Текст книги "Легион обреченных"
Автор книги: Хассель Свен
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ
– Я люблю тебя. Люблю всем сердцем.
Большие, радостные слезы заблестели на ее длинных ресницах и покатились по щекам. Глаза она держала закрытыми.
Лучи утреннего солнца падали на нас в открытую балконную дверь. Мы сидели, каждый в своем кресле, за завтраком, который только что принес официант. Урсула протянула мне ломтик хлеба, толсто намазанный маслом.
– Ты должен съесть еще что-то!
– Не могу есть много, – ответил я. – Я долго привыкал есть помалу. Все дело в этом.
– Бросать нужно скверные привычки. Ты ешь слишком мало. Господи, одна кожа да кости.
Я посмотрел на себя. Так и есть. Руки выше локтя до того тонкие, что их можно обхватить пальцами. На что ей такой, как я? Она холеная женщина, гибкая, полногрудая, стройная. С большим, крепким, приятно круглящимся задом. Созданная быть центром цветущей семьи; пухлые карапузы, крепкие длинноволосые мальчишки и хихикающие девчонки, то и дело прибегающие что-то перекусить, потом удирающие снова. И возвращающийся вечерами домой муж, рослый, атлетически сложенный, настоящий медведь. Могучий мужчина. Не я.
– Ешь-ешь, нечего себя жалеть. Ты в полном порядке. Я многого от тебя жду, когда мы встанем из-за стола. Многого. Но сперва ты должен поесть. Съешь эти два яйца. А потом блесни восточным искусством любви.
– Не могу, – раздраженно сказал я. Хлеб у меня во рту был совсем сухим. Я никак не мог его проглотить.
– Чего не можешь?
– Сидеть, спокойно есть и ждать дальнейшего.
– Перестань думать о дальнейшем. Доешь все, дорогой. Вот, выпей стакан молока; видимо, у тебя пересохло в горле. Если б мне самой приходилось кормить тебя, ты вставал бы с раздувшимся животом. Не забывай, что я врач, я вижу, что у тебя рахит, ты страдаешь от недостатка витаминов и многого другого, хотя при этом искусный ориенталист.
– Очень, очень искусный.
– Где ты научился всему этому? Большинство мужчин просто грубы и считают это искусностью.
– Получив твою телеграмму, я практиковался на девяти тысячах женщин и турецком мальчишке-барабанщике, специально доставленном из Констанцы.
Урсула настояла на своем. Я съел и выпил все, что она подсовывала, а потом мы были очень, очень искусны. Ерунда, будто мужчины хотят только этого. Они хотят того же, что и женщины. Хотят того, что является корнем и пищей всей культуры: знания.
После этого мы отправились в горы, поднялись к маленькому монастырю, седой священник устроил нам экскурсию. Мы видели все, что есть в горах. В одном месте встретили стадо коз и пестрых коров, за ним наблюдал колоритный пастух с окладистой бородой, обутый в альпийские сапоги. Чуть подальше посидели, глядя вниз на деревушку с вьющимися улицами и яркими, детскими красками. Две девушки поели под веселое позвякивание коровьих колокольчиков, и сверху доносился ответ: «Холидорио! Холидорио!». В голубом небе парил орел. Настоящий орел, живой, не геральдический, державший Европу в кровавых когтях.
Столь безмятежно идиллический ландшафт может стать невыносимым. Он слишком красив, слишком чист, снежные вершины слишком спокойны. Не гармонирует с мятущейся душой человека. Нужно либо вставать и уходить, либо спать в этой благоуханной, пронизанной жужжанием множества насекомых жаре.
Идиллия продолжалась. На меня, солдата, она просто обрушивалась. И когда мы сидели за громадными порциями вкусной еды, запивали ее рейнским вином из янтарного цвета глиняных кружек, я провел рукой по бедру Урсулы, она отодвинулась, так как было щекотно, и меня вдруг охватило мучительное осознание: у нас осталось всего два дня.
– Подумай только, – сказала она неожиданно, – у нас впереди целых два дня.
Вот так она выразилась. Однако заплакала и была так же расстроена, как я. Когда мы уходили, трактирщик произнес: «Gru? Gott» и печально смотрел нам вслед. Урсула вскоре обернулась. Он все еще стоял в дверях и махал нам, все так же печально.
– Какой он добрый, – сказала она.
– Да.
Урсула положила мою руку себе на плечи.
– Понимаешь ты, что для меня жизнь станет адом, если я влюблюсь в тебя?
– Влюбишься? – произнес я удивленно. – Я думал, так оно и есть.
– Я же все время твердила тебе, что нет. Только ты не хотел верить. Дело в другом. Я просто не могла не приехать. Ты… ты не такой мужчина, к каким привыкли женщины. Во всяком случае, я. Может, потому что я не очень…
– Ты очень, очень, – сказал я, опустил руку и коснулся ее груди; однако Урсула вернула ее снова на плечи.
– Давай не говорить об этом, – сказала она. – Мы только запутаемся. Но… я не знаю, что сказать.
– Я знаю. Ты хочешь сказать, что не влюблена в меня. Урсула, давай обойдемся без громких слов. Знаю, я сам прибегал к ним, но ты долгое время держала меня на расстоянии и вместе с тем не отвергала.
Поэтому очень трудно выразиться совершенно беспристрастно.
– А ты такой тощий, изможденный. Знаешь, что ты кричишь во сне?
– Может быть. Но жизнь у меня не сахар.
Внезапно Урсула утратила контроль над собой. Бросилась мне на грудь и разрыдалась.
– Ты не покинешь меня, так ведь? – всхлипывала она. – Тебя не отнимут у меня, правда?
– Нет, нет, – ответил я, – нет, нет.
Вот и все, что я мог сказать. Я погладил ее по спине и прошептал: «Нет, нет». Я был в полной растерянности.
В тот вечер Урсула надела простое, облегающее черное платье и ожерелье с зелеными и черными бусинами. Оно выглядело очень дорогим. Я знал, что черный мундир танкиста придает мне мрачной элегантности; ее подчеркивало то, что у меня не было ни железного креста, ни других наград, только эмблемы. И слегка гордился, замечая, что люди смотрели на меня, пока мы шли к своему столику.
Когда мы ели, мимо прошел какой-то лейтенант, едва не задев столик, и словно бы случайно уронил передо мной сложенный листок бумаги. В недоумении я поднял его и прочел:
«Если вы здесь без разрешения, быстрее уходите. Поблизости полиция вермахта. Если нужна какая-то помощь, я буду в вестибюле».
Мы с Урсулой посмотрели друг на друга. Решили, что мне нужно выйти, поблагодарить его и сказать, что мои документы в порядке.
Лейтенант курил в углу вестибюля. Кратко представясь, я поблагодарил его и спросил:
– Не будет невежливо поинтересоваться причиной вашей любезности?
– Вы танкист, как и мой брат. Знаете Хуго Штеге?
Я ответил, что Штеге один из моих лучших друзей в роте.
– Что вы говорите? – обрадовался лейтенант. – Это надо отметить. Можно пригласить вас и вашу даму провести этот вечер со мной? Я знаю отличное местечко, можно пойти туда после того, как поедим.
Мы вместе вернулись к Урсуле. Лейтенант представился как Пауль Штеге, сапер. Когда после весело проведенного вечера мы расставались возле нашего отеля, он сказал, чтобы мы звонили, если он сможет быть чем-то полезен нам.
Поднявшись к себе в номер, мы устало уселись в кресла и выкурили по последней сигарете. Снаружи начинало светать, поэтому я встал и поднял жалюзи на балконной двери. Потом включил приемник.
В это время обычно передавали хорошую музыку, так называемую «программу для фронта». Симфонический оркестр, наверняка Берлинской филармонии, доигрывал «Прелюдию» Листа. Гитлер с Геббельсом загубили даже эту волнующую, романтическую вещь, превратив ее в программную музыку для своей проклятой войны. Она звучала фоном в кинохронике о налетах Люфтваффе [17]17
Luftwaffe (нем.). – военно-воздушные силы. – Прим. пер.
[Закрыть].
Люфтваффе расчищали путь нам, танкистам. Люфтваффе за три дня и ночи не оставили от Варшавского гетто камня на камне. Когда вновь наступила тишина и дым рассеялся, на этом громадном пространстве не оставалось ничего выше полутора метров. Лишь горстка из сотен тысяч евреев ушла живой сквозь кордон хохочущих эсэсовцев. Горстка евреев и несколько миллионов крыс.
Под звуки праздничной музыки Листа.
– Может, выключить приемник? – сказала Урсула. – Мне эта вещь действует на нервы.
Я выключил и разделся.
– Как прекрасно мы провели день. Послушай, уже светает. Даже как-то жаль спать.
– Думаю, поспать будет замечательно – хотя бы несколько часов. Мы очень устали.
– Жизнь всегда должна быть такой замечательной. Чтобы ею можно было наслаждаться! Есть, когда проголодаешься. Выпивать, становиться слегка возбужденным и остроумным. Открывать глаза и чувствовать себя свежим, потому что тебя ждет день, полный света и свежего воздуха. В меру уставать. Я усталый в меру; сейчас я не прошу ничего.
Я снял ее ожерелье. И туфлю. Потом расстегнул молнию – там!
– Какие уверенные у тебя руки. Они умеют многое. Когда снимешь другую туфлю? Нет, сейчас не их! Их потом.
– Нет, сейчас.
Я снял и туфлю заодно с ними.
– Осторожно, не порви ногтем чулки. Это у меня последняя приличная пара. О, разве ты не сказал, что мы поспим?
Я не ответил. У меня было занятие. Я дал занятие и ей, и мы умолкли, обрели некую вялую, спокойную податливость, ту неизмеримую медлительность, в которой сгущаются тучи, и в том небе хватает простора для всевозможных молний, грома и внезапного дождя, пока не пройдет буря.
Когда ждешь каких-то недостижимых радостей и оттого, что они недостижимы, становишься нетерпеливым, беспокойным, настырным, несдержанным, а тучи между тем проплывают у тебя в голове, исчезают, и ты остаешься только в жутком замешательстве.
Но когда эта радость достижима, ты ждешь уверенно, готовишь маленькую волну, чтобы она могла упорно двигаться вперед и возбуждать сильное желание следовать за ней.
– Ну, вот, я разжег тебя.
Глядеть в глаза, где какая-то волна то появляется, то исчезает. Быть в таком ладу с собой, что боги одаряют тебя своими чувствами, и ты способен ощутить вес миллиграмма, смещение на долю миллиметра. Это значит достичь слияния тела и души.
– Приподнимись чуть-чуть, – сказал я негромко. – Вот так. Отлично.
– Ну… а дальше что?
Отвечать мне было не нужно. Большие волны нахлынули сами собой и омывали наши лица.
Урсула внезапно повернулась на бок, спиной ко мне. По ее телу ритмично пробегала дрожь. По моему тоже. Мы были потрясены до глубины души, сражены. Оба молчали. Я поднял с пола пуховое одеяло, пока мы не замерзли.
* * *
Я сделал эту запись на память о том, как достиг того, что называется полным счастьем. Потом снова включил приемник:
«… советские войска для участия в этом сражении. Наступление началось от Северного Ледовитого океана до Черного моря, и уже поступают донесения о продвижениях и победах объединенных немецких, итальянских, румынских…».
Я взглянул на Урсулу, подошел к кровати и негромко окликнул ее. Она спала. Слава Богу.
Кто-то непременно оскорбится моей записью, кто-то криво, надменно улыбнется. Но эти люди, как вы обнаружите, все еще лелеют идеи о материи и духе, теле и душе, и душа, по их мнению, феномен более высокого порядка, чем плоть. Пусть себе оскорбляются, пусть кривят надменные улыбки. Когда будут сражены сами, они поймут все это гораздо лучше.
На другой день мы обвенчались в том маленьком монастыре. Посаженным отцом был Пауль Штеге. Он преподнес ей большой букет белых роз, чем она была тронута. Седой священник не хотел венчать нас, потому что я был тем, кем был; но мы стали настаивать, и когда он узнал, что я аусландсдойчер датско-австрийского происхождения и, можно сказать, натурализовавшийся скандинав, согласился.
– В юности я провел несколько лет в этой маленькой стране на севере. Оазисе посреди Европы. Будем надеяться, что война обойдет ее стороной, и если да, уезжайте и селитесь там как можно быстрее.
В виде послесвадебного подарка Урсула получила от меня румынское сокровище: шелковую ночную рубашку с настоящими кружевами, два комплекта тончайшего белья, пять пар шелковых чулок и кольцо, которое раздобыл мне Порта. Золотое, с большим сапфиром в окружении маленьких бриллиантов. Все вместе стоило на черном рынке целое состояние.
Воспоминания о большей части того последнего дня у меня сохранились только обрывочные.
– Чего нам думать об этой дурацкой войне? Мы знаем, что принадлежим друг другу.
– Нет, нет, нет, ты должен мне обещать. На всякий случай. Должен обещать мне не думать об этом. Нужно подождать до конца войны и посмотреть, какой будет эта страна.
– Дорогой! Помнишь, в Вене ты не говорил ничего, кроме «дорогая». Теперь я говорю «дорогой» и ничего кроме «дорогой».
– Обещай, что будешь беречься. Перестань постоянно вызываться добровольцем. Обещай, что писать будешь часто. О, Свен, Свен!
– Ну-ну. Не плачь. Ну-ну, будет.
– До свиданья, Свен. Ты запомнил…
Урсула, Урсула. Бледное лицо удалялось, все быстрее, быстрее. Урсула, Урсула. Ур-су-ла, дум-дадум, дум-дадум, уу-ууууу…
Телеграфные столбы неслись навстречу. Купе было переполнено. Люди говорили без умолку. Они верили сообщениям о военных успехах, и это, пожалуй, вызывало у меня большую подавленность и печаль, чем расставание. Кому из этих тараторящих, бездумных, самодовольных существ мог я объяснить, что такая совершенная военная машина, как немецкий генералитет, вскоре придет к жалкому концу? Кому из них мог сказать, что совершенство генералов не столь уж совершенно; что оно состоит только из доведенных до совершенства условных рефлексов, способности стоять «смирно»; что эта способность не может претендовать ни на какое уважение, что у них не хватает ума требовать чего-то большего, чем совершенство в этой стойке. Особенно недоставало им способности понять и оценить путь, по которому шагают в ногу. Им велели идти туда-то, и они пошли.
Эта машина надвигалась на противника, обладавшего тем, что приносит победу: моральным превосходством.
Только таким людям, как Старик и Порта, я мог бы сказать, что мы просто-напросто старые, дрянные сапоги; но они и сами это знали. В те годы подобные взгляды нужно было держать про себя.
ОТПУСК ПОРТЫ
– Я, – ответил Старик, – прекрасно провел отпуск с женой и детьми. Замечательно – но что такое несколько дней? Жена стала вагоновожатой на шестьдесят первом маршруте. Это во всех отношениях лучше, чем быть кондукторшей. Денег им теперь на еду хватает. Ужасно, что приходится возвращаться к этой мерзости. Потерять бы ногу, тогда эта гнусная нацистская война для тебя кончилась бы.
– Лучше руку, – сказал Порта.
– Мы еще даже не были на войне, – сказал я. – И, Бог даст, уцелеем.
Старик закрыл лицо руками.
– Я побыл на ней достаточно, – прошептал он. – С меня хватит. Мне не нужны блестящие победы. Мне нужен мир. Уцелеем! Кому тогда мы будем нужны? Никому. Даже самим себе. Черт бы побрал ее.
Порта убрал флейту в футляр. Он так и не играл на ней.
– Пусть возьмут эту жалобу и сходят с ней в сортир. Когда она придет, я буду уже в пустыне, и хотел бы я видеть, что мне сделают там из-за того, что какой-то наглый железнодорожник получил вполне заслуженного пинка в задницу.
Порта высморкался пальцами и плюнул на стену, угодив в надпись о том, что плевать запрещено.
– Мне чертовски не повезло с отпуском. Едва я вошел в дверь, прибегает какая-то стерва из Шпандау с ребенком на руках и нагло заявляет мне в честное, красивое лицо, что я его отец. Я культурно и вежливо ответил ей, что тут, должно быть, какая-то прискорбная ошибка, и что она может идти в…
И, будь я проклят, эта тварь потащила меня в суд – пришлось пойти и стоять перед каким-то крикливым обормотом, который сидел за высоким столом и яростно доказывал, что я отец побочного продукта деятельности этой грязной шлюхи.
Я спокойно ответил ему, что никак невозможно физически, чтобы такой красивый молодой человек, как я, произвел на свет ребенка с такой внешностью, и указал на продукт, который эта стерва притащила с собой.
Было много шума об анализе крови, какой-то косоглазый тип заявил, что он врач, и взялся за это дело; я очень обрадовался, думал, теперь все разъяснится, но это лишь показывает, что ни в коем случае нельзя доверять врачам, потому что, черт меня побери, они заявили, что меня нужно признать отцом этого ребенка.
– Порта, но они не вправе! Раз по твоей солдатской книжке видно, что тебя не было в Берлине, они не могут…
– Они все могут. Я нежно прощаюсь с дорогими старыми родителями, сущая идиллия и зубовный скрежет, тут является одна рахитичная старая свинья и сообщает мне, что скоро опоросится.
– Очень интересно, – говорю, – желаю удачи – фюрер будет очень доволен. Передай привет своему мужу и скажи ему от меня, что нужно каждый день выносить мусорный ящик, пока все не закончится.
Разумеется, меня все это не касалось, но я как-никак человек воспитанный. Поэтому поболтал немного с этой кобылой о великом счастье, которое ждет ее, и поскольку дело было на Рождество, мы пошли в другую комнату, поели сладостей.
Я, идиот, ни о чем не думал, пока эта кобыла не прошептала мне в похожее на раковину ухо: «Ты отец ребенка, мой дорогой; ты рад, правда?».
– Рад? – заорал я. – Ты, должно быть, совсем спятила!
И она ушла без моего благословения. Меня прямо-таки преследуют несчастья. Не знаю, как у других, но стоит только женщине сесть мне на колени, как история закручивается.
– Попробуй застегивать ширинку, – посоветовал Старик. – Скажи честно, Порта, не был ты в Берлине десять месяцев назад?
– Можешь заглянуть в мою солдатскую книжку, – ответил Порта.
– Да, но то, что там есть – одно, а то, чего нет, другое.
– Et tu, Brute [18]18
И ты, Брут (лат). – Прим. пер.
[Закрыть], – возмутился уязвленный Порта. – Десять месяцев назад я был в Берлине, но, черт возьми, всего полдня.
– Не имеет значения, если ты был на тропе похоти, – сказал Старик.
МЕСТО НАЗНАЧЕНИЯ: СЕВЕРНАЯ АФРИКА
Взять бы за горло поэта, написавшего, что Средиземное море голубое, очаровательное, улыбчивое.
Свесив ноги из вагонов для перевозки скота, восемнадцатый батальон проехал Румынию, Венгрию, Австрию, а потом мы весело покатили на юг Италии. Пять раз подзывали Порту к двери взглянуть на макаронные поля. Он так до конца и не убедился, что макароны не растение.
Нас расквартировали в Неаполе, снабдили совершенно новыми танками, одели в тропическую форму. Порта отказывался сменить черный фетровый берет на шлем, и между ним и фельдфебелем на складе обмундирования разгорелась такая перебранка, что была слышна на Везувии. Дело кончилось компромиссом: Порта взял шлем, но берета его фельдфебель не получил.
Когда настало время посадки на суда, в батальоне вспыхнула эпидемия, и за несколько дней мы потеряли стольких солдат, что пришлось оставаться на месте, пока не прибыло пополнение из Германии.
В конце концов нас, пять батальонов, пять тысяч человек, разместили на двух судах, в прошлом пассажирских пароходах. Мы кричали «ура», когда они выходили из гавани. Перегибались через поручни, взбирались на мачты, на такелаж и вовсю драли глотку.
Всем выдали спасательные пояса и строго приказали ни в коем случае не снимать их, но они служили такими хорошими подушками, что с этим приказом никто не считался. На шлюп-балках раскачивались подвешенные спасательные шлюпки. На палубе были установлены зенитки, и нас сопровождали три итальянских торпедных катера, извергавших маслянистый черный дым из приземистых труб. Из-за сильной качки в трюме так несло рвотой, что там было невозможно оставаться. Порта, Старик и я закутались в шинели и улеглись на палубе, спрятавшись от ветра за рубкой. Не могу припомнить, о чем мы говорили, но помню, что мы были вполне довольны своей участью. Думаю, просто курили и спокойно беседовали о жизни вообще, задумчиво вставляя в перерывах краткие замечания. Так разговаривают землекопы, сидя в обеденный перерыв на краю траншеи. На какое-то время мы перестали быть висельниками, и Порта не пересыпал речь непристойностями, как обычно. Даже он вел себя нормально. Я так тосковал по Урсуле, что не мог предаваться покою, который нам дали ненадолго вкусить на борту набитого людьми и танками судна.
Порта счел, что мы хотим музыки, но обнаружил, что его чемодан исчез.
– Помогите! – заорал он. – Я мертв! Убит! Воры, убийцы, проклятые нацисты! Меня обокрали! Обворовали! Моя флейта и мой фрак!
Порта оставался безутешен, хотя мы уверяли его, что он сможет купить новую флейту в Триполи. Никакая флейта из Триполи не могла заменить пропавшую.
Мало-помалу нас сморил сон.
Пробудились мы от оглушительного рева моторов в темноте прямо над головами. Красные языки пламени злобно устремлялись на нас сверху. Визг и свист разрывали наши барабанные перепонки; раздавались хлопки и удары по стальным бортам судна. Наша зенитка высовывала в темноте язык навстречу атакующим бомбардировщикам. Она издавала непрерывное «бум-бум-бум», пулеметы неистово лаяли.
Мы стояли, прижавшись к рубке, испуганные и вместе с тем приятно взволнованные – как-никак впервые оказались под огнем, – и пытались разобраться, что происходит. Самолеты вернулись и с ревом стали пикировать.
Сквозь рев послышалось завывание. Старик толкнул меня и крикнул:
– Ложись! Бомба!
Раздался взрыв, большое судно содрогнулось. Мы снова услышали жуткий вой, однако на сей раз атаке подвергалось другое судно. С громом разрывов в небо взметнулись столпы огня, в их ярком свете мы увидели лица друг друга. Через несколько секунд другое судно превратилось в ревущее море пламени. Красные и желтые языки взлетали сквозь густой дым с громким, как орудийная стрельба, грохотом. На фордек судна рухнул самолет. Его тоже охватило пламя. Вдруг у меня словно бы лопнули барабанные перепонки. Я ничего не слышал. Происходившее напоминало демонстрацию фильма с исчезнувшим звуком. Я встал, глянул на темно-красное море, но меня внезапно швырнуло на палубу, и слух вернулся ко мне. К небу взлетали фонтаны огня и воды. Внутри судна раздались громовые взрывы. Одна из трех дымовых труб поднялась и медленно улетела по дуге в темноту. Это было поразительное, невероятное зрелище.
– Судно опрокидывается!
Изнутри судна все еще доносилось громыхание, когда поднялся тысячеголосый вопль ужаса находившихся в трюме. Мы в смятении переглянулись. Потом прыгнули за борт.
Вода находилась так далеко внизу, что казалось, я никогда ее не достигну; но внезапно она сомкнулась надо мной, я погружался и погружался с ощущением, будто тело ломается надвое. В ушах ревело и бурлило, в голове что-то билось все чаще и чаще, громче и громче. В конце концов я больше не мог терпеть. Сдался. Вот и смерть, подумал я, и тут мой рот поднялся над поверхностью, разрывающиеся от боли легкие резко втянули воздух. Но я тут же снова погрузился. Принялся неистово работать руками и ногами, стремясь отплыть как можно дальше от тонущего судна, чтобы меня не утянуло вниз, когда оно пойдет ко дну. Перед глазами плясали и мерцали все цвета радуги. Я не имел представления, в верном ли направлении плыву, но предполагал, что да, хотя не помню, чтобы как-то ориентировался. Я просто выкладывался ради спасения жизни, мышцы вопили от боли, просили дозволения прекратить то, что делают, предпочитая умереть. Однако инстинкт самосохранения оказался сильнее мышц, сильнее работающих, словно меха, легких и воли; он одолел все и заставил меня, находившегося в полубессознательном состоянии, схватиться, плача и смеясь, за невесть откуда взявшийся спасательный круг.
Положив на него руки, я отдался на волю стихии. Черные, пенистые волны взметали меня вверх, словно ракету, и я с кружащейся головой оказывался на гребне громадной водяной горы, с ужасом глядящим в бурлящую впадину. Несколько раз, падая в такую «долину», я истерически вскрикивал.
Вдали пламя окрашивало небо в красновато-лиловый цвет; и больше не было ничего, кроме воды, бешеной, могучей воды, и ужасающей, непроглядной ночи.
Акулы! Есть они в Средиземном море? Да, есть! Я то и дело принимался истерически колотить ногами, но скоро устал и вынужден был прекратить. Потом подумал о Старике и Порте и стал выкрикивать их имена в темноту:
– СТА-РИК! ПОР-ТА! ПОР-ТА!
Отвечал мне только рев волн, и я заплакал опять, неудержимо, отчаянно. В страхе звал мать и Урсулу.
– Возьми себя в руки, приятель! – прокричал я и начал смеяться. Я выл гиеной, был вне себя, издавал безумные, нечеловеческие звуки, потом пришел в себя и снова заплакал. Всю ночь я болтался по волнам, меня укачивало, рвало, я всхлипывал.
Кто-то кричит? Я прислушался. Да, кто-то кричал далеко в темноте. Вот крик! Определенно. Ерунда. Все погибли. Никого нет. Скоро и ты погибнешь в этой темени. Все мертвы. Людям не до тебя. Никто о тебе не думает. Люди злы, равнодушны; ты смешон, если чего-то ждешь от людей.
Да, но в море должен быть кто-то. Ты не брошен в воде, о тебе не забыли. Когда просмотрят списки, установят, кого нет, отправят всех, имеющихся в распоряжении…
Искать тебя? Тебя? Осужденного солдата! Ха-ха-ха!
Начало светать. Что там справа? Не человек ли, лежащий на спасательном круге, как и ты?
Тебе мерещится то, что хочется увидеть. Ты дурак и видишь то, чего нет.
Но это был Порта. С широкой улыбкой он достал из-за пазухи черный берет танкиста, надел на голову и вытянул вверх, словно тулью шляпы.
– Привет, мой мальчик! Тоже решил искупаться? Я слегка промочил ноги, но случайная ванна не повредит.
– Порта! – радостно закричал я. – Слава Богу, старый ты сквернослов! – Я был слегка безумен и по его глазам видел, что он тоже. – Где Старик?
– Где-то в этом пруду, – ответил, поведя рукой, Порта. – Только не спрашивай меня, в воде его нос или над водой.
Мы связали вместе наши спасательные круги, чтобы нас не унесло в разные стороны.
– Видимо, вы тоже ждете того же трамвая? – произнес Порта. – И почему, черт возьми, ты такой тощий? – продолжил он, сверкая на меня голодными глазами. – В тебе есть нечего. Но будет забавно сто лет спустя рассказать моим внукам, как однажды я спас свою жизнь мешком костей по имени Свен. Не вызывает у тебя гордости, что ты завершишь героическую карьеру пищей для лучшего гитлеровского солдата? Когда вернусь домой, я позабочусь, чтобы тебе воздвигли памятник. Гранит предпочтешь или бронзу?
Вдруг он издал громкий крик и указал на судно в отдалении.
– Наш трамвай!
Мы орали до хрипоты, но судно скрылось.
– Ну и отлично! – крикнул Порта, когда оно исчезло за горизонтом. – Оставь нас в покое. Мы тебе ничего не сделали!
Серое, хмурое утро прошло в разговорах. Солнце временами проглядывало сквозь разрывы в облаках и нещадно палило. В конце концов я одурел от усталости, но Порта продолжал длинный монолог.
– Такая пара чаек, как мы, может смеяться над чем угодно. Хорошо бы иметь крылья; а без них сиди в этом тазике для мытья ног. Всю жизнь стараешься не приближаться слишком к этому чертову морю, и, конечно же, гнусная армия должна отправить тебя тонуть в нем. Я всегда говорил: в солдатской участи нет ничего хорошего. Обещай, сынок, что никогда не станешь генералом! Черт, хоть бы здесь не было так мокро.
– Порта… как думаешь, мы уцелеем?
– Уцелеем? Нет, можешь быть в этом уверен, так что смирись, мой мальчик. Но если начнешь хныкать, я так тебе врежу по носу, что отправишься в рай. Ты должен держать свою мерзкую рожу над этой … лужей. Когда можно будет перестать, скажу. И радуйся, что не лежишь, слушая концерт больших орудий, в вонючей снарядной воронке. Конечно, воронки на ничейной земле – превосходное место для тех, кто страдает запором, но здесь лучше. Видишь ли – для тебя это необыкновенное, незаслуженное везение, – здесь ты можешь не только наложить в штаны, но и тут же стать начисто отмытым. В снарядной воронке это невозможно.
– Порта… веришь ты в Бога?
– В кого? Если имеешь в виду того малого, о котором проповедуют священники, отправляйся домой к своему викарию и скажи ему, пусть агитирует за кого-то получше.
– Я тоже держусь мнения, что церковь и все в ней – жалкое надувательство. Странно, что говорю «держусь мнения». Обычно я так не выражаюсь.
– Превосходно! Значит, не совсем спятил. Я уж начал всерьез бояться, что наслаждаюсь купанием с дефективным, который хочет обратить меня к церкви и вере. Однако надувательство – это уже зависит от точки зрения. Во всяком случае, не трать силы на презрение к религии. Не стоит. Если людям хочется, пусть верят. Пока они не суются ко мне со своей верой, меня это не касается; и если они могут найти утешение в ней, тем лучше. Лично я предпочитаю ограничивать свое внимание вином для причастия и монахинями. Уверяю, если б ты хоть раз побывал в хорошем женском монастыре, то не был бы разочарован в религии.
Оказывается, Порта был помощником садовника в женской обители. Я тупо слушал его пикантный рассказ о своих подвигах, продолжая думать о всемогущем, всеведущем и всеблагом Творце.
– Ты не слушаешь, мой мальчик, – сказал Порта и внезапно умолк. Наше положение мало подходило к импровизациям на тему тайных радостей монастырской жизни. Он это понял. Но вскоре его лицо снова повеселело.
– Правда, церковь дала мне кое-что стоящее.
– Что же?
– Орган. Будь он"у нас здесь, я, наверно, был бы не против лежать здесь с мокрыми ногами и умирать от холода. Я знал одного органиста, он научил меня играть. Да, надо отдать должное и черту: суть всех молитв и того, что бедные должны радоваться, так как попадут в рай, – просто чушь. Но когда устраивают настоящий христианский праздник с рождественской елкой и всем прочим, это замечательное зрелище. А когда поют под церковную музыку, знаешь, хочется беззвучно плакать от нахлынувших чувств. Слезы сами собой бегут по роже.
Мы умолкли, потому что нас мучила жажда.
На второй день, чуть свет, над нами низко пролетел итальянский самолет и сбросил резиновую лодку, упавшую всего в шести-семи метрах от нас. Мы смеялись, плакали, и Порта, подняв лицо к самолету, закричал:
– Спасибо вам, пожиратели спагетти! Значит, и в вас есть что-то хорошее.
Подгрести к лодке и взобраться в нее оказалось труднее, чем мы думали. Подплыли мы с разных сторон. Я стал пытаться первым, напрягался, подскакивал в воде вверх-вниз, скользнул под лодку и едва не захлебнулся, потому что начал смеяться от неимоверной усталости и никак не мог перестать. Но в конце концов мы влезли в нее и обменялись рукопожатием.
– Теперь нам не хватает только колоды карт.
Карт мы не нашли, однако в водонепроницаемом ящике лежали несколько жестяных банок с молоком, вяленое мясо, галеты и четыре бутылки шнапса. Мы поели, выпили, потом растянулись под парусом на корме и заснули. Проснулись среди ночи от холода. Принялись тузить друг друга, от этого и нескольких добрых глотков шнапса быстро согрелись снова, улеглись опять и заснули. В полдень провели дальнейшее обследование ящиков лодки и на сей раз обнаружили коробку ракет и жестянку с какой-то желтой жидкостью. Ее надлежало вылить в воду, что мы и сделали; маслянистое вещество тут же расплылось громадным ярко-желтым пятном, которое легко заметить с воздуха. С веселыми криками, будто на вечеринке в саду, выпустили несколько ракет. Потом спели немецкую, английскую и французскую песни, принялись за оставшуюся провизию, с удовольствием обжуливая друг друга, но в конце концов поделили ее истинно по-братски и от голода съели все, оставив лишь несколько галет.