабинете, а речи – в уголке гостиной. Стола, который я для этого сюда поставил, сейчас здесь уже не было, как не было и моей пишущей машинки, и моих бумаг, моей ручки, моей пепельницы, моих справочников – в этом доме они уже никому не были нужны. Все остальное (так мне показалось в темноте) было на своих местах – Селия ничего не поменяла. Может быть, у нее просто не было денег на то, что ей хотелось бы купить. Когда мы возвращаемся в хорошо знакомое нам место, время нашего отсутствия вдруг сжимается или даже исчезает совсем – словно мы никогда отсюда не уходили. Пространство, которое не изменилось, переносит нас в другое время. Мне захотелось сесть в свое кресло и закурить или почитать. Но я еще не узнал того, что хотел узнать, мое волнение все росло, и страх все усиливался. Я хотел узнать и боялся узнать, я хотел успокоиться, я должен был избавиться от своих подозрений, разрешить сомнения. И я все-таки подошел к белой раздвижной двери, которая вела из гостиной в спальню. Когда мы шли спать, мы всегда закрывали эту дверь, хотя, кроме нас, в доме никого не было, – мы хотели укрыться от всего мира и от остальной части нашего дома. Дверь и сейчас была закрыта – у Селии сохранилась эта привычка, не важно, спала она одна или нет (странно было бы предположить, что дверь закрыл за собой тот врач или любовник, выйдя из спальни после того, как сделал свое дело). Это успокоило меня: значит, ничего не случилось, это придало мне смелости, и я взялся за ручку двери, осторожно приоткрыл ее и заглянул внутрь. Но я ничего не смог разглядеть: в спальне было темнее, чем в гостиной, – теперь Селия опускала жалюзи (мне нравилось спать при поднятых жалюзи, а ей – при опущенных, и мы пошли на компромисс: опускали их наполовину, чтобы утром ей не мешало солнце и чтобы я, проснувшись, мог определить, была все еще ночь или уже наступило утро, – я часто просыпаюсь по ночам, я плохо сплю). Я раздвинул створки еще больше, потом еще, пока не открыл двери полностью (я не был уверен, что хочу сделать именно это, но я это сделал – мы действуем быстрее, чем думаем, потому что время бежит вперед и торопит нас, и пока мы будем сомневаться – «да», «нет», «может быть» – оно уйдет, и наступит час, когда мы больше не сможем сказать: «Не знаю, не уверен, там видно будет»). Мне захотелось увидеть Селию в постели одну, увидеть ее ночное лицо, которое я так хорошо помню, левую руку, засунутую под подушку – так она всегда спит, – услышать ее спокойное дыхание. Я подождал немного. Все было тихо. Слабый свет из гостиной рассеял сумрак спальни, и мои глаза понемногу привыкли к темноте. Я различил белое пятно простыни (это было первое, что я смог различить) – она или они также смогли бы увидеть только светлое пятно моего плаща, если бы проснулись в этот миг и начали всматриваться в разделяющее нас пространство. Точно так же много времени спустя я стоял у двери в комнату маленького мальчика, только мальчик до этого меня уже видел: он сначала следил за мной и только потом уснул, а не наоборот. Когда мои глаза окончательно привыкли к темноте, я смог разглядеть, что в постели были двое: на правой стороне кровати – Селия, а на моей стороне был не я а другой мужчина. Одно и то же место могут занимать разные люди – это случается сплошь и рядом, не только в наше время и не только в тех случаях, когда человек сам решает захватить чужое место, или ему навязывают это решение, или у него не остается другого выбора. Так было и в течение всех долгих веков, что протекли в неизменном пространстве: дома тех, кто уезжает или умирает, их спальни, их ванные, их кровати занимают живые или вновь приехавшие – люди, которые забыли или просто не знают, что происходило там, где они теперь живут, когда их еще не было на свете или когда они были детьми, для которых время не имеет значения. Происходит столько всего, о чем мы не помним и даже не подозреваем! Почти ничто не фиксируется – ни наши мысли, ни едва заметные движения, планы и желания, тайные сомнения, сны, обиды и оскорбления; слова, которые были сказаны и услышаны, но неверно поняты или намеренно искажены; слова, от которых потом отказались; обещания, которым не поверили даже те, кому эти обещания были даны, – все забывается и все теряет силу, все, что мы делаем, когда мы одни (и не записываем этого), и то, что происходит при свидетелях. Как мало остается после нас, как мало следов оставляет на земле человек, и из этого малого сколько всего умалчивается! А из того, что не умалчивается и не скрывается, в памяти остается только ничтожно малая часть, и то ненадолго: память не передается от одного человека к другому, чужая память никому не нужна – у каждого есть своя. Бесполезно не только время ребенка – бесполезно время вообще: все, что с нами случается, все, что заставляет нас радоваться или страдать, длится всего лишь миг, а потом растворяется в бесконечности. Время скользкое, как плотный снег. Такое оно сейчас для Селии и для того мужчины, что занял мое место, таков их сон в это самое мгновение.
Сон этот неожиданно прервался, но виной тому был не я, не мое присутствие: молния, блеснувшая вслед за страшным раскатом грома, вдруг осветила весь дом, осветила гостиную, спальню и меня – тихий призрак в плаще, раздвигающий руками створки белой двери, – осветила кровать, и спавшие одновременно проснулись, одновременно подняли головы, и Селия закричала (как тот король, напуганный явившимися ему призраками), широко раскрыв глаза и зажав руками уши, чтобы не слышать страшного грома или собственного крика. Я смотрел только на нее. На ее обнаженную (как у Марты Тельес) грудь, которая когда-то перестала меня интересовать и снова начала интересовать в эту самую ночь, если только Селия была Викторией с улицы Эрманос Беккер. При вспышке молнии я увидел и эту грудь, и одежду, брошенную на стул, – его одежда вместе с ее одеждой, они раздевались одновременно, может быть раздевали друг друга. Мужчину я не видел (не видел его лица – только белое пятно, такое же белое, как простыня). Я не видел, был ли это белобрысый врач, или кто-то совсем мне незнакомый, или, наоборот, знакомый, или даже близкий приятель – Руиберрис де Торрес, к примеру. (Или Деан, или Висенте – только через два года я узнаю их имена, услышу их голоса и увижу их лица.) Это мог быть и я сам. Я не успел разглядеть его – в комнате снова стало темно. Должно быть, я тоже кричал – может быть даже воздевая к небу сжатые кулаки, как кричат, требуя отмщения, хотя я был не вправе требовать мести. Я захлопнул дверь, повернулся в испуге и побежал в темноте через гостиную, а потом по коридору – я испугался себя самого и того, что я сделал. Здесь все было мне знакомо, поэтому я ни на что не наткнулся, хотя мчался, будто дьявол, уносящий непорочную душу, как у нас говорят. Я добежал до двери раньше, чем они смогли прийти в себя и сообразить, что при вспышке молнии действительно видели на пороге спальни человека в белом плаще (сначала они, возможно, решили, что им приснился один и тот же кошмар – муж или злой дух, который явился, чтобы потревожить их сон). Они были голые, а потому все равно не выбежали бы из квартиры вслед за мной (по крайней мере, по пояс они точно были голые, это я успел заметить при вспышке молнии, и они были босиком). Мне хватило времени, чтобы добежать до лифта, который все еще был наверху, на нашем этаже, спуститься вниз, пробежать через вестибюль, нажать кнопку на входной двери и выбежать на улицу, под проливной дождь. Я вмиг промок. Но я бежал и с облегчением думал, что Селия жива, хотя она сейчас и не одна, и что я никогда не узнаю, была ли она еще и Викторией. Но главная моя мысль, пока я убегал из квартиры, спускался в лифте и бежал по улице под дождем, была другая: «Как же мало осталось от меня в этом доме, как мало осталось от меня в этом доме!» Ветки деревьев качались, казалось, это машет руками разъяренная толпа.
* * *
Следуя за Луисой, я пересек улицу Кастельяна. Я смотрел и смотрел на ее красивые ноги, но уже не чувствовал себя ничтожеством, и мне больше не было стыдно смотреть на них – может быть, потому, что я мог делать, что хотел (ведь рядом не было свидетелей, не было никого, кто мог бы осудить меня), а может быть, потому, что я шел сзади и просто не мог не смотреть на ее ноги. Она свернула в тот квартал, где находятся посольства, где днем не увидишь ни припаркованных машин, из которых не выходят люди, ни трансвеститов на скамейке, покорно и обреченно ожидающих клиентов. Она прошла четыре квартала и вошла в подъезд того дома, в который и направлялась, – то, что Луиса точно знала, куда идет, было ясно с той самой минуты, как она вышла из магазина: она шла зигзагами, как человек, который старается хоть как-то разнообразить слишком хорошо знакомый ему путь. Дом был скромный, хотя и стоял на фешенебельной улице (поэтому вряд ли он был таким ж скромным, он был просто старым, и его давно нужно было подновить). Поблизости не было ни одного бара, где я мог бы посидеть и подождать, пока она снова выйдет, хотя кто знает, сколько она там пробудет, – может, она здесь живет и сегодня уже не выйдет? Впрочем, вряд ли это ее лом: подходя к собственному дому, люди обычно заранее начинают искать ключи (мужчины – в кармане, а женщины – в сумке). Я вспомнил, что Луиса сказала Деану в ресторане: «Увидимся дома». Я подумал тогда, что она имела в виду дом на Конде-де-ла-Симера, но речь могла идти и о доме Луисы – возможно, о том самом доме, в который она только что вошла. Я решил немного подождать. Полчаса (хотя понимал, что буду ждать и дольше, если понадобится). Я отошел на несколько шагов, привалился к стене, чтобы моя фигура не бросалась в глаза и чтобы иметь возможность спрятаться в случае необходимости, закурил и начал просматривать иностранную газету, которую купил по дороге. К счастью, я понимал, что там написано (это была итальянская «La Repubblica», a итальянский и испанский – языки довольно близкие). Впрочем, мысли мои были заняты совсем другим. Я ждал. Ждал.
То ли статья о проблемах туринского «Ювентуса» (автор объяснял их растущим влиянием сатанистов в этом городе) так захватила меня, то ли процесс сравнения языков оказался слишком увлекательным (скорее всего, я утратил бдительность именно по этой причине), то ли просто потому, что ждать мне пришлось намного меньше, чем я предполагал (меньше четверти часа), – но я был застигнут врасплох, когда, взглянув на подъезд, не помню уж, в который раз за эти десять-двенадцать минут, я увидел не темный провал (дверь подъезда была открыта) и не кого-нибудь из незнакомых мне жильцов (за это время вышли уже двое), а изумленные глаза Луисы Тельес, которая стояла рядом и держала за руку малыша Эухенио, тоже (снизу вверх, с высоты роста двухлетнего ребенка) смотревшего на меня. Малыш был очень тепло одет, на голове у него была застегнутая под подбородком шапочка с маленьким козырьком, напоминавшая шлемы пилотов прежних лет. Сейчас Луиса держала только сумку и один из пакетов от Армани. Второй пакет она оставила в этом доме – подарок от Тельеса ко дню рождения: блузка или юбка. Пакет из «Vips» тоже остался там – значит, там осталась «Лолита» – может быть, как подарок от самой Луисы (ничего особенного: книга в мягкой обложке), а может быть, ее просто просили купить эту книгу (а еще сосиски, пиво и мороженое – наверняка это будет скромный ужин: сама Мария Фернандес Вера ничего не успела купить, потому что весь день сидела с ребенком, так что ее золовка должна была принести продукты для нее и для Гильермо, когда придет забирать малыша – их общего осиротевшего племянника). Тетушка и племянник сейчас стояли передо мной, они были в двух шагах от меня – наверное, вышли сразу после того, как я взглянул на дверь подъезда в последний раз, так что я, увлеченный статьей о сатанизме и футболе, не заметил, как они подошли ко мне (им нужно было повернуть здесь за угол). А может быть, все проще: я забыл об осторожности, и они заметили меня. Я не был уверен, что малыш меня узнает, – я понятия не имею, как устроена память у маленьких детей (возможно, у всех детей она устроена по-разному?). Прошло уже больше месяца с того вечера, когда он меня видел (и это был для него не просто вечер – в тот вечер рухнул привычный ему мир), но мы провели вместе несколько долгих часов, и это от меня во время того бесконечного ужина он вынужден был охранять свою мать и отказывался идти в постель. Он много раз слышал мое имя (а я слышал, как обращалась к нему Марта: «Эухенио, дорогой, – сказала она ему один раз, – иди спать, а то Виктор рассердится». Это была неправда, я вовсе не собирался сердиться, я только начинал немного нервничать). А потом он снова увидел меня, когда, внезапно проснувшись, прибежал в спальню, распахнул неплотно прикрытую дверь и застыл в дверном проеме, с соской во рту и кроликом в руке, а мать даже не заметила его. Он положил ладошку на мою руку, и я увел его оттуда, пряча от него лифчик (трофей, который храню до сих пор). Я не дал ему попрощаться с матерью, я не знал, что в эту минуту рушился его мир и что он в последний раз видит свою мать живой. Если бы я знал это, я позволил бы ему подойти к Марте, не важно, что она была полураздета.
– Иктор, – произнес малыш и показал на меня пальцем. Он улыбался, он помнил, как меня зовут. Это меня тронуло.
Луиса Тельес пристально смотрела на меня. Она уже пришла в себя. Я понимал, что выгляжу глупо: иностранная газета в руках, на земле, в пластиковом пакете из магазина, – «Сто один далматинец», мультфильм, который мне совсем не нужен, и тающее мороженое (наверняка оно уже начало таять, а до дому я доберусь еще не скоро). К тому же стоило мне сделать шаг, как в ботинке у меня начинало хлюпать.
– Что ты здесь делаешь? – спросила она. Она перешла на «ты». Перешла легко, как все молодые и как переходим мы всегда, когда мысленно обращаемся к человеку (не только в тех случаях, когда хотим оскорбить его, желаем ему зла, позора или смерти). Я смутился, наверное даже покраснел, как покраснела она, когда ее окутало облачко пара из холодильника, но в то же время я почувствовал и облегчение: тайна раскрыта, можно больше не прятаться, можно больше не притворяться, по крайней мере перед ней, Луи-сой, сестрой Марты.
– Так что ты все-таки оставила себе, юбку или блузку? – Я кивнул на пакет, который она по-прежнему держала в руках. Я тоже, не колеблясь, перешел на «ты».
Всегда чувствуешь, когда человек готов сменить гнев на милость, – а мы только к этому и стремимся, мы всегда хотим быть милыми, и не только в том смысле, что хотим нравиться другим людям, но и в том, который нашел отражение в забытом выражении «войти в милость»: нам хочется, чтобы были забыты наши ошибки и наши неудачи, наши дурные поступки, все разочарования, которые мы принесли тем, кто в нас верил, наши маленькие предательства и наша ложь. Всегда знаешь, кто способен простить (хотя это и не значит, что он обязательно простит), посмотреть на все сквозь пальцы (еще одно забытое – или почти забытое – выражение). Луиса как раз такая: доброжелательная и надежная, мягкая и отходчивая, даже легкомысленная иногда. Я понял это в тот самый момент. Раньше – в ресторане – я этого не замечал, впрочем, тогда она почти не обращала на меня внимания, ей хватало Деана и отца: первый раздражал ее тем, что никак не мог принять решение, от которого зависели и ее планы, а второй – своими взглядами на жизнь (он человек другого времени, он многого не понимает и не хочет понимать – в его возрасте уже не меняются, и он вполне доволен собой). Но, кажется, уже тогда я начал догадываться, какая она: я видел, как она молча защищает Деана, видел, что она сочувствует ему, хотя, возможно, и не испытывает к нему особой симпатии, что у нее есть чувство ответственности за ребенка, что она готова помочь, даже если для этого ей придется изменить свою жизнь. Я почувствовал ее желание сохранить мир и согласие между близкими ей людьми, готовность молчать, когда спорят мужчины, которые терпеть друг друга не могут, ее стремление к ясности и гармонии, способность представить себе весь ужас чужой смерти, хотя она о смерти знает так мало («Страшно бывает, когда это предполагаешь, – сказала она. – И знаешь»). В ресторане она не обращала на меня внимания: я был только наемным работником, чужаком, чье присутствие при разговоре (результат беспечности Тельеса) всем мешало. Сейчас я перестал быть никем. Мое имя стало очень значимым после того, как его произнесли детские губы, – я сразу стал интересен, я, если можно так сказать, перешел в другую категорию. Сейчас я был избранником старшей сестры (Луисе не обязательно знать, что я был только запасным вариантом, – да и вряд ли она может подумать такое о человеке, рядом с которым Марта провела свои последние минуты – хотя и не знала, что они последние), и то, что она сейчас поняла, хотя бы отчасти объяснило ей произошедшее. Мы убеждены, что в жизни с нами должно было произойти именно то, что с нами и произошло: мать верит, что она и должна была стать матерью, а старая дева – что ей на роду написано быть девственницей, убийца верит, что рожден быть убийцей, жертва – жертвой, а неверная жена – неверной женой, если умирает именно в тот момент, когда изменяет мужу, и если при этом знает, что умирает. Марта не знала, что умирает, но это знаю я, и я сейчас об этом рассказываю. Я тот, кто рассказывает, и тот, кто дает другим возможность рассказывать («Те, кто говорит обо мне, не знают меня, и, говоря обо мне, они клевещут ца меня…»). И потому Луиса то лее смогла рассказать свою версию – неполную и субъективную историю из их общего детства. Сейчас это и ее привилегия тоже, не только моя, сейчас ее никто не опровергнет, никто не заявит, что все было не так. В этом заключается ничтожное превосходство живых над мертвыми. Можно не сомневаться, что, если бы Марта слышала то, что говорила Луиса, она снова сказала бы, что Луиса ей просто подражает, потому что сама она даже выбрать не может, и что ей достаточно только взглянуть на мужчину, которого выбрала Марта, чтобы в ней снова заговорил инстинкт младшей сестры, которая всегда хочет иметь то, что принадлежит старшей. Правдой может оказаться в равной мере и то и другое, как в равной мере могут оказаться правдой слова «Я этого не хотел, я к этому не стремился» или «Я этого хотел, я к этому стремился». На самом деле все, что ни есть в мире, заключает в себе свою противоположность. Никто не делает того, что не считает справедливым, а потому справедливости нет, или она никогда не торжествует, как сказал Одинокий Ковбой, путано излагая свои мысли, и точка зрения общества – это ничья точка зрения, она отражает свое время, а время – оно текучее, как сон, и скользкое, как плотный снег, и мы всегда можем сказать: «Я уже не тот, что прежде», – так легко измениться, пока у нас еще есть время.
Она не засмеялась, только слегка улыбнулась, и я понял, что она была не только удивлена и возмущена, но и польщена: я ее преследовал, я за ней следил, я испытывал к ней интерес, преодолевал ради нее препятствия, я наблюдал за ней, мне было дело до ее одежды и ее покупок – избранник Марты, который теперь обратил свои взоры на нее («Как я радуюсь этой смерти, как скорблю, как торжествую!»). «Как легко соблазнить и быть соблазненным, – подумал я, – как мало для этого нужно!» – Я почувствовал себя уверенно, краска стыда исчезла, смущение прошло, и я подумал (еще несколько секунд назад такая мысль не могла прийти мне в голову): «Если Деан не захочет, чтобы его сын жил с ним, и Луиса возьмет его к себе, то этот ребенок может стать почти моим, если я захочу, и я перестану быть для него тем, чем сейчас являюсь – тенью, никем, незнакомцем, на которого он несколько мгновений смотрел с порога спальни. Но он об этом и подозревать не будет, он никогда этого не узнает, никогда ничего не вспомнит, пока мы вместе будем медленно двигаться к той черте, за которой все стирается, тускнеет и блекнет. Я больше не буду для него обратной стороной времени, его черной спиной: я попытаюсь возместить его потерю, я, тайное наследство той печальной ночи, стану человеком, который заменит ему отца (одним словом, узурпатором), и мы вместе будем двигаться к роковой черте, только гораздо медленнее: нам слишком многое еще предстоит забыть. И может быть, когда-нибудь я смогу рассказать ему о той ночи». А еще я подумал о Луисе: «Может быть, я и есть тот гипотетический будущий муж, рядом с которым она проведет еще долгие годы в мире живых – в мире мужчин, с их комиксами, цветными портретами любимых футболистов и качающимися над головой самолетами. У нас много общего, мы завязывали шнурок на одном и том же ботинке».
– Ага, – сказала она, сдержав улыбку, – ты и там тоже был.
– Юбка тебе очень шла, – сказал я. – Блузка тоже неплохая, но юбка сидела просто замечательно. – Я и не пытался скрыть улыбку, я хотел ей понравиться, я не так давно снова стал холостяком.
– И что дальше будем делать? – спросила она и снова стала серьезной – наверное, хотела показать, что сердится, но форма множественного числа («будем делать») ее выдавала: не такая уж она и суровая и не так уж я ее и разгневал.
– Пойдем куда-нибудь, где можно поговорить спокойно, – ответил я.
Она посмотрела на меня с недоверием, но ей надо было найти ответы на множество вопросов, и некоторые из них она, не удержавшись, задала сразу:
– А ребенок? Я должна отвести его к Марте, я как раз туда иду. Ты ведь знаешь дом, да? Я однажды вечером видела тебя там – ты ждал возле такси, да? На следующий день. Как ты мог оставить малыша одного?
Для нее это все еще был дом Марты, а не дом Эдуардо или Эухенио – всегда трудно отвыкнуть от привычных словосочетаний. Ее последний вопрос прозвучал очень жестко (резкий тон, губы сжаты), но это был не гнев – Луиса вряд ли на него способна, – а боль и упрек. Малыш по-прежнему дружелюбно смотрел на меня. Он узнал меня, но ему было нечего мне сказать, у него не было причин радоваться встрече со мной – обычно при встрече с ним радовались взрослые. Я наклонился к нему, положил руку ему на плечо. Он протянул мне шоколадку, и я подумал: «Сейчас он скажет: „Атка"». Он уже весь измазался.
– Он может пойти с нами, еще не поздно. А Эдуардо скажешь, что задержалась дома. – Я кивнул на подъезд, слежка за которым закончилась для меня так бесславно. Подумать только, я посмел предложить Луисе вступить в сговор! На ее последний вопрос я так и не ответил. Я ответил на предпоследний: – Или можешь отвести его к отцу, а я подожду тебя внизу. Если ты тогда видела меня, то ты та, кого я видел в ту ночь в окне спальни Марты.
– Она умерла одна? – быстро спросила Луиса.
– Нет, я был рядом с ней. – Я все еще стоял, наклонившись к малышу, и отвечал Луисе, не поднимая глаз.
– Она догадывалась? Знала, что умирает?
– Нет, это ей даже в голову не могло прийти. И мне тоже. Все произошло очень быстро.
(Откуда мне было знать, что именно приходило Марте в голову? Но я сказал то, что я сказал. Эту историю рассказывал я.)
Луиса замолчала. Я достал из кармана носовой платок, очень осторожно забрал у малыша шоколадку и вытер ему губы и пальцы.
– Весь измазался, – сказал я.
– Это моя невестка ему дала, – ответила Луиса. – На дорогу. Додумалась!
Малыш надул губы. Не хватало только, чтобы он расплакался! Я же должен понравиться его тете!
– Не плачь! Посмотри, что у меня есть! – сказал я ему и вынул из пакета кассету с мультфильмом про далматинцев. – Я знаю, что ему нравятся мультфильмы, у него есть кассета с Тинтином, мы с ним вместе смотрели, – объяснил я Луисе. Пусть думает, что я купил кассету не случайно, а потому, что вспоминал об этом ребенке, – может быть, тогда она изменит свое мнение обо мне, не будет считать меня таким уж бездушным человеком. Я выбросил в ближайшую урну то, что осталось от шоколадки, а заодно и газету «La Repubblica», которую не знал куда деть, коробку с мороженым и сам пакет – он давно протек и запачкал мне брюки. Тем же платком я попробовал отчистить пятно – получилось еще хуже. Платок тоже отправился в урну, а я подумал: «Удачно получилось с этим мультфильмом!»