355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хартмут Ланге » Концерт. Путешествие в Триест » Текст книги (страница 3)
Концерт. Путешествие в Триест
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:49

Текст книги "Концерт. Путешествие в Триест"


Автор книги: Хартмут Ланге



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

8

Что же произошло?

В тот самый вечер, когда Левански щедро праздновал свой успех, Шульце-Бетман, прощаясь с хозяином, бросил загадочную фразу:

– Вы должны знать: я сделал все, чтобы угодить фрау Альтеншуль. Но круг людей, восхищающихся вашим талантом, куда шире, чем можно предположить.

Сделав паузу, он добавил:

– Могу ли я заручиться вашим согласием, чтобы некто, кого вы своей игрой растрогали до слез, смог выразить вам свои чувства с глазу на глаз?

– Ну, разумеется, – ответил Левански, не догадываясь, куда клонит его собеседник А поскольку он еще и улыбнулся, Шульце-Бетман расценил это как дружеское расположение, поблагодарил и ушел.

Было около четырех утра, близился рассвет. После шампанского в голове у Левански гудело. Он подошел к окну вдохнуть свежего воздуха и увидел человеческую фигуру, которая выскочила из тени гаража и стремительно направилась к крыльцу особняка. Парадная дверь оставалась незапертой, и этот человек осторожно вошел внутрь. Снизу донеслось слабое, смущенное покашливание. Человек торопливо поднялся по парадной лестнице на второй этаж и…

Перед Левански стоял тот, о ком говорил Шульце-Бетман и кого музыкант не принял бы ни за что на свете. Это был тот самый человек, который пытался приветствовать его и фрау Альтеншуль на чугунном мосту во время их прогулки по Тиргартену. Левански снова отметил, что на его одежде не было воинских знаков отличия и что на фуражке ярко выделялось то место, где раньше был череп с костями. Опершись руками о спинку стула, словно ему предстояло защищаться, Левански спросил:

– Что вам угодно?

– Я пришел сказать вам, как глубоко меня тронуло ваше исполнение. Да, вы должны знать…

– Уходите! – почти прокричал Левански.

Но человек, к которому относились эти слова, успел привыкнуть к тому, что он вызывает презрение, а то и отвращение. Как бы ему хотелось вызвать у кого-нибудь дружеское участие, приветливо и непринужденно с кем-нибудь поговорить, но увы! Он хотел объяснить свое появление, оправдаться, хотел сказать Левански, что у того нет причин отвергать его столь категорично. Ему с трудом удалось выразить в немногих, как того требовала ситуация, словах свои благие намерения, после чего он сделал шаг навстречу Левански и, смущенно, почти умоляюще улыбаясь, протянул руки, как будто желал успокоить молодого человека.

Левански вскрикнул и в невероятном возбуждении бросился в дальний угол, хватая и кидая все, что попадалось под руку: ноты, бутылки, тарелки, столовые приборы, – в того, кто только что искренне восхищался им.

«Он старается задеть меня за живое, – судорожно подумал Левански. – Как этому не поддаться?» И в тот же момент он заметил, что незваный посетитель стоит смущенно и даже не пытается увернуться от летящих в него предметов.

Левански внезапно утих и теперь ожидал, что его противник, подвергшийся столь ожесточенной атаке, предпримет со своей стороны аналогичные действия, но вышло иначе. Человек в военной форме повернулся, подошел к зеркалу, висевшему над камином, и стал рассматривать свое лицо, правая половина которого ниже виска кровоточила. Он достал платок и попытался, насколько возможно, привести себя в порядок.

Несколько мгновений Левански пребывал в растерянности, борясь с угрызениями совести, так как вспомнил вдруг, что нарушил данное слово. Разве они с Шульце-Бетманом не договорились, что он примет этого человека? Имеет ли он теперь право так поступать только потому, что чего-то недопонял?

Но отвращение перевесило, и он обрадовался, когда тот, другой, наконец отвернулся от зеркала, взял в руку фуражку, которую до этого держал под мышкой, и двинулся к парадной двери. У выхода, прежде чем уйти окончательно, он еще раз обернулся, взглянул на рояль и произнес:

– Я правда хочу, чтобы вы достигли неподражаемого мастерства на этом инструменте. Да, знайте, что мое избавление придет лишь тогда, когда вы своим искусством превратите в ничто мои прегрешения.

Левански подошел к роялю, открыл крышку, поправил ноты, словно хотел спасти хотя бы задним числом все то, на что показывал человек в военном мундире. Убедившись наконец, что в доме никого больше нет, Левански запер парадный вход, переднюю, дверь на второй этаж и, переведя дух, решил из-за портьеры понаблюдать за гравийной дорожкой, которая вела к воротам. Но там уже никого не было.

Что случилось, то случилось. Пианист с тех пор не выходил из дому. Он стал думать о ничего не подозревавшей фрау Альтеншуль, не ведет ли она с ним двойную игру.

Фрау Альтеншуль хотела ясности. На следующее утро она уже шагала по Кёнигсаллее. День выдался солнечным, но прохладным, накануне был обильный снегопад, и тротуары оказались под толстым слоем снега. С большим трудом, балансируя на узкой проторенной дорожке, которая, словно ущелье, разрезала сугробы из грязи и льда, она кое-как добралась до подъезда особняка. Ее сердце готово было разорваться от нетерпения и граничащего с досадой раздражения. Она даже не потрудилась посмотреть на окна, чтобы убедиться, по-прежнему ли они занавешены. Она отнюдь не собиралась скрывать свое появление, тем более что дверь была приоткрыта. Она вошла. В передней было сильно натоплено, свет не горел. В нос ударил запах старых духов. Однако со второго этажа, где они веселились всего несколько недель назад, на лестницу проникал луч света, достаточно яркий, чтобы различить ступеньки. Наверху кто-то брал один и тот же аккорд.

На втором этаже особняка царил полнейший беспорядок, какой производят обычно неряшливые натуры: большой обеденный стол был задвинут в угол, повсюду валялись надорванные упаковки из-под сухариков и печенья, на стульях и стенных полках стояли чашки и стаканы с недопитым кофе или чаем, и тут же рассыпанный сахар. Аралия на пилястрах засохла, низ штор поднят с пола и разложен на подоконниках, абажур лампы покрыт кухонным полотенцем, рояль в эркере завален одеждой и нотными тетрадями, так что инструмент едва угадывался. За роялем сидел Левански.

Он был крайне сосредоточен. Всклокоченные волосы в беспорядке свисали на плечи, а отдельные пряди попали за распахнутый ворот рубашки. Впалые щеки поросли щетиной, и вокруг глаз были такие темные круги, что казалось, зрачки выглядывают из пещер. К тому же он был в очках с тонкой золоченой оправой, блеск которой совершенно не соответствовал его теперешней внешности. Все это придавало невыспавшемуся лицу пианиста черты призрака. Он тупо смотрел на клавиатуру и упорно пытался выжать из себя то, что у него никак не получалось. Он не заметил, как фрау Альтеншуль вошла в комнату и на некоторое время стала свидетельницей этих вымученных усилий, этого артистического упрямства, если не твердолобости, которые грозили довести его до полного изнеможения.

Когда же Левански наконец поднял глаза и обнаружил в комнате фрау Альтеншуль, он невольно вздрогнул. На его лице застыла гримаса ужаса, словно женщина испугала его самим своим видом. Фрау Альтеншуль ощутила пробежавший по телу легкий холодок, но все-таки нашла в себе силы сделать несколько шагов к роялю и спросила:

– Боже мой, что с вами?

Он встал и поцеловал ей руку. Она отметила, что молодой человек был в одной рубашке, без пиджака, и спросила еще раз:

– Что с вами?

Однако Левански, вместо того чтобы ответить, дрожащими руками подвинул к ней стул, взял стоявшую на нем чашку и пошел на кухню за превосходным, по его уверениям, вермутом. У фрау Альтеншуль появилась возможность еще раз спокойно оглядеть убранство его жилища, которое скорее напоминало поле битвы. В этой обстановке, как можно было предположить, музыкант провел долгие дни.

«Тщеславие не дает ему заснуть, – подумалось ей, – и, верно, вынуждает его без устали репетировать».

Тут она вспомнила про письмо. Уже доставая конверт из кармана пальто, она все еще колебалась, не лучше ли оставить его там и не заводить о нем разговор.

Левански вернулся с бутылкой вермута. Фрау Альтеншуль взяла его за руку, вынудила поставить поднос с вермутом и бокалами и попыталась объяснить, что не имеет привычки употреблять вино до обеда.

Она жестом пригласила его сесть. Левански отказался, сославшись на то, что он в одной рубашке, да еще с засученными рукавами… Однако она во что бы то ни стало хотела видеть его рядом, даже в таком виде.

– Как вы поживаете? – осторожно поинтересовалась она.

Левански отвечал уклончиво, стараясь не упоминать о встрече с человеком в военной форме, и сказал, что дни напролет играл на рояле.

– Будьте к себе снисходительнее, – сказала она.

На лице молодого человека промелькнула усталая улыбка, и он сознался, что бьется над одним пассажем, который, к сожалению, никак ему не удается: в одном месте нужно добавить выразительности аккордом правой руки. Когда у него получится, он будет готов дать новый концерт.

Фрау Альтеншуль не поняла, что он имел в виду. Левански вернулся к роялю и стал играть, но неожиданно, словно натолкнувшись на препятствие, прервался на том самом аккорде, который она слышала на лестнице. Она не находила этому объяснений и, уж конечно, не догадывалась, что у Левански совершенно расстроены нервы.

– Не пойму, к чему вы клоните?

– Да прекратите же наконец! – крикнул он и в очередной раз взял все тот же аккорд. – Прекратите, это становится невыносимо!

– Вы, может быть, неудовлетворены, – сказала она, – но я едва сдерживаю слезы, когда вы играете.

Левански почувствовал неловкость, закрыл крышку рояля и решил больше не заводить речь о музыке, дабы не показалось, что он кокетничает. Он подошел к подносу, наполнил бокал вермутом и, прежде чем сделать глоток, посмотрел на фрау Альтеншуль и развел руки, словно извиняясь за свое поведение. Потом он поправил рубашку, надел пиджак, сел рядом с ней и лишь тогда заметил, что фрау Альтеншуль все еще в пальто и с письмом в руках. Она спросила:

– Кто вас так напугал? Где он? И как вы могли подумать, что я способна вас обмануть?

Левански молча смотрел на нее своими утомленными от бессонницы глазами.

– Какое сейчас время суток?

– Вторая половина дня.

– На улице солнечно?

– Да.

– У вас нет желания прокатиться со мной на машине? Мне нужно на время расстаться с инструментом, к которому я был так долго прикован. В конце концов, надо же взглянуть на свет божий.

Без дальнейших объяснений он накинул на плечи широкий шерстяной шарф, предложил фрау Альтеншуль руку и повел ее по гравийной дорожке.

Немного спустя фрау Альтеншуль сидела с Левански в автомобиле марки «адлер», которым он любовался в гараже несколько месяцев назад. Непросто ей было сохранять серьезную мину, глядя, с каким юношеским задором и озорством он управлял машиной, к тому же ей еще никогда не приходилось пользоваться средством передвижения, способным развивать такую скорость, поэтому пришлось крепко уцепиться за ручку на дверце, чтобы не закружилась голова.

– Смотрите, как все вокруг сверкает! – воскликнул Левански и указал на покрытые инеем деревья, выстроившиеся вдоль шоссе.

Она все время помнила о письме в кармане и чувствовала, что сидит прямо на нем, так неловко она забиралась в машину. У Левански душа явно не лежала к откровенному разговору, и всякий раз, когда его спутница пыталась напомнить о письме, она натыкалась на упрямое молчание. Пришлось отложить объяснения, по крайней мере на время прогулки.

Они выехали за город и теперь двигались в сторону Хеерштрассе. Солнце спешило скрыться за кронами деревьев. Левански что-то напевал себе под нос, бледность исчезла с его лица, уши раскраснелись от возбуждения.

Ему стало жарко. Он спросил, не открыть ли окно. Фрау Альтеншуль собралась с духом и решила во что бы то ни стало справиться с легкой тошнотой, вызванной быстрой ездой, не желая портить ему радостное настроение:

– Ну конечно откройте, ведь у нас обоих теплые шарфы.

Он открыл окно, но не так, как делают обычно, оставляя щелочку, а полностью, до самого упора. Ветер гулял в салоне, будто они ехали в открытом экипаже, и шарф фрау Альтеншуль развевался на заднем сиденье. Ничего, кроме улыбки, такое легкомыслие и озорство не заслуживали, но ей почему-то было приятно отдаться этому порыву юношеского безрассудства, и она заглушила свой внутренний голос, твердивший, что она-де не в том возрасте, когда уместны подобные экстравагантные выходки.

Левански ехал все быстрее и быстрее.

– Если вы боитесь скорости, – сказал он с каким-то воодушевлением, не предполагавшим возражений, – то можно сбавить. Знаете, я бы с удовольствием прокатился с ветерком на такой машине, если бы мог.

– Но вы уже так едете, – возразила фрау Альтеншуль.

Только после того, как они оставили позади Хеерштрассе и достигли Хафеля в Шпандау [11]11
  Шпандау – район Берлина в устье реки Хафель, где находится одноименный замок XVI в. После 1946 г. в этом районе на Вильгельмштрассе находилась тюрьма Шпандау для нацистских преступников.


[Закрыть]
и цитадели и Левански вдоволь позабавился с мотором, заставляя его натужно рычать, давя на акселератор, он снизил скорость. Оба смотрели на полоску света от зажженных фар. Было еще достаточно светло, и электрический свет превращался в призрачно-желтое сияние, разрезавшее пространство перед машиной. В Шпандауском парке дорога стала уже. Прямая как стрела, она пряталась под кронами высоких деревьев, и небо они увидели вновь лишь в том месте, где бетонная стена преграждала путь.

Фрау Альтеншуль уверяла, что испытывает приятные ощущения от такого плавного, неторопливого скольжения. Она говорила, что провела бы вечность в этом замкнутом лесном пространстве, созерцая призрачный свет впереди, и что у нее предчувствие, будто ей предстоит еще пожить. Он вторил ей, при этом, однако, сообщив, что ему для подобного чувства надобен очень сильный возбудитель, и добавил:

– И муки неудовлетворенности, когда я выступаю перед публикой, которую одновременно и люблю, и боюсь.

– Что ж, у вас впереди вся жизнь, – отозвалась она. – Вы дадите еще множество концертов.

Левански улыбнулся. Он решил не обращать внимания на перегородившую путь стену и поехал не разбирая дороги. Перед ними открывался бранденбургский ландшафт. Миновав пахотные угодья, Хафельский канал и небольшой поселок, на одном из дорожных указателей они прочитали надпись: «Шёнвальде».

Какое-то время они стояли, гадая, нет ли тут поблизости городишка Нойруппин.

До Нойруппина, по мнению Левански, было чуть больше часа езды, но он мог бы, если она пожелает, доехать до Фербеллина, [12]12
  Фербеллин – местечко, где в 1675 г. войска под командованием бранденбургского курфюрста разбили армию шведского короля Карла XI.


[Закрыть]
чтобы посмотреть на знаменитый болотистый луг.

Она покачала головой, отказалась, а когда он, пытаясь скрыть разочарование, стал убеждать ее, что охотно прокатился бы до Нойруппина, она сказала:

– Не стоит, городок как городок. Я там родилась.

Реакция спутницы сбила Левански с толку. Смерть фрау Альтеншуль стояла у него перед глазами, и поэтому он считал ее рождение чем-то вроде легенды. «И все-таки, – подумал он, – к этому событию в жизни мы возвращаемся вновь и вновь».

Левански остановил машину у густо засаженной молодой сосновой рощи. Он подумал, что хорошо было бы немного размяться. Она согласилась, и они пошли, непроизвольно взявшись за руки, по заснеженной лесной тропинке. Стемнело. Тропинка была ухабистой, и Левански предупредительно следил, чтобы фрау Альтеншуль случайно не споткнулась на какой-нибудь коварной лунке.

Они вышли на небольшую вырубку, где ровными штабелями лежали поваленные сосны. Пахло древесиной. Справа посреди свежепосаженных лиственниц они обнаружили каменную кладку. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что это остатки небольшой сельской церквушки. Удивительно, как она могла оказаться в таком захолустье. Они с трудом пробрались внутрь через заросший ежевикой вход, и там в куче обломков рухнувшей крыши, среди кирпичей и балок фрау Альтеншуль заметила камень прямоугольной формы, на котором было высечено распятие. Ноги и верхняя часть головы Христа в терновом венце не были видны, и с трудом можно было различить глаза – дожди за многие годы сделали свое дело.

– Знаете, – произнесла фрау Альтеншуль, – мне никогда не нравились все эти религии. Но в Нем, – при этом она показала пальцем на выветрившееся каменное изображение, – есть какая-то правда. Не зря ведь учат, что Он был Сыном Божьим. Хотел спасти человечество, а Его распяли.

Некоторое время они молча разглядывали камень. Левански содрогнулся, представив, что он сам подвергнут такой мучительной казни: умереть вот так, на высоком столбе, у всех на виду… И вспомнил собственную смерть, случившуюся столь неожиданно. Его схватили на вокзале в Лицманштадте, завели в тесное помещение, и только он успел дать показания, которые от него потребовали, как ощутил мощный удар пули в затылок. Он видел осторожно перешагивающие через него сапоги, видел, как солдаты с нескрываемым презрением в спешке швырнули его бездыханное тело в кузов грузовика, и только тут его сознание как молния пронзила мысль, что он раз и навсегда унизительным образом выброшен из мира живых.

«Как мне хотелось в тот момент, – думал Левански, – быть не просто человеком, а Сыном Божьим!»

Побродив еще минут пятнадцать вокруг разрушенных стен, они повернули к машине. Задумчивое настроение Левански не осталось незамеченным, и фрау Альтеншуль опять завела разговор о письме, не забыв извиниться за его скомканный вид. Она настаивала, что такое могло случиться потому только, что Левански застиг ее врасплох своей внезапной идеей прокатиться.

Прежнее озорное настроение у Левански прошло бесследно. Теперь они ехали с закрытыми окнами. Всю обратную дорогу он хранил молчание и вдруг схватил руку фрау Альтеншуль, поднес к губам и произнес:

– Вы были правы. Прежде чем считать себя обманутым в своих надеждах, стоит попробовать все сначала.

И поведал, что ее признание о рождении в Нойруппине заставило его вернуться к давешним рассуждениям: не смерть, но рождение – вот то главное событие в жизни, к которому человек будет мысленно все время возвращаться.

Последние слова вышли у него особенно пылко.

До Кёнигсаллее они добрались усталыми, каждый с желанием побыть в одиночестве после всех впечатлений от путешествия. Левански проводил свою спутницу до особняка на Фосштрассе. Перед тем как зайти в дом, она задержалась на мгновение в нерешительности, словно ждала, что Левански скажет ей что-нибудь на прощанье, а он стоял и тоже молчал, не зная, как поступить в такой ситуации.

Они были похожи на застенчивых влюбленных, которые хотели бы броситься друг к другу, но робели от смущения. Она подала ему руку и на прощание сказала:

– Обещайте, что не будете к себе чересчур строгим.

И она, толкнув плечом дверь, не успел Левански и рта раскрыть, поспешно проскользнула внутрь.

9

Соната ми мажор, опус 109, – вот музыка, по духу, безусловно, близкая Missa solemnis. [13]13
  Торжественная месса (лат.).


[Закрыть]

Зная, что Бетховен оставил заметки не только к ее первой части, но также и к Gloria и Credo, Левански тем не менее оставил их без внимания, так как все равно не был хорошо знаком с этим произведением. Его пленяла мягкость и лиричность сонаты. Левански скрупулезно следовал всем указаниям композитора, и все-таки – он это чувствовал – нечто, возможно главное, от него ускользало. Ему вспомнилось, как Шульце-Бетман однажды бросил, будто он, Левански, еще слишком молод для позднего Бетховена, и посоветовал ему объединить душевные порывы молодости с переживанием смерти.

Смысл этого замечания остался для него загадкой. Чем ему помогут при исполнении Andante molto cantabile ad espressivo тревожные воспоминания: неотвязный страх, что тебя вот-вот обнаружат, короткие звонкие пререкания лицманштадтской вокзальной публики и этот внезапный удар в затылок, которого он не ждал и потому не успел испугаться?

С двумя первыми частями он кое-как справился и остался вполне доволен собой. Но вот финал с вариациями! Он снова и снова принимался за mezza voce, стремясь с каждым разом придать ей все больше страсти, бросил, не удовлетворенный результатом, снова взялся за первую вариацию, притом с такой задушевностью, которая придала произведению излишне мечтательный тон, но бросил и ее, начал со второй, где чередовались чувственные порывы и смягченные интонации с приглушенными звуками. Allegro vivace он проиграл нетерпеливо, успокоившись лишь к piacevole четвертой вариации и закончив ее il piu forte. При этом он здорово разволновался и allegro пятой вариации сыграл столь резво, что даже запыхался. A cantabile заключительной вариации он уже готов был запеть во весь голос, но тут…

Тут он стал то и дело сбиваться, останавливаться, потому что следующий фрагмент показался ему непередаваемо сложным. После пережитого возбуждения, высшего напряжения чувств и потом, после этого обманчивого затишья, ему нужно было еще раз превзойти самого себя, чтобы справиться с бурей быстро и многократно повторяющихся звуков. Затем опять должно было следовать cantabile, словно после вселенского насилия разверзались небеса.

Левански колдовал над шестой вариацией в Шарлоттенбургском замке, словно верил, что после всего самого страшного сможет закончить сонату приятно и легко. Но его не покидало чувство неудовлетворенности и подозрение, что, несмотря на все эти значки и пометки, которыми были испещрены страницы нотной тетради, музыка выходила уж очень пресной. Как заставить произведение зазвучать, он не знал, но упорно стоял на своем, поклявшись не исполнять Бетховена публично до тех пор, пока сам не перестанет стыдиться своей игры.

– Что я могу сделать, чтобы вы избавились от этого высокомерия? – спросила фрау Альтеншуль, а он в свою очередь поинтересовался, нельзя ли ему как-нибудь поговорить с Шульце-Бетманом без посторонних.

– Зачем? – не поняла она, – о чем вам говорить с этим циником? Я ничего не имею против него, однако его манера судить обо всем вам не понравится.

Дабы ее успокоить, Левански стал уверять, что даст новый концерт перед Пасхой, но при этом упорно настаивал, чтобы она сообщила ему адрес Шульце-Бетмана:

– Я пойду к нему только в том случае, если буду знать, что он мне поможет.

Последнее замечание удовлетворило фрау Альтеншуль.

Шульце-Бетман проживал в деревянном строении неподалеку от Шарите, [14]14
  Шарите – старинная, весьма известная клиника при Берлинском университете.


[Закрыть]
которое странным образом умещалось между двумя рядами застроек. По-видимому, раньше здесь повсюду стояли небольшие садовые домики, потом их снесли, но фруктовые деревья оставили нетронутыми. И вот Левански, прикрыв за собой проржавевшую калитку, ступил на узкую обложенную по краям камнями дорожку, ведущую прямо к веранде. Отсюда можно было войти в летний дом, снаружи выложенный кирпичом и изрядно обезображенный. Сразу же бросались в глаза выступающие из стен любовно, но аляповато выточенные кровельные балки, а также довольно грубо сколоченная остекленная веранда.

– Прошу меня извинить, – сказал Шульце-Бетман, – за то, что я затащил вас в такое место и в такую берлогу, но мне нравится это временное жилье, тем более что я все никак не решусь опять перебраться в Берлин, на чем настаивает фрау Альтеншуль.

Левански не успел нажать звонок, а Шульце-Бетман уже поджидал его на веранде. Не обратив внимания на протянутую ему руку, Шульце-Бетман провел молодого человека в прихожую. Передавая хозяину свое пальто и белый шелковый шарф, Левански заметил, что писатель носит кипу, и был неприятно удивлен – ему показалось это неуместным, но пока он подавлял в себе раздражение, Шульце-Бетман успел ее снять.

– Не удивляйтесь, – объяснил Шульце-Бетман, – кое-какие фетиши вы можете найти и в моей библиотеке. – И, распахнув дверь в комнату с выкрашенными белой краской стенами, указал на тесаный камень подле окна, который оказался фрагментом фасада и представлял собой голову льва. По центру камень рассекала трещина, впрочем заделанная. Сверху лежала изрядно обгорелая, но все еще хорошо различимая Тора.

– Находки, – пояснил Шульце-Бетман, – попавшиеся мне во время прогулок по Ораниенбургской улице. Вы, наверное, знаете, что там стояла синагога. Я никогда не ощущал себя евреем, но судьба уготовила нам одинаковую участь.

После того как они договорились, что не будут пить ни чая, ни других напитков, а только посидят поговорят, Шульце-Бетман занял плетеное кресло напротив Левански. Уже прикуривая сигарету, он поинтересовался, не возражает ли молодой человек, если он закурит. Писатель сидел положив нога на ногу и вопросительно смотрел на Левански, ожидая разъяснений.

– Вы получили мою визитную карточку?

– Да, – ответил Шульце-Бетман, – я получил вашу карточку.

– Тогда, – перешел к делу Левански, – не буду обременять вас загадками.

Он твердо решил не засиживаться в гостях, чтобы потом не раскаиваться, и задал один-единственный вопрос:

– Я хотел бы знать, почему мне необходимо соединить переживания юности и смерти, чтобы сыграть позднего Бетховена? Вы, конечно, помните, что вы сказали после концерта.

– Конечно, помню, – отозвался Шульце-Бетман и взял длинную паузу, словно желая испытать молодого гостя.

Левански мог поклясться, что его собеседник втайне посмеивается над ним, по крайней мере в пристальном взгляде Шульце-Бетмана явственно читалась ирония.

«Ну, началось, – подумал Левански, – все, как предсказывала фрау Альтеншуль». Он хотел было на этом остановиться и уже стал подниматься, подыскивая какое-нибудь дежурное извинение, любезное и колкое одновременно, но потом засомневался: а вдруг у этого человека, с виду высокомерного и циничного, и впрямь есть что сказать?

Левански снова сел и решил объясниться, оборвав напряженную тишину.

По его словам, он – артист до глубины души, но не настолько тщеславен, чтобы отважиться на публичное выступление, когда объективная самооценка тебе этого не позволяет. Рукоплескания, слава, карьера – да, ко всему этому он стремился, но еще ему хотелось играть так, чтобы его ощущения передавались другим. Еще недавно, до того как его перевели из живых в мертвые – он помнил точно, – высшим блаженством для него казалось достичь такого мастерства, чтобы своей игрой заставить слушателей сопереживать чувствам таких великих композиторов, как Шопен, Бетховен, Шуман и другие.

– Конечно, – продолжал он, – Берлин не очень-то воодушевляет меня на подобную попытку. Поначалу я не хотел здесь задерживаться, и у меня были достаточно веские причины противостоять уговорам фрау Альтеншуль, но… – Левански на секунду замялся, – я изменил свое решение, и причиной тому стали мои ограниченные способности.

Он говорил тихо, будто обращаясь к самому себе, и Шульце-Бетман, который почти все это время смотрел в сад, наконец повернулся к гостю с улыбкой на лице, словно извиняясь за столь долгое молчание, и произнес:

– Стало быть, сейчас вы бьетесь над ми-мажорной сонатой и не можете разобраться в композиционном замысле.

– Скажите, – не отступал Левански, – хватит ли у меня таланта в конце концов одолеть эту сонату, несмотря на то что однажды я с ней провалился?

– Вы навсегда останетесь двадцативосьмилетним, – ответил Шульце-Бетман. – Возможно, ваш убийца обставил вас не только по части жизни, но и не позволил в полной мере познать смерть.

При последних словах он вставил окурок в серебряный мундштук, который держал между большим и указательным пальцами, и в две глубокие затяжки покончил с сигаретой.

– Как вы можете утверждать, что я не испытал смерти?

– Вы ее претерпели, – ответил Шульце-Бетман. – Но разве вы успели до физической смерти разочароваться в жизни настолько, что взывали к Богу о сострадании? Господи, помилуй! Вот крик отчаяния тех, кто довольно вкусил жизни и жаждет избавления. Переживание смерти начинается задолго до ее момента, оно-то и вдохновляло композиторов на создание духовных песнопений или более скромных произведений, как, скажем, соната ми мажор, опус 109 Бетховена.

Левански долго смотрел на своего визави, изучая его худое вытянутое лицо, расчесанные на пробор лоснящиеся волосы, которые, по-видимому, Шульце-Бетман чем-то смазывал. Тонкие губы, немного опущенные уголки рта придавали лицу надменное выражение. Характерные тонкие изогнутые брови, черные, будто подкрашенные, в отличие от поседевших висков, и, конечно, глаза – печальные, совершенно не соответствовавшие образу жесткого мужчины, каким казался Шульце-Бетман.

Шульце-Бетман снова повернулся к саду, и Левански почувствовал, что на веранду вошел еще кто-то, чье появление он пропустил. Шульце-Бетман поднялся и вышел. Послышались взаимные приветствия. Через полуприкрытую дверь он заметил человека, который в глубине темного коридора, словно не желая быть обнаруженным, тихим голосом в чем-то убеждал Шульце-Бетмана. Левански видел только отчаянно жестикулирующие руки гостя, но когда Шульце-Бетман отступил в сторону и перестал загораживать его собой, молодой человек узнал в нем того, в военной форме, на которого недавно накинулся в своем доме.

– Прошу меня извинить, – сказал Шульце-Бетман, вернувшись, – ко мне зашел человек, который вас напугает.

– Почему же, – откликнулся Левански, больше всего боявшийся показаться невежливым. – Не обращайте на меня внимания.

Он встал, бросил взгляд в коридор, и в этот момент в комнату вошел тот человек.

– Вы, как я наслышан, уже успели познакомиться, – сказал Шульце-Бетман.

Человек в военной форме улыбнулся, снял фуражку и зажал ее под мышкой. Шульце-Бетман жестом пригласил его занять место подле него, и было заметно, что человеку в мундире очень неловко.

Немного позже они наконец разместились за небольшим чайным столиком, причем Левански оказался лицом к лицу с военным. Он пытался себе объяснить, почему так спокойно, пожалуй, даже с покорностью принимает все это. Он отметил, что у человека в военном мундире льняные волосы и что нанесенная ему рана под виском заклеена пластырем.

Шульце-Бетман курил и не отрываясь разглядывал носки своих лакированных туфель и мерно покачивал ногой. Человек в мундире время от времени покашливал. Столь напряженная тишина не могла продолжаться дольше, ибо грозила перерасти в неловкую ситуацию, поэтому Шульце-Бетман решился наконец ее прервать.

– Я полагаю, пора установить ясность в наших отношениях. Это, – он показал рукой на человека в форме, – гауптштурмфюрер Клефенов. Не скрою от вас, что имею обыкновение принимать у себя своего палача.

И стал рассказывать о том, как господин Клефенов проворно и с наилучшими намерениями удавил его веревкой на опушке березовой рощи. Говорил он это без всякой иронии.

– Чего только в жизни не бывает, – продолжал Шульце-Бетман. – Иногда и вешают из благих побуждений, к тому же господин Клефенов, разумеется, придерживался мнения, что с евреем позволено обходиться подобным образом. В этом отношении господин Клефенов, – Шульце-Бетман едва удержался, чтобы не похлопать того дружески по плечу, – достоин искреннего сочувствия. Он хотел улучшить человечество, а сделался заурядным убийцей. Нельзя недооценивать тот факт, – здесь рассказчик замялся, подыскивая подходящие слова, дабы не оскорбить своего убийцу, который и без того заметно побледнел, – что господин Клефенов сразу после того, как ему самому случилось умереть, решительно удалил с одежды регалии своего надменного ордена – видно, ему хотелось, чтобы это воспринималось как акт покаяния. Ибо убийца, как только окажется в том же состоянии, что и его жертва, если не раньше, непременно поймет: его поступок с самого начала был лишен смысла и ему не стоило трудиться. И что… – Шульце-Бетман посерьезнел и старался теперь не отводить угасших глаз от кончиков своих туфель, – и что эта мысль при жизни не посещает человека. Находясь в добром здравии, преисполненные добрых намерений, мы умеем лишь ненавидеть, унижать, мучить, убивать друг друга; даже при нарочито радушном отношении к окружающим мы ни за что не желаем, да и не можем хотя бы делать вид, что в душе оправдываем ближнего… Я бы назвал это безумием жизни, и вы сами уверитесь, что после того, как меня умертвили прежде времени, у меня, теперь уже не принадлежащего миру живых, нет особенного желания возвращаться к тому состоянию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю