Текст книги "Концерт. Путешествие в Триест"
Автор книги: Хартмут Ланге
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
12
Миновала Пасха, и концерт нельзя было дольше откладывать. Фрау Альтеншуль закончила последние приготовления, и, стало быть, ее участие на этом завершилось.
– Зал слишком большой, – заявила она, – не знаю, будет ли слышно на задних рядах?
– Тут вы можете не беспокоиться, – ответил Либерман. – Все получилось, как вы хотели. Вы вправе гордиться тем, что ваш друг наконец-то вышел из добровольного заточения и обратился к такому обществу, которое, если верить прогнозам, не вместит никакая филармония.
Молва о необычном концерте пианиста Левански достигла Праги и Лондона. Несмотря на то что фрау Альтеншуль протестовала против любой рекламы, все знали: в Берлине, городе, от которого едва ли кто ожидал сенсаций, готовится нечто неслыханное. Некий высокоталантливый еврейский пианист, убитый нацистами в молодые годы, намерен бросить вызов судьбе и карьере музыканта, которая, собственно, и стала причиной его столь ранней смерти, и наверстать упущенное посмертно.
Эта весть разнеслась как молния, и еще до полудня – хотя концерт был назначен на девять вечера – кассовый зал филармонии заполнили все, кто еще надеялся попасть на выступление. Но их дело было безнадежно, и они переместились в ближайшее кафе, где горячо обсуждали вопрос: почему нельзя транслировать концерт по наружным громкоговорителям?
Среди желающих послушать пианиста преобладали молодые люди, среди которых были и наголо остриженные девушки – они, по их уверениям, собираются ходить так до тех пор, пока им не докажут, что это нанесенное им перед смертью унижение заглажено. Девицы были настроены скептически и беспокойно сновали из угла в угол.
Когда Старая филармония зажглась огнями, часть публики перешла к служебному входу, куда, как ожидалось, подъедет машина Левански, но там никто не показывался, хотя до концерта оставалось менее часа. В артистической уборной хозяйничала фрау Альтеншуль. Она попросила ее не беспокоить, однако из-за всеобщего возбуждения эта просьба оказалась невыполнимой. То и дело приходилось принимать поздравления и, конечно же, цветы – разве объяснишь этим настырным энтузиастам, что все эти восторженные охи и ахи могут помешать пианисту собраться перед игрой. А он должен был вот-вот появиться.
Последним подошел Либерман и, смущенно откашливаясь, сообщил, что филармония походит на осажденную крепость, и хотел было вернуться в зал, однако все его многозначительные взгляды на фрау Альтеншуль и даже недвусмысленный жест, каким он предложил ей руку, чтобы наконец проводить в ложу – время уже поджимало, – не произвели никакого эффекта. Она хотела самолично убедиться, что Левански будет одет к выступлению «как надо», в частности, чтобы на плечи был накинут белый шелковый шарф, – это придало бы его выходу особую торжественность.
Об остальном, заверила она, можно не беспокоиться, и в качестве неопровержимого доказательства процитировала записку, полученную от Левански пару дней назад:
«Дорогая, уважаемая фрау Альтеншуль, не подумайте, что я не умею быть благодарным или что я раскаиваюсь в своем решении вновь поселиться в этих местах по соседству с Вами. Зная Вашу любовь ко мне, поражаюсь Вашей настойчивости, с какой Вы добиваетесь пересмотра наших судеб. Сейчас я играю Бетховена, только Бетховена, и могу сказать, что абсолютно уверен в своих силах».
В дверях, почти касаясь спиной стены, стоял Шульце-Бетман.
Он явно хотел что-то сказать, но пока не находил подходящего момента, чем немало удивлял знакомых, – ведь раньше он слыл до неприличия замкнутым и неразговорчивым. Еще более всех удивляло, что он, по-видимому от неловкости, застрял в дверях, так что Либерман с трудом смог протиснуться к выходу из артистической, ворча на ходу:
– Ладно, тогда я пойду наслаждаться в одиночестве.
– Мы сидим рядом, – вставил Шульце-Бетман, – и со мной будет гость, но вы не пугайтесь.
– Что вы имеете в виду? – заинтересовалась фрау Альтеншуль, всегда готовая при виде Шульце-Бетмана дать волю своей природной раздражительности.
– Так ведь концерт, как я слышал, имеет целью возрождение, – сказал Шульце-Бетман, – не будем забывать и идею примирения.
– Само собой разумеется, – ответила фрау Альтеншуль.
– Тогда я спокоен.
Прозвенел колокольчик, приглашая публику занять места. Фрау Альтеншуль вышла к Либерману в узкий коридор, который вел в фойе, и отметила, что Шульце-Бетман задержался и не последовал за ними. При виде переполненного концертного зала душа ее возрадовалась.
– Теперь у него началась вторая жизнь, – прошептал Либерман, подразумевая Левански. – Такого огромного успеха он раньше не имел.
С этими словами Либерман заглянул в соседнюю ложу слева, ответил на улыбку Шульце-Бетмана, но не обнаружил рядом с писателем человека, о котором тот предупреждал.
Прошло десять минут после объявленного времени, а свет в зале все еще горел. Правда, казалось, что веселая, но нетерпеливая публика в партере вот-вот готова была ликующими возгласами вызвать на сцену исполнителя.
Но увы!
В Берлине есть место, на котором лежит позорная печать неприкасаемости. Это ничейная земля, где начисто все снесено. Если посмотреть на нее с запада через стену, преграждающую путь к Бранденбургским воротам, то перед глазами окажется отель «Адлон» и тот самый сознательно незастроенный прямоугольный участок, где раньше располагалась рейхсканцелярия. Вороны пролетали мимо этого участка, предпочитая приземляться в Тиргартене. Днем по проклятой земле колесили бронемашины, охраняя границу разделенного города, но по ночам, когда временами гасли все фонари и лучи прожекторов не шарили в темноте, посреди дороги вставала фигура, похожая на ангела смерти, и никому не давала проехать.
Путник, будь милостив к нам
И помяни несчастных,
Прах которых ты попираешь, идя своей дорогой!
Разверзается пропасть, лестница из мраморной крошки манит вглубь. И вот уже ангел и те, кто находятся в остановленной им машине, спускаются по ступенькам. Холодным металлом отливают каски. Пение увлекает их вниз, – ах, что за пение! – они спускаются все ниже и ниже – туда, где под землей один из них приговорен вечно справлять свою свадьбу.
Человек ведь смертен,
А Бог лишь отделяет хорошее от плохого.
И злой отдает долг природе,
Упражняясь в бесконечной доброте!
Левански предполагал прибыть в Старую филармонию еще до наступления сумерек и потому покинул особняк около семи. Он решил взять такси, но оставалось достаточно много времени, часть пути он хотел проделать пешком, правда, не знал, сколько это займет. А чтобы фрак не привлекал внимания прохожих, он накинул легкий пыльник.
Вскоре он вышел к Тиргартену, но внутрь заходить не стал, пошел вдоль Шпрее, разглядывая скользившие по течению баржи и свое отражение в маслянистой воде там, где пологий берег не был одет в камень и стояли скамейки. Левански бегло осмотрел фрак, убедился, на месте ли белый шарф, – все нормально, фрау Альтеншуль должна остаться довольной. Внутренне он был готов к выступлению перед большой аудиторией, однако сдерживал порыв воодушевления, убеждая себя в том, что каждым своим выходом на сцену он служит музыке, и только музыке, и что он должен при этом держаться как можно скромнее и собраннее.
Около восьми часов, когда стемнело, у Левански появилось уже знакомое ощущение последних дней, будто кто-то тенью следует за ним. Правда, это его нисколько не заботило. Он спокойно внимал шуму большого города, любовался танцующими отблесками далеких огней на волнах от очередной баржи.
Решив, что пора в филармонию, до которой, как ему казалось, рукой подать, Левански был весьма удивлен, оказавшись в окружении кустов рододендрона, хотя он твердо решил не заходить на территорию Тиргартена. Ему не хотелось идти через чугунный мост, поэтому он выбрал окольную дорогу через цветочные посадки. Но путь преградила яма. Левански пошел в обход и вконец заблудился. Покружив в кустарнике, молодой человек решил ориентироваться по просеке, но в итоге оказался на лугу, больше напоминавшем болото. Он едва не увяз в густой жиже, но тут некто протянул ему руку.
– Давайте сюда, сударь, – произнес незнакомец, лица которого из-за темноты нельзя было узнать. – Давайте. В этом парке нельзя сходить с тропинки, иначе потом не выкарабкаешься.
Незнакомец легким движением помог Левански выбраться на сухое место. Убедившись, что фрак под пыльником не пострадал, молодой человек вздохнул с облегчением. Он приветливо улыбнулся незнакомцу, который всем своим видом показывал готовность услужить, но…
– Не может быть, – вырвалось у Левански, когда он внезапно осознал, что находится не на южной оконечности парка, как предполагал, а на Вильгельмштрассе перед земляным холмом. – Этого не может быть, – повторил он, но прежде чем смог сообразить, в каком направлении теперь ему следует идти, чтобы попасть в филармонию, его ослепил свет двух автомобильных фар. Левански увидел свою тень на мраморных колоннах и ведущую в глубину лестницу. И когда он подошел поближе, чтобы убедиться, та ли это пропасть, какую он недавно ощущал затылком, некто произнес:
– Входите, сударь. Вас ждут.
И, снимая фуражку, будто специально чтобы подчеркнуть торжественность момента, добавил:
– Прошло уже десять лишних минут.
Левански взглянул в лицо говорившему и по характерной ране узнал в нем своего недавнего знакомого в военном мундире. Молодой человек, не найдя что ответить, стал отступать в пространство между колоннами, затем по лестнице вниз до конца…
Левански очутился в подземном помещении, по виду напоминавшем атриум. Очень хотелось обернуться – человек в мундире дышал ему в спину. Но тут его провожатый вышел вперед и подчеркнуто вежливо, но недвусмысленно преградил путь.
– Что вы себе позволяете! – возмутился Левански. – Я должен играть в филармонии!
Однако провожатый не отреагировал. Он стоял как вкопанный, молча, зажав фуражку под мышкой, и смотрел на музыканта вполне дружелюбно. Левански бросился по подземелью в надежде найти выход, пробежал несколько помещений, до того перегруженных мраморной отделкой и стеклом, что ему стало холодно. Поражало ледяное великолепие карнизов с канделябрами, а каждая арка была увенчана фризом. Левански ускорил шаг и уже не замечал ничего, кроме отполированного до блеска пола, на котором он в своих концертных туфлях едва не поскользнулся. Миновав сотни метров по пустым, увешанным одними зеркалами комнатам, молодой человек остановился перед закрытой дверью, которая ни за что не поддавалась. Лишь после того, как он навалился на задвижку плечом, дверь открылась, но за ней оказалось то, чего он никак не ожидал увидеть.
После холодных и просторных залов в имперском стиле его взору предстало четырехугольное помещение, похожее на бункер, без малого двадцать шагов вдоль стены. Здесь, сбившись вплотную, стояли люди, о которых рассказывал Шульце-Бетман, будто они собрались глубоко-глубоко под землей для покаяния. Их были тысячи, много тысяч, плечо к плечу, покуда доставал взгляд, и Левански поразился, как они смогли уместиться в столь ограниченном пространстве. Свои головные уборы – Левански знал все их виды и за свою недолгую жизнь научился бояться – они сняли и с серьезными лицами терпеливо ждали, по-видимому, его, Левански. Пианист чувствовал на себе их пристальные взгляды, еще мгновение – и он бы не выдержал.
Поднялась женщина – Левански не успел заметить, как это случилось, возможно, она сидела за столом, стоявшим в центре, в самой гуще собравшихся военных, – и объявила:
– Я рада, что вы пришли. Мы с мужем, – при этом она показала рукой на место за столом, скрытое темнотой, – мы с мужем беспокоимся, найдете ли вы в себе силы простить нас.
Ее голос звучал нетвердо, и она говорила потупив взор, так как не решалась – это было видно – смотреть Левански прямо в глаза и, судя по тому, как ее пальцы нервно теребили ожерелье на шее, была в сильном возбуждении. Потом она вышла вперед:
– Я прошу не за себя, а за всех, кто стоит за моей спиной. И за него, которого люблю. Я осознаю степень нашей вины, но, согласитесь, коль мы стали такими, то должна существовать возможность все исправить.
Затем, видимо сообразив, что говорит нескладно и неубедительно, женщина опять повернулась к дальнему концу стола, туда, где сидел человек, от которого она явно ожидала поддержки.
Но Левански никого не узнавал, и тогда она чуть слышно, словно стесняясь, вежливо спросила, не хочет ли он присесть и удобно ли ему в плаще в такой тесноте. Потуги на столь вежливый тон в данной обстановке показались Левански неестественными.
Молодой человек не отвечал. Молчала и женщина, так как все, что у нее было на душе, казалось, невозможно выразить в словах, а то, что слетало с ее губ, выглядело страшным упрощением и даже извращением смысла, но тот, в дальнем конце стола, к ее видимому сожалению, по-прежнему не желал показываться. Она стояла во главе призрачного войска неподвижно, теперь уже с поднятой головой, как сестра, которая не может оставить своих пусть и чудовищно провинившихся братьев.
От Левански не укрылось, с какой благодарностью толпа принимала ее выступление, а когда он наконец отважился спросить, что же они от него хотят, женщина ответила:
– Сыграйте нам на рояле, прошу вас, или вам совсем не хочется?
Левански пристально глядел на ее длинное ожерелье из отполированных красных кораллов, которое решительно не подходило к голубому воротнику ее платья. Рукава с буфами он нашел чересчур пышными. В общем, на взгляд пианиста, она была одета подчеркнуто тщательно, но без изюминки, какую придает женщине лишь изысканный вкус. Среди окруживших ее людей в форме Левански признал Клефенова, и пока он размышлял, как лучше ответить, один из военных, тот, кто следовал за ним по пятам от Тиргартена до холма, захлопнул за спиной дверь.
Толпа слева от Левански расступилась, обнажив потрескавшуюся стену. У стены стоял рояль. Левански поразило, как быстро он оказался у инструмента и стал снимать чехол, передавая его в услужливые руки человека, неизменно стоявшего у него за спиной.
He прошло и пары минут, как Левански уже стоял во фраке перед публикой, которую не принимал всем своим существом. Все в нем протестовало.
Хотелось громко объявить, что это ошибка, это не филармония, но Клефенов уже с готовностью подставил женщине стул, чтобы хоть невеста могла сесть поближе к Левански, если жених подчеркнуто не желал выходить из-под покрова темноты. Толпа одетых в военную форму незаметно уплотнилась, дабы женщина не чувствовала себя слишком стесненной.
Все, что увидел Левански, да еще этот направленный на него взгляд женщины, в котором читалась и мольба, и тактичное ожидание, – все это положительно подействовало на молодого человека, и он сделался более сговорчивым.
«То, что во время игры я закрываю глаза, – думал он, – надеюсь, не будет истолковано неправильно. Мне приходится так поступать, чтобы совладать с неуверенностью, которая охватывает меня всякий раз, когда я отчетливо вижу окружающие предметы».
Он все еще не принял окончательного решения и сейчас обдумывал, сможет ли он, сказав что-нибудь в оправдание, прервать отношения с этой компанией, что было бы естественно.
Преодолев искушение отвесить публике обычный в таких случаях поклон, Левански занял место за инструментом. Последние сомнения. Но сидеть за роялем просто так, не прикасаясь к клавишам, казалось ему нелепо, и он начал играть опус 109 Бетховена.
По импровизированному залу, как всегда бывало при исполнении подобной музыки, разливалось ничем неодолимое спокойствие и какая-то колдовская зачарованность, перед которой не могла устоять ни одна душа. Время от времени кто-то из публики всхлипывал урывками, тут же беря себя в руки, у кого-то из груди вырывался непроизвольный вздох, иногда доносились тихие хлопки, будто кто-то открывал и закрывал дверь, в целом же публика слушала игру затаив дыхание, и ничто не нарушало напряженной тишины.
Vivace Левански начал легко, как бы играючи, но скоро перешел на серьезный тон. Его осанка была безупречной, руки свободно скользили по клавиатуре, волосы спадали на лоб, так что ему время от времени приходилось укрощать шевелюру резким взмахом головы.
Prestissito получилось с энергичными перепадами, выражавшими нетерпение. Чуть дальше, где-то в andante molto cantadile, ему показалось, что он повторяется. «Будто мир раскололся», – подумалось ему.
Он пришел в легкое замешательство: не ослышался ли, но так и есть – он действительно вторично проигрывал третью вариацию. Секундная заминка… Да, он играет ее второй раз! Хотя это просто невероятно, но нынешняя его аудитория, связанная с ним судьбой, все же имела право на искупление. Слушатели в самом деле были очарованы его игрой. Чем дальше Левански давал волю своему исполнительскому порыву, чем настойчивее стремился к более точной и глубокой выразительности, тем с большим энтузиазмом они следовали за его творческим духом.
Четвертая и пятая вариации прошли без запинки, в последней вариации Левански готовился разразиться чередою стремительных трелей. Все бы, наверное, так и произошло, тем более что публика уже была доведена до высочайшего напряжения чувств, но вдруг выражение лица Левански изменилось, и он засомневался, получится ли у него то, что запросто получалось у других, получалось тысячи раз. Он терял веру в себя. Страшная мысль повергла его в ужас: «Я навсегда останусь двадцативосьмилетним».
Новый натиск звуков. «Слишком быстро», – подумал он и ощутил, как немеют пальцы. Женщина, желая приблизиться, наклонилась к нему, кто-то в толпе воскликнул «Боже мой!», но конец был близок.
В середине трели Левански неожиданно прервал игру, хлопнул крышкой и, медленно стягивая с плеч белый шелковый шарф, с мукой в голосе произнес:
– Лицманштадт… Лицманштадт… Прошу меня простить. Вы сами все слышали: чтобы это сыграть, нужно повзрослеть. Меня слишком рано вырвали из жизни.
13
После этого неслыханного события Левански как сквозь землю провалился.
В Старой филармонии случился скандал. Разочарованная публика была вынуждена признать, что пианиста нет и уже не будет. Все были крайне раздосадованы и, не стесняясь в выражениях, говорили, что их просто-напросто одурачили. Призвали к ответу фрау Альтеншуль, однако и она не могла объяснить поведение Левански, а только всхлипывала и уверяла, что, если у молодого человека даже и были какие-то причины, она все равно ничего не понимает.
Либерман решительно вырвал бедную женщину из возмущенной толпы и позаботился, чтобы не мешкая подали автомобиль. Он быстренько втолкнул ее в машину, залез сам и, уже захлопывая за собой дверцу, увидел, как у входа в филармонию взволнованная толпа, словно по команде, расступилась и умолкла и как по образовавшемуся коридору со смущенной улыбочкой на устах Шульце-Бетман прошел к автомобилю с затемненными фарами, где его поджидал одетый по-военному посыльный. Больше из-за темноты ничего нельзя было различить.
Старый художник вздохнул с облегчением лишь после того, как автомобиль тронулся и прежде чем фрау Альтеншуль успела понять, что же привлекло его внимание. Разумеется, вскоре слухи, распускаемые в обществе, дошли и до нее.
А дело было вот в чем: Шульце-Бетман, потеряв всякий стыд, вот уже несколько лет подряд принимал у себя своего убийцу и употребил все свое влияние на Левански, чтобы подвигнуть его на поступок, о котором и говорить-то неловко. Кроме того, общественное мнение считало, что упреки в адрес Шульце-Бетмана одинаково относились и к фрау Альтеншуль.
Люди стали с сомнением посматривать и на ее салон, подозревая в этой традиции нечто недоброе, а некоторые пошли еще дальше, утверждая, будто она намеренно выстроила особняк по соседству с пресловутым замком, потому что устраивала тайные приемы.
– Что за вздор! – негодовал Либерман, изо всех сил успокаивая фрау Альтеншуль. Но она твердо решила постоять за себя. Поскольку Левански по-прежнему не появлялся, она собиралась публично призвать к ответу хотя бы Шульце-Бетмана. В соответствии со своими планами она устроила последний, знаменательный прием в своем салоне.
Это случилось в начале мая. Погода благоприятствовала, расцвели каштаны, придав городу вид, приводивший людей меланхолического склада, каковым, в частности, был Либерман, в задумчивое расположение духа. Фрау Альтеншуль, как всегда, попросила его прийти чуточку раньше, но он задержался и теперь, наверстывая упущенное время, торопливо шагал по Вильгельмштрассе. Либерман по опыту догадывался, что предстоит тяжелый, неприятный разговор, он ведь не собирался сочувственно поддакивать негодующим выпадам фрау Альтеншуль против Шульце-Бетмана, – а ему так не хотелось разладов.
Заметив земляной холм, на который он раньше, по-видимому, не обращал внимания, Либерман замедлил шаг и решил перелезть через изгородь с кустарником, чтобы рассмотреть холм получше, и оказался на открытом прямоугольном пространстве. На память пришло видение новогодней ночи, тем не менее он не решался сделать еще несколько шагов, отделявших его от холма.
«Стало быть, это и есть погребение предводителя готов, от которого нам столько хлопот, – подумал он. – Уж сорок лет, как минуло с его падения, а он даже не дает спокойно попасть на прием, – вот ведь до чего изменил здешний ландшафт. А мы бы с удовольствием заселили этот участок и тем самым положили конец всему этому отчаянию и скорби. Мне-то, что называется, повезло, но вот о моей жене, Марте, я бы так не сказал».
Либерман подавил приступ тоски и энергично зашагал дальше, свернул на Фосштрассе, откуда уже были видны светящиеся окна особняка.
В доме все было приготовлено к приему гостей, однако никто пока не появился. Услыхав на лестнице тяжелую, несколько медлительную поступь Либермана, фрау Альтеншуль застыла, ожидая его, между двумя стульями. По ее виду нетрудно было догадаться, что для нее происходящее – подлинная трагедия. Она выглядела утомленной после бессонной ночи, с темными кругами под глазами и, по-видимому, была не в силах спуститься навстречу старому другу.
Фрау Альтеншуль поинтересовалась, не слышно ли чего-нибудь о Левански. Либерман в ответ лишь отрицательно покачал головой, правда, с таким выражением, словно скорее хотел ее приободрить, и, подойдя поближе, угадал по ее покрасневшим глазам, что она знала что-то гораздо большее, но обсуждать с ним эту тему не собиралась. Прошло еще несколько минут. Фрау Альтеншуль все еще стояла между стульями, и Либерман подошел в окну, чтобы раздвинуть шторы, так как по воле хозяйки дома они всегда были задернуты, и тут она заявила, что пришло время съезжать с виллы.
На робкие протесты Либермана – подумаешь, мол, не сбылись кое-какие ожидания, это еще не причина, чтобы бросать прекрасные апартаменты, которые она по своему вкусу столь тщательно оформила, – фрау Альтеншуль слабо улыбнулась и сказала, что сейчас, когда все надежды оказались тщетными, у нее такое чувство, будто она умерла во второй раз.
Либерман по тону подруги понял, что она не отступит от своего решения, и это его совершенно обескуражило: не зная, что возразить, он бесцельно бродил по комнатам, не пытаясь развеять траурное настроение фрау Альтеншуль, которое, похоже, только усугублялось, и весьма обрадовался появившемуся наконец Шульце-Бетману.
На писателе был легкий летний костюм с букетиком фиалок в петлице, в руке он держал соломенную шляпу, придававшую ему беззаботный и веселый вид.
Отсутствие ожидаемых гостей явно озадачило Шульце-Бетмана, а так как фрау Альтеншуль сделала вид, что не заметила его появления, и была занята своими собственными проблемами, он задержался на пороге. Либерман жестом пригласил писателя войти, и тот по-прежнему с шляпой в руке прошел прямо к столу, налил себе коньяку, словно прием шел своим чередом, и старался ничем не подчеркивать пикантность ситуации. Либерман хотел было перекинуться с писателем парой ни к чему не обязывающих слов, но фрау Альтеншуль его опередила.
Она стала рассказывать, правда, таким тихим голосом, что мужчинам, чтобы не потерять нить, приходилось напрягать слух, о событиях последних недель, которые имели непоправимый характер. По ее словам, она не стала бы жаловаться, если бы общественность не посчитала ее надежды высокомерными. И ко всему прочему некоторые гости (подразумевался, конечно, Шульце-Бетман) не смогли противостоять искушению поякшаться со своими палачами, а ей эта затея с самого начала была не по душе. С тех пор как она снова поселилась в этом особняке, все ее старания были направлены только на то, чтобы помочь самой себе и другим, кто того пожелает, поскорее стереть из памяти ужасные воспоминания о смерти. Потому, мол, что всякий, обреченный, как и она, веки вечные покоиться в переполненной трупами яме со свернутой шеей и перебитыми членами, отнесется с полным пониманием к ее страстной мечте вновь окружить себя красотой материального мира. Разве можно ее в этом упрекнуть, хотелось бы ей знать, и неужели она требовала слишком многого? Какая-нибудь витрина Гимара или севрский сервиз в самом деле доставляют ей радость, и если она захотела спасти пианиста, подыскав для этого наиболее подходящий способ, то что в этом такого, почему она заслужила насмешки?
Фрау Альтеншуль извлекла из рукава изящный вышитый носовой платок, но не для того, чтобы утереть сбегавшие по щекам слезы. Едва ли она их замечала в таком состоянии. Ее лишь беспокоило, чтобы подсевший от переполнявшей ее обиды голос не пропал окончательно. Быстро высморкавшись, она подошла к окну и какое-то время смотрела в сторону Тиргартена.
Либерман сел на канапе, Шульце-Бетман положил надоевшую ему шляпу на свободный стул и поставил рюмку. Пить ему больше не хотелось, да к тому же, наливая коньяк, он явно перестарался. Фрау Альтеншуль задернула шторы, которые Либерман незадолго до этого раздвинул, и, будто увидев в окне нечто такое, что лишь усилило ее меланхолию, произнесла:
– Можете вы мне объяснить, почему Левански предпочел выступать перед своими убийцами?
Либерман молча выдержал вопрошающий взгляд женщины, зато Шульце-Бетман, который заранее ожидал, что застанет хозяйку в возбужденном состоянии, и которого уже известили, в каком резком тоне она отзывалась о некоем третьем лице – разумеется, о нем, – был явно поражен и озадачен ее неподдельным горем. Но поскольку Либерман отмалчивался и тем самым как бы давал понять, что не может внести сколько-нибудь ясности, да и вопрос адресовался главным образом не ему, то Шульце-Бетман схватил свою соломенную шляпу и направился к выходу, оправдываясь на ходу:
– Фрау Альтеншуль, поймите меня правильно. Я вполне разделяю ваше нынешнее состояние. Ваши чувства мне близки, ведь, как вам известно, я нарочито склонен выделять в своем бытии – живом ли, мертвом ли – одни лишь отрицательные аспекты или, скажем так, то, что составляет цену его отрицания. И все же хочу сказать вам несколько слов в утешение, ибо, насколько я знаю, вы на меня очень сердитесь. Видите ли, – он помахал перед ней шляпой, точно хотел придать еще не высказанным аргументам большую силу, и повторил снова: – Видите ли, глупо переносить в посмертное существование расхожую среди живых точку зрения, будто бы добро и зло несовместимы. Вы по собственному опыту знаете, что мы готовы отстаивать идею о несовместимости всего живого до скончания мира, при том что счастье дается всего на какие-то мгновения, после которых мы возвращаемся к своему обычному состоянию, которое суть разочарование и скорбь. Избавимся ли мы когда-нибудь от этой фата-морганы? Стало быть…
Фрау Альтеншуль сделала несколько шагов к столу и оперлась о спинку стула. Либерман поднялся и надел пенсне, как бы желая получше разглядеть человека, способного на подобные суждения.
– Стало быть, – продолжал Шульце-Бетман, – я не вижу никакого несчастья в том, что пианист Рудольф Левански отважился или, лучше сказать, получил возможность выступить перед своими палачами. Злоумышленник и его жертва – что еще остается нам после смерти, как не сесть рядом и не поудивляться вместе тому, какие нелепицы необратимого порядка, однако же, случаются в жизни. Хотя… – тут он прервался, борясь с искушением вернуться в гостиную, пусть даже символически приблизиться на несколько шагов к фрау Альтеншуль, которой он хотел помочь в печали, – знайте, меня всегда восхищало, с каким упорством вы стремитесь сделать свое вещественное окружение приятным во всех отношениях. Я и теперь желаю вам всяческих успехов в этом занятии. Что же касается Левански: будьте уверены, фрау Альтеншуль, он вернется, его одержимость искусством еще заявит о себе. Он будет снова и снова репетировать опус 109 Бетховена. А что в конце концов ему еще остается?
Сказав то, что он хотел, и помедлив немного, поскольку не сразу понял, помогли ли эти слова фрау Альтеншуль – она смотрела отрешенно куда-то поверх него, – Шульце-Бетман кивнул Либерману, надел шляпу и покинул особняк.
После того как замок щелкнул, фрау Альтеншуль промолвила:
– Он хотел меня утешить. Левански не вернется.
Либерман хранил молчание. Гостиная была слабо освещена, дополнительный свет поступал только из прихожей. Оба они – фрау Альтеншуль, сидящая на стуле в центре комнаты, и Либерман на канапе – в этом мире теней казались окаменевшими фигурами.
Фрау Альтеншуль думала о той автомобильной прогулке с Левански: как они, выехав далеко за пределы Берлина, едва не добрались до знаменитого болотистого луга за Нойруппином. Как на обратном пути он с горячностью рассуждал, что не смерть, а рождение является главным событием, к которому человек остается привязанным раз и навсегда.
– Я никому не прощу убийство человека, – решительно заявила она. – Все, что случается с человеком в жизни, – необратимо. Предположим, Шульце-Бетман прав насчет Левански, – продолжила она свою мысль, – прав в том, что тот навсегда останется молодым и ни за что, даже на секунду, не обретет мастерства, свойственного зрелому человеку, тогда, может быть, ему и вправду лучше было исчезнуть.
Либерман подошел к подруге, собираясь мягко положить ей руки на плечи, как часто делал в подобных случаях, но в этот раз она показалась ему такой неприступной, что он предпочел не мешать ей думать.
Либерман вернулся к себе на Парижскую площадь и, поднимаясь по металлической лестнице в ателье, вдруг почувствовал себя виноватым в том, что оставил женщину одну. Но какими словами он смог бы поднять ей настроение? Что ей следует надеяться на продолжение традиции вечеров, хотя никто не хочет к ней приходить? Что он будет рядом с ней – если она того захочет, даже с бокалом шампанского в руке, – до тех пор, пока Левански вновь не объявится?