355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хавьер Мариас » В час битвы вспомни обо мне... » Текст книги (страница 20)
В час битвы вспомни обо мне...
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:01

Текст книги "В час битвы вспомни обо мне..."


Автор книги: Хавьер Мариас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

– Я вам уже говорил, – возразил я, – я не решился позвонить второй раз. Мне не хватило смелости еще раз поговорить с портье. У них не было никакого Деана, и Бальестероса вполне могло не оказаться. Сказать по правде, я не знаю, имел ли я право даже на то, чтобы выяснять вашу фамилию.

– Как вы ее выяснили?

– Здесь лежали письма, я нашел письмо из банка.

– Неплохо соображаете. Не каждый додумается. – Он вдруг начал обращаться ко мне на «вы». Неожиданно почувствовал ко мне уважение, вспомнил с запозданием о нормах приличия или просто последовал моему примеру? Но это продолжалось только несколько секунд, потом он снова перешел на «ты». – Я вас ни в чем не виню, я просто рассказываю, что произошло со мной только потому, что я поздно обо всем узнал, рассказываю, как провел те часы, а их было немало. Я не обвиняю вас и в том, что вы оставили ребенка одного, как мог бы сделать страдающий и разгневанный вдовец. С ребенком ничего не случилось, и я не могу упрекать вас за то, что могло бы произойти. Ведь все зависит от результата, верно? Все, что длится во времени, даже если оно длится всего миг. Два одинаковых действия не являются равнозначными, если привели к разным последствиям; пуля, попавшая в цель, и пуля, не попавшая в нее, – это пули разные; одно дело если, ударив ножом, ты поразил противника, другое – если промахнулся. Мы полагаем, что все зависит от нас, мы строим планы и принимаем решения, но я не знаю, зависит ли хоть что-нибудь от наших намерений. А иногда и нет никаких намерений. Может быть, и у вас их тогда не было. («„Да", „нет", „возможно", а время идет, и мы часто бываем вынуждены действовать вслепую, не понимая до конца, что происходит, и не зная, что будет дальше, просто потому, что время не ждет, оно бежит вперед и торопит нас, и нам нужно принимать решения, хотя мы не знаем, что происходит, и действовать, хотя мы не знаем как».) – Деан погасил недокуренную сигарету и соскользнул в кресло (сейчас он уже не возвышался надо мной).

Рукава его рубашки были закатаны, а узел галстука еще более ослаблен, но он все равно выглядел подтянутым.

– Но все-таки здесь что-то произошло, – продолжил он.

Мне не очень хотелось слушать его пошлую историю, которая не имела ко мне никакого отношения, но он хотел рассказать ее именно мне, так что, возможно, какое-то отношение она ко мне имела.

– Иногда я спрашиваю себя, как развивались бы события, если б тебя не было тогда в спальне Марты. – И он кивнул в сторону коридора, который (я знал это) вел в спальню. – Я не имею в виду ее смерть, я только хочу сказать, что она, может быть, позвонила бы кому-нибудь, когда почувствовала себя плохо. Может быть, не мне, чтобы я не волновался там, в другой стране, а своей сестре или кому-нибудь из друзей или знакомых, или соседям, или врачу. Позвонила бы и попросила о помощи. Может быть, она не позвонила именно потому, что была с тобой, может быть, надеялась, что все пройдет и праздник будет продолжаться. («Ты с ума сошел! Звонить ему! Да он меня убьет!» – вспомнил я ответ Марты Тельес на мое предложение позвонить в Лондон и известить этого человека. Возможно, Деан прав, возможно, если б Марта была одна, она позвонила бы кому-нибудь. Но это ее не спасло бы, это могло бы спасти только его, и теперь его не мучила бы совесть».) Всегда что-то случается, это правда, но правда и то, что с одними случается, а с другими – нет, и те, с кем случается, жалуются остальным. («Но что-то же заставляет нас действовать, что-то не дает нам покоя! Лучше всего – ничего не делать и ничего не говорить, но молчание и бездействие часто приводят к тем же, если не к худшим, результатам. Словно пока мы живы, гнев, обида и неисполнимые желания будут рождаться в нашей душе сами собой, доставляя нам ненужные страдания».) Но это неважно. Это коснулось меня и тебя. А больше всего это коснулось их. На следующее утро мы с Евой пошли в клинику. Это хорошая клиника недалеко от наших отелей, на Слоун-стрит. Ты знаешь этот район, там все так красиво и чисто. Она вошла, а я остался – мне там нечего было делать, да и ока считала, что так будет лучше. Я сказал ей, что подожду в кафе напротив, почитаю газеты, что никуда не буду уходить на случай, если вдруг понадобится моя помощь, – часа два, не больше, не так и долго. Одну деловую встречу я назначил на после обеда, остальные – на следующий день. Времени было достаточно: мы собирались пробыть там четыре дня, до пятницы. Билеты у нас были на один рейс, но места разные – мы не хотели, чтобы нас видели вместе. Когда мы прощались, она была бледная, и я в первый раз заметил в ее глазах страх. Может быть, она раскаивалась в своем решении, но было уже поздно. Я обнял ее и поцеловал в щеку. «Все будет хорошо, – сказал я ей, – я буду все время думать о тебе, я буду здесь, рядом». Я видел, как она – длинное пальто, платок на голове, туфли на низком каблуке, почти что детские, – входит в вестибюль и теряется там в толпе (в больницах народу куда больше, чем в отелях). Я купил несколько испанских и английских газет и сел за столик в кафе. Утро было прекрасное: прохладное, но солнечное, такие в Лондоне выпадают нечасто. Вопреки своим обещаниям я старался не думать о ней и о том, что с ней сейчас происходит, но не мог не думать об этом. Я не мог себе представить, что с ней в этот момент происходит, – я не знаю, как это все там делается, да и не хочу знать. Я думал о… Ладно, оставим это. – Деан поднял руку ко лбу, потер лоб крепкими пальцами, потом потер переносицу, словно человек, только что снявший очки. Только он не носил очков. – Через час я не выдержал. Я больше не в силах был пытаться читать газеты, которые меня совсем не интересовали. Я встал, расплатился, медленно пересек пространство, отделявшее кафе от клиники, вошел в переполненный вестибюль, где люди ждали или спешили куда-то, входили и выходили, – просто муравейник какой-то. Всюду сновали коллеги Евы, всегда такие озабоченные, – наверное, она чувствовала себя среди них как дома. Я подошел к окну регистратуры и на вполне приличном английском спросил, где можно подождать Еву, Еву Гарсиа (имя я продиктовал по буквам). Я сказал, что ей должны были делать операцию, и солгал, что не мог прийти раньше, вместе с ней. («А мне придется теперь помнить и эту фамилию вместе с этим именем», – подумал я.) Я нервничал, и на душе у меня было тревожно, я не хотел ничего делать и ничего исправлять, я только хотел быть ближе, чтобы она сразу увидела меня, когда выйдет оттуда, откуда она должна была выйти, – здание было такое большое! Медсестра спросила меня: «Когда ее положили?» Я ответил, что около часа назад. Она спросила, была ли это срочная госпитализация. Я ответил, что нет, что это заранее назначенная операция, что Ева должна была прийти именно в этот день. «Такого не может быть, – ответила мне медсестра, продолжая искать в компьютере фамилию Гарсиа. – Если ее оперируют сегодня, ее должны были положить в клинику самое позднее вчера». – «Это не очень сложная операция», – объяснил я. Медсестра подняла на меня глаза и задала мне тот вопрос, которого я боялся: «О какой именно операции идет речь?» Я не хотел произносить это слово, я сказал: «Прерывание беременности». Я перевел это дословно, я не знаю, существует ли в английском языке этот эвфемизм, но она меня поняла. Она ответила: «Это невозможно. Ее обязательно положили бы вчера». Она еще раз проверила по компьютеру, просмотрела список поступивших накануне. Мне пришла в голову та же мысль, что и тебе, и я попросил посмотреть еще и на фамилию Валье. Это ее вторая фамилия, она Ева Гарсиа Валье. «Никакой Гарсиа и никакой Валье. Ни вчера, ни сегодня, – ответила она, оторвавшись от экрана. – В клинике нет никого ни с одной из этих фамилий». – «Вы уверены?» – Я ничего не понимал. – «Совершенно уверена», – сказала она и убрала с экрана список. Она не собиралась перепроверять. Это был окончательный ответ. Медсестра посмотрела на меня внимательно. «Вы ее муж?» – Спросила она. Не знаю, чем был вызван ее вопрос, сочувствием или нездоровым любопытством, – Евы в списке не было, и медсестре должно было быть все равно, кем она мне приходится. «Да, – ответил я. – Спасибо». Я отошел в сторону. Медсестра смотрела на меня ничего не выражающим взглядом, Я стоял в вестибюле, не зная, что делать, смотрел, как проходят мимо врачи и медсестры, пациенты и посетители. Я подумал, что Ева могла зарегистрироваться под чужим именем, но это вряд ли было возможно: у нее наверняка попросили бы документы. Я увидел, как некоторые посетители исчезают за одной из дверей. Я последовал за ними и оказался в большом зале, который был похож на зал ожидания. Этот зал тоже был переполнен. Множество людей сидели в потертых креслах. Я растерянно оглядывался. И вдруг вдалеке я увидел ее. Ева сидела в одном из этих кресел, закинув ногу на ногу. На ней уже не было ни пальто, ни платка. Глаза ее были опущены. В руках у нее был журнал. Она казалась спокойной – наверное, случилась какая-то задержка, и ее еще не зарегистрировали. Но, пока я шел к ней, мне в голову пришли совсем другие мысли. Она читала яркий журнал, еженедельник, и не подняла глаз, пока я не подошел к ее креслу и не положил руку ей на плечо. «Что ты здесь делаешь?» – спросил я. Я хотел спросить: «Тебя еще не положили?» – но подумал, что так я подскажу ей, как выкрутиться, или подтолкну ее к тому, чтобы лгать дальше. Она вздрогнула. Прошел целый час после того, как мы расстались, мне казалось, что с тех пор прошел уже век. Она быстро закрыла журнал, испуганно глядя на меня. Она хотела встать, но я удержал ее. Я сел рядом, крепко сжал ее запястье и спросил уже в ярости: «Что ты здесь делаешь? В регистратуре мне сказали, что тебя нет в списках пациентов. Что все это значит?» Она смотрела остекленевшими глазами, она не могла сказать ни слова, она молчала. «Операции не будет?» – спросил я. Она отрицательно покачала головой, глаза ее увлажнились, но слезы не выступили. «Аборта нет, беременности нет, ничего нет?» – спросил я. Она взяла свой платок с соседнего кресла, закрыла им лицо и зарыдала. Мы быстро вышли оттуда, почти бегом пересекли вестибюль. Я почти тащил ее за собой, крепко держа за запястье. – Деан остановился, чтобы сделать еще глоток, и бокал еще раз на несколько секунд закрыл его губы.

«Легко жить в счастливом неведении, – подумал я, – больше того, это наше естественное состояние: мы все так живем, и никто не стал из-за этого дураком, так что страдать нет причины», – так сказал сам Деан, хотя и добавил: «Но мы страдаем, и страдаем ужасно, когда в конце концов все узнаем!»

– Нет новой связи, – сказал я.

– Вот-вот, – согласился Деан, – нет уничтожения новой связи, как бывает, если перестает существовать то, что могло бы существовать. А ведь это могло сблизить нас еще больше – отказ от того, что могло бы существовать и могло бы быть общим, сближает больше, чем согласие на то, чтобы это что-то существовало и развивалось нормально. Ничто не сближает так, как неудачи, разочарования, разлуки и даже разрыв – маленькие шрамы, которые остаются навсегда и напоминают о том, чего не было, но что могло бы быть. («Или от чего мы сами отказались», – подумал я.) Эти шрамы напоминают нам: «Я сделал это ради тебя, ты передо мной в долгу». С тем, что давно в прошлом, с тем, что существовало только в нашем воображении, и с тем, чего не произошло, сохраняется связь. («И с мертвыми, наверное, тоже».) Если бы я тогда не начал тревожиться, если бы не пошел в клинику, Ева пришла бы в кафе через два часа с заплаканным лицом, еле держась на ногах, как героиня, только что совершившая подвиг, и я утешал бы ее до конца своих дней. Можешь себе представить, у нее в сумочке лежал заготовленный заранее окровавленный кусочек ваты, который она, как бы случайно, должна была показать мне, чтобы я острее почувствовал свою вину, – женщины всегда найдут, где взять кровь. («Я тоже видел такой кусочек ваты в мусорном ведре, здесь, в доме твоей жены Марты Тельес, клочок ваты с капелькой крови. Марта тогда была уже мертва».) Мы не сказали друг другу ни слова. Когда мы доехали до ее гостиницы, я даже не вышел из такси, просто молча открыл ей дверь, словно приказывал убираться. Я хотел остаться один. Я решил пройтись и купить подарки Марте и сыну («Компенсация за ожидание, знак внимания, попытка заглушить угрызения совести – теперь уже не важно, чем были эти подарки: они опоздали»), я не хотел больше видеть Еву. Никогда. Нам предстояло возвращаться одним рейсом, но наши места были не рядом. Я знать ничего о ней не хотел. Я где-то наспех перекусил и вернулся в гостиницу, встретился с одним из партнеров и обсудил с ним дела. Я был не в состоянии сосредоточиться на том, что он мне говорил, я думал о своем. Я вспоминал все эти три недели, в течение которых меня обманывали, все эти ссоры, угрозы, хлопоты, нашу поездку. «Каким же я был дураком!» – думал я. («На самом деле ни к чему так страдать – просто время, когда ты жил, не зная того, что узнал сейчас, стало вдруг странным, зыбким и нереальным».) Ева звонила мне три раза, я ей не перезвонил. Позвонить сюда мне и в голову не приходило – я был слишком раздражен, чтобы говорить с Мартой, я хотел прийти в себя. А в это время меня уже искали. Ты унес листок с моим телефоном, и меня не могли найти. («Но я же не хотел, это получилось случайно, нельзя меня в этом винить».) Я снова вышел на улицу. Я никак не мог успокоиться, наоборот, возбуждение мое все росло. Я сел на метро и поехал в центр. Походил там немного, купил еще какие-то подарки, зашел в кинотеатр на Лестер-сквер, но я недостаточно понимаю английский, чтобы следить за сюжетом, к тому же мысли мои были заняты другим. Я вышел, не досмотрев фильма, но в гостиницу вернулся только в половине девятого. В вестибюле меня ждала Ева. Не знаю, сколько времени она там просидела, листая журнал. Увидев меня, она быстро встала и подняла руки, словно для того, чтобы защититься от удара. «Мне нужно с тобой поговорить, – сказала она, – пожалуйста, давай поговорим». Она ничего не ела весь день (я тоже почти ничего не ел), весь день просидела в своем номере и сейчас еле держалась на ногах. Глаза у нее были заплаканные. Я сказал ей, что я ее выслушаю, но это ничего не изменит. Нужно было найти неподалеку место, где можно поужинать. Для Англии было уже поздновато, но я знал, что «Бомбей-Брассери» еще открыт, поэтому мы взяли такси и поехали туда, но на этот раз уже без всякой помпы – словно мы потерялись в чужом городе и возвращались в единственное знакомое нам место. Привести ее туда, мне кажется, значило еще и наказать ее: в этом ресторане накануне вечером я из кожи вон лез, чтобы ее ублажить. В этот раз мы не обращали внимания ни на пианистку, ни на официантов в экзотической одежде, ни на сцену. Мы заказали первое, что попалось в меню, – на самом деле нам кусок не лез в горло, – заказали коктейли. Пить мы пили. Я пил бокал за бокалом и скоро был уже пьян от индийского пива – от него быстро пьянеешь, оно должно было помочь мне заснуть ток ночью. Если бы я знал тогда, что Марты уже нет в живых, я не испытывал бы такой ненависти к моей бедной медсестре, больше того, я простил бы ее. У меня оставалась бы только она, понимаешь? К тем, кто остается, становишься добрее.

– О чем вы говорили? Что она вам сказала?

Деан резко поднялся, словно его задел мой вопрос. Сейчас он снова стоял, облокотясь на полку.

Красивая поза, красивый мужчина – высокий, худощавый. Он помрачнел, энергичный подбородок подрагивал, золотистые глаза горели гневом, как тогда, когда он уходил из ресторана и Тельес не позволил ему заплатить по счету. Только сейчас в них не было зеленоватого отсвета грозы (на улице был туман), лишь отсвет электрической лампы.

– Ничего. Что она могла мне сказать? Пыталась меня разжалобить, умоляла, пыталась оправдаться в том, чему нет оправдания, – не все можно простить, даже если это сделано из любви. Нельзя считать поступок правильным только потому, что к нему подтолкнуло сильное чувство. Хотя, возможно, я согласился бы с этой точкой зрения, если бы знал о том, что происходило здесь. Но я ничего не знал.

– Абсолютно правильных поступков вообще не бывает, – некстати заметил я. Действие кокаина проходило, я уже не мог полностью себя контролировать.

– Да, ни мой поступок, ни твой правильными не назовешь.

Деан взял у меня еще сигарету. Ее он зажег сразу и сделал подряд две затяжки. Курильщиком он, скорее всего, не был, а курил для того, чтобы руки были чем-то заняты, пока он рассказывает. Так мне тогда показалось. А еще я подумал тогда, что мысли у него интересные, но он не умеет их излагать. Да и кто из нас умеет?

– Она пыталась рассказать, почему она так сделала, но я не слушал – я и сам все понимал. Она видела, как я отдаляюсь от нее, и не хотела меня потерять – одна только мысль об этом приводила ее в ужас. Она хотела забеременеть, но это было очень трудно: я был очень осторожен, я тебе уже говорил. Она боялась, что не сможет меня удержать, боялась, что пройдет еще год – и я ее разлюблю. Говорила, что у нее сердце разрывалось, когда я торопился уйти от нее, спешил домой – ведь когда-то все было по-другому, когда-то мне и правда нелегко было отрываться от нее, я знаю, что это было так, но я уже не помню. («Тот, кто уходит, целует в дверях того, кто остается, – так же целовались они позавчера и так же будут целоваться послезавтра, их первая ночь была уже давно и давно уже забыта – столько прошло с тех пор недель и месяцев».) Она говорила, что я стал другим – сухим, раздражительным, словно вдруг стал чужим, она не знала, что делать: мы всегда теряемся, если видим, что мир вокруг изменился, а мы остались прежними. («Я тебя не знаю, не знаю, кто ты, я в жизни своей тебя не видел. Не проси у меня ничего и не говори мне нежностей, потому что я уже не тот, что прежде, и ты тоже не та» – вот чем все кончается рано или поздно.) И вот тогда-то она и придумала всю эту комедию. Она полагала, что аборт нас объединит, что меня тронет ее жертва и ее самоотверженность. И она была права, все так и вышло бы, если б мне хватило выдержки и я дочитал бы свои газеты до конца, если бы сидел послушно в том кафе, как и обещал ей, не ушел оттуда, не отправился искать ее на случай, если ей понадобится помощь. Просидел же я так больше часа, делая вид, что читаю, но думая только о ней и о руках врача, которые что-то делают с ее телом, и время ожидания казалось мне вечностью, а она в это время листала журнал. Не знаю, понимаешь ли ты, о чем я говорю.

«Тот, кто рассказывает, обычно очень хорошо умеет все объяснить и обелить себя, рассказывать – это то же самое, что объяснять, доказывать и оправдывать. Оправдать можно все, даже самый подлый поступок, на все можно посмотреть сквозь пальцы, со всем можно примириться, можно даже начать сочувствовать рассказчику: то, что случилось, – случилось, и от этого никуда не деться, раз уж мы знаем, что это было, мы должны с этим свыкнуться и примириться, и тогда мы сможем жить дальше». А еще я подумал: «Когда человек рассказывает, он может даже начать нравиться».

– Мне кажется, я понимаю, что вы чувствовали, – сказал я, – это можно понять.

– Когда мы вышли из ресторана, подул сильный ветер и началась гроза. Меня шатало от выпитого, а ее – от отчаяния, от того, что ей не удалось ничего мне объяснить, не удалось меня умолить; от того, что в словах моих звучали только жестокость и сарказм. Ее мольбы не разжалобили меня, это правда. Тогда они меня не разжалобили. Потом… Но потом было уже поздно. – Деан замолчал. Я тоже ничего не говорил – он не ждал от меня вопроса. Он был погружен в свои мысли, он смотрел в мою сторону, но меня не видел – казалось, его взгляд обтекал меня. Резко дернув подбородком, он сказал: – Я ее ненавидел. Я ее ненавидел, но тем не менее все сложилось бы не так, если б я тогда знал. Может быть, меня даже тронула бы вся эта комедия, я был бы снисходительнее. Бедная Ева, бедная Марта! – Выражение лица его изменилось – сейчас на нем было сострадание. – Через несколько секунд мы вымокли до нитки. Мы пытались поймать такси, но такси не было – для Англии было уже довольно поздно, к тому же во время дождя они всегда куда-то исчезают. Метро уже закрылось, так что мы пошли сами не зная куда, может быть, даже совсем не в ту сторону, куда нам было нужно. Мимо прошло такси, но не захотело остановиться, наверное, наш вид не внушал доверия, – мне было трудно держаться на ногах, когда я останавливался, мне было легче идти, чем стоять. Чтобы защититься от ветра и дождя, я поднял воротник пальто, она повязала голову платком, но это было бесполезно – он тут же намок и прилип к волосам, но, по крайней мере, ветер не трепал ей волосы. Она хотела укрыться под навесом и подождать, я снова схватил ее за запястье, не дал ей спрятаться от дождя. Он был не такой уж и сильный, гораздо хуже был ветер, а на улице темно и ни души. На перекрестке остановился красный двухэтажный автобус – наверняка последний рейс. У этих автобусов нет дверей, когда они останавливаются, в них всегда можно войти. Ева высвободила руку и вскочила на площадку. Я поспешил за ней, успел ухватиться за поручень в последний момент – автобус уже трогался. Было не важно, куда он шел, Ева решила, что это все-таки укрытие. Подошел кондуктор (не то индиец, не то пакистанец), я заплатил за проезд: «До конца», – сказал я, это было проще всего. Мы поднялись наверх, где никого не было (внизу тоже было только двое пассажиров, я успел заметить это, пока мы поднимались по витой лесенке, – я почти толкал Еву вперед). «Ты что, дура? – говорил я ей. – Ты с ума сошла! Мы же понятия не имеем, куда он идет!» – «Какая разница? Это лучше, чем мокнуть под дождем. Когда будем проезжать по улице, где больше машин, сойдем и возьмем такси. Или когда дождь кончится. Я насквозь промокла. Ты что, хочешь воспаление легких получить?» Она села, сняла платок, наклонилась вперед и начала стряхивать воду с волос. Потом достала бумажные носовые платки и вытерла лицо и руки. Она протянула салфетку и мне, но я отказался. Я сел не рядом с ней, а сзади, как приставала, наметивший жертву.

Ветер меня еще больше разъярил, ее тоже – ветер всегда приводит в ярость, – и она вдруг начала отвечать мне грубостью на грубость. От наших пальто пахло мокрой шерстью – ужасный запах! Двухэтажный автобус быстро шел под дождем (ночь, машин почти не было), тормозя с ревом на светофорах и на остановках. Ветки деревьев время от времени хлестали по стеклам («Кроны деревьев») – иногда это было похоже на удар хлыста, а иногда (когда по стеклу ударяло несколько веток подряд) – на барабанную дробь. («Мне всегда было интересно, как удается ей уклоняться от веток, которые низко нависали над дорогой и хлестали по окнам второго этажа автобуса, словно их возмущала наша скорость и они хотели поцарапать нас», – подумал я. Не знаю, чья это была мысль, моя или Марты Тельес. Возможно, это было просто воспоминание.) Ева выжимала свои густые вьющиеся волосы, словцо ткань. Я не раз сидел, как она делает это, выходя в халате из ванной у себя дома. Она не поворачивалась, сидела спиной ко мне («Затылок»), мне показалось, что она решила изменить тактику, напустить на себя обиженный вид. Она уже не умоляла – может быть, полагала, что ничего такого ужасного она не совершила, и хотела еще раз рискнуть – не понимала, что это безнадежно. А может, ей казалось, что я слишком далеко зашел, и теперь была ее очередь упрекать меня за жестокость, сарказм и за то, что весь день ее мучил («Что-то рушится в отношениях, они словно портятся, теряют чистоту»), и потому она считала себя вправе резко отвечать мне. Этого я вынести не мог: да как она смеет! Я думал о ней и о том, что произошло утром в клинике («И самое ужасное – когда прошлым становится тот, кто должен был стать будущим»), Я был пьян, но это не оправдание – пьяный ты или трезвый, есть граница, которую нельзя переступать. То, что я сделал, я сделал непреднамеренно, но я отдавал себе отчет в том, что я делал. Я подумал, что никто не увидит меня ни с улицы, ни с нижнего этажа автобуса. В этих автобусах есть круглое выпуклое зеркало, в которое кондуктор может видеть то, что происходит наверху, но для этого в зеркало надо смотреть, а тот индиец или пакистанец уже никуда не смотрел – это был его последний рейс, он очень устал, а усталый человек нелюбопытен. В некоторых автобусах сейчас установлены видеокамеры, но в том автобусе (это был пятнадцатый маршрут, или шестнадцатый, или еще какой – не помню) они вряд ли были. Я осмотрелся, чтобы убедиться в этом, – действительно, не было. Я подумал о себе, о том, что будет потом, о возможных последствиях («Ты подумал о завтрашнем дне»). Я знал, что делал, когда взял ее голову в свои ладони и с силой сжал ее («Ты сжал мои щеки и виски, мои бедные виски»). Я крепко держал и все сильнее сжимал ее голову, не давая ей повернуться, потому что сейчас она хотела повернуться ко мне, но уже не могла, под моими ладонями были ее мокрые кудри. Сначала ей, наверное, показалось, что это шутка, она раздраженно крикнула: «Ты что делаешь, успокойся!», но потом поняла, что все серьезно. Ей было больно, ей, должно быть, было очень больно, еще секунда-две – и мои пальцы впились бы ей в кожу, но я, чтобы она не закричала, быстро опустил ладони вниз, к ее затылку и шее («Ее затылок с подобранными, как в девятнадцатом веке, волосами, выбившиеся черные прядки, как полузасохшие струйки крови или грязи») и сжал ее горло. Она уже теряла сознание, силы покидали ее, она почти не оказывала сопротивления, только слабо пыталась разжать мои руки. («Как дети почти никогда не сопротивляются безжалостным недугам, которые уносят их жизни без всякого труда».) Еще секунда – и она упала бы на пол лондонского автобуса, который продолжал бы свой путь сквозь ветер и дождь по ночному городу, а я сошел бы – двери нет, меня ничто не может задержать. («Ужасная смерть, смерть за границей, да еще и на острове».) Я не видел ее лица, не видел ее глаз – только затылок и волосы. Очень скоро она должна была умереть. («Я исчезну не только та, что есть сейчас, но и та, что была раньше; исчезнет все, что хранит моя память, все, что я знаю, все, чему я научилась, все, что я видела – я столько всего видела, а теперь это никому не нужно. Все это станет бесполезным, если я умру».) Но – не знаю почему – я ослабил пальцы. Может быть, потому, что автобус резко затормозил и с шипением остановился (словно мои действия зависели от скорости движения автобуса и от силы ветра), а может быть, потому, что гнев сменился страхом и раскаянием. («„Да", „нет", „возможно" – пока мы думали, время ушло»). Я обмяк, убрал руки, я выпустил ее, не отнял у нее жизнь. («Но пока час еще не настал, час еще не настал, и значит, пока я могу смотреть на этот чужой пейзаж, могу строить планы на будущее и могу продолжать прощаться».) Я сунул руки в карманы пальто, как будто хотел скрыть или стереть из памяти то, что эти руки едва не совершили, – все зависит от результата, а результат зависит от того, насколько долго действие длилось. («Связующая нить не порвалась, моя шелковая нить, ведущая неизвестно куда; еще один день – какое несчастье, еще один день – какое везенье!») Ева была жива, хотя могла быть уже мертвой. («Я не знаю, чем одно отличается от другого, я не понимаю, что значит „жизнь" и что значит „смерть"».) Я встал, подошел к ней, чтобы увидеть ее лицо. Я смотрел на нее с высоты своего роста. Ноги ее раздвинулись, но она этого даже не заметила. Она подняла голову, бедную свою голову, посмотрела на меня, и в ее глазах отражались темная ночь и мое лицо. Я увидел в них не страх и не готовность сопротивляться, а безнадежность, сожаление и боль. («Лучше ничего не знать, не знать ни о прошлом, ни о настоящем – хотя иногда только что произошедшее сразу же становится далеким прошлым».) Казалось, ее потрясло не то, что она едва не погибла, а то, что из всех живущих на земле именно я мог хотеть ее смерти и пытаться приблизить эту смерть («Неуважение мертвого к собственной смерти и смешное самодовольство живых, кичащихся своим – временным – превосходством над мертвыми: „Я слишком давно рядом с тобой, мое милое дитя, ты от меня устал"»), вскочила с места и побежала вниз по лестнице – застучали высокие каблуки туфель, которые она надела, когда шла ко мне в гостиницу, чтобы ждать и умолять меня. Она сбежала по витой лестнице и выпрыгнула из автобуса еще до того, как он снова тронулся с места. Я не знаю, где мы были, что это была за улица. Я остался на месте, не побежал за ней – только открыл окно (в него тут же ворвался дождь) и высунулся в него, чтобы увидеть, как она уходит («И до сих пор я смотрю на мир с высоты»). Автобус уже тронулся и набирал скорость, когда через заднее стекло – я подбежал к нему – я увидел ее пальто и туфли, уже не казавшиеся такими детскими на асфальте. Она пыталась перебежать дорогу, она боялась, что я побегу за ней и снова начну убивать ее, а может быть, просто была потрясена только что пережитым. Она даже не посмотрела по сторонам, улицу от нее закрывал автобус, он еще не отошел далеко. Но она не перешла на другую сторону, потому что ее сбило черное такси, которое мчалось по левой полосе – в Англии движение левостороннее, – «остин», похожий на носорога или слона. Через заднее стекло, пока отъезжал мой автобус, я видел все это собственными глазами, видел удар такой силы, что ее даже не подбросило вверх: машина протащила ее вперед. Такси не могло остановиться даже после удара и переехало ее, когда она уже упала на асфальт. Смертельный удар, о котором мой автобус даже не узнал или не захотел узнать: на миг мне показалось, что он хочет остановиться, но он не остановился, продолжил свой путь, набирая скорость с каждым метром. Может быть, сонные водитель и кондуктор ничего не услышали, а может быть, услышали, но подумали, что их рабочий день закончится слишком поздно, если они окажутся втянутыми в эту историю, – они этого несчастного случая не видели, и их автобус не имел к нему отношения. Последнее, что я видел перед тем, как автобус свернул на другую улицу, были таксист и его пассажиры: им наконец удалось остановиться, и они бежали к трупу. Женщина и мужчина закрывались от дождя газетой, таксист уже знал, что там труп, потому что в руках у него было что-то вроде одеяла, которым он собирался его закрыть. «И лицо закрыть, – подумал я, – так оно, по крайней мере, больше не намокнет» («Но появится запах страшной метаморфозы»). Я ничего не сделал. Я не сошел с автобуса на следующей остановке или на перекрестке, чтобы вернуться и убедиться в том, что я и так уже знал, или чтобы сопровождать Еву и помочь в оформлении бумаг. Я сделал бы это, если б знал (но я еще не знал), что произошло здесь двадцатью часами раньше. Хотя нет, это неправда, я и тогда не сошел бы с автобуса. Я сделал вид, что я здесь ни при чем. Я не убивал ее в прямом смысле слова, это сделало такси, но я хотел ее смерти несколькими минутами раньше, и вот это произошло – произошло потому, что я этого хотел, пусть даже не я убил ее. («Она умерла не своей смертью, – подумал я, – а если кто-то умирает, а другой остается в живых, то этот другой чувствует себя преступником несколько мгновений или всю жизнь. Проклятье! Теперь мне придется помнить имя той женщины, хотя я даже не видел ее лица, – Ева Гарсиа Валье».) А может быть, это ее воля уступила моей, потому что она не хотела больше стоять на моем пути. («Наша воля устает и отступает и, отступая, открывает путь смерти, словно мир уже не в силах выносить нас и торопится от нас избавиться».) Я удалялся все больше и думал только об одном: никто не знает, что мы приехали вместе. Каждый сам покупал билеты, остановились мы в разных гостиницах, в клинике она не была записана, потому что на то не было причины («И убийство или самоубийство просто зафиксируют – одно из стольких преступлений: тех, о которых давно забыли, и тех, о которых никто не знал; тех, что еще только замышляются, и тех, о которых узнают все, но только для того, чтобы потом забыть»). Это была просто смерть туристки с континента, которая не учла, что в Лондоне свои правила дорожного движения, и не посмотрела в нужную сторону, когда выходила из автобуса и хотела пересечь улицу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю