355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хартмут Ланге » Концерт. Путешествие в Триест » Текст книги (страница 1)
Концерт. Путешествие в Триест
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:49

Текст книги "Концерт. Путешествие в Триест"


Автор книги: Хартмут Ланге



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Хартмут Ланге

Концерт
новелла

1

Из тех погибших берлинцев, кому порядком надоело мешаться среди живых, кто особенно дорожил воспоминаниями о годах, когда они принадлежали миру живых, почти все рано или поздно начинали хлопотать о том, как бы получить приглашение в салон фрау Альтеншуль, а поскольку ни для кого не было секретом, сколь прочные отношения связывали элегантную, изящную, придававшую изрядное значение внешнему блеску еврейку со знаменитым Максом Либерманом, [1]1
  Макс Либерман (1847–1935) – немецкий живописец и график, глава немецкого импрессионизма, основатель берлинского общества «Сецессион», почетный президент Берлинской академии художеств. (Здесь и далее – прим… перев.)


[Закрыть]
то все писали на адрес той самой виллы, что на озере Ван, где, как предполагалось, обитал художник.

Тем не менее Либерман, бывавший у фрау Альтеншуль едва ли не каждый вечер, уклонялся от роли рекомендателя. Он жил в своем ателье на Парижской площади, дом семь, и писал картины. Бывало, он часами простаивал без движения перед мольбертом, затем наконец надевал пенсне, брал со стола, на котором стояли графин с водой, коробка сигар и плоская ваза китайского фарфора, палитру с кисточкой, снова подходил к мольберту и, обстоятельно все рассмотрев, оставался недоволен. Как он ни старался вызвать в душе те счастливые мгновения жизни, когда работа ладилась, ничто не могло разогнать теперешнюю скуку, так как он, в противоположность фрау Альтеншуль, не мог найти хотя бы одно преимущество в состоянии мертвеца. Отмучился раз и навсегда, ничто не связывало его больше с жизнью. Рука его мастерски накладывала мазки, однако в глубине души он понимал, что страсть к работе проистекает не из необходимости, не из мучительного предстояния неизвестности, побуждающей что-то делать. Зачем тогда он этим занимается!

Нередко в таком настроении он покидал ателье и шел в направлении Берлинского замка. Этот район, называвшийся Унтер ден Линден, виделся ему таким же, каким был в год его смерти. Однако он различал и перемены – такое двойное видение было тайной умерших. Так, в одно и то же время он видел замок и пустое место, когда замка там еще не было. На месте, к которому он приближался, возвышалось чудовищное, безобразное сооружение из стекла и бетона. Оставив позади цейхгауз, он зажмурился на восходящее солнце, которое отражалось в стеклах новомодной постройки. Поразительно, как живые ухитряются не замечать очевидное. Однако это обстоятельство его нисколько не возмущало. Он уступал дорогу спешащим навстречу прохожим. Когда он переходил улицу, автомобили его едва не задевали, но ему было до этого мало дела. Главное, думал он, – не оказаться под колесами, хотя и к этому он должен был относиться равнодушно. С виду он походил на неторопливого и подчеркнуто невозмутимого пожилого человека, праздно бредущего на своих утративших твердость ногах по асфальтированной мостовой в гуще спешащих куда-то людей. Если иной раз он и бросал взгляд на что-либо, то скорее по необходимости, нежели из любопытства. Белый пиджак его был нараспашку, из-под него выглядывала жилетка неопределенного темно-синего оттенка в тон узких брюк Поверх черных лакированных ботинок он носил светло-серые гамаши, рубашка, хотя и без галстука, была застегнута доверху. В последнее время он не особенно следил за подобными вещами.

Когда солнце чересчур досаждало, он поворачивался к нему спиной и раздумывал, стоило ли пускаться в длинный путь до Ангальтского вокзала, чтобы на обратном пути выйти через Лейпцигскую на Потсдамскую, особенно любимую им площадь.

Спустя час он стоял перед бетонной стеной выше человеческого роста, по верху которой проходила труба, призванная, по-видимому, помешать живым перебраться на противоположную сторону. Под ногами ощущались Остатки булыжной мостовой и что-то металлическое, по-видимому трамвайный рельс. Он стоял и разглядывал площадь, подготовленную под новую застройку. Он запомнил площадь такой, какой она была на рубеже веков, когда по ней еще ходила конка, а отель «Паласт» придавал некое сходство с Парижем. Так что перед его глазами одновременно разыгрывались сцены давно прошедшего времени – сталкивающиеся кареты, топчущиеся лошади, отчаянно, но безрезультатно стремящиеся выпутаться из чужой упряжи, непривычно одетые люди в давно вышедших из моды сюртуках и пышных, с подолами до земли платьях, добавьте сюда шляпы: котелки и круглые, наклоненные вперед сооружения, перегруженные декоративными перьями или искусственными фруктами, на головах у дам. Сверху, однако, ярко светило солнце, отчего картины прошлого и настоящего представали в таких нереальных, контрастирующих красках, что он засомневался, можно ли передать на холсте охватившее его чувство.

2

Удивительно вела себя фрау Альтеншуль: находясь вне времени, она тем не менее каждый вечер подолгу просиживала перед зеркалом и сокрушалась о морщинках в уголках глаз, которые проступали несмотря на все ухищрения.

Дело было в середине октября. Дни стали заметно убывать, а поскольку у нее была привычка зажигать свечи еще до наступления сумерек – ее дом от салона до ванной щедро освещался великолепными канделябрами, – то приходилось занавешивать окна бархатными шторами, которые раздвигали только ночью, когда необозримый, холодный и черный небосвод накрывал виллу. Она любила смотреть на небо и на ворон, ночевавших в омертвелых кронах дубов. Эти беспокойные птицы то и дело просыпались, точно их пугало искусственное городское освещение. Иногда она часами стояла у окна и смотрела в сторону запада на Тиргартен. [2]2
  Тиргартен – район Берлина на берегу реки Шпрее, где до Второй мировой войны располагались дипломатический квартал и военное министерство. На его территории находится знаменитый парк со зверинцем.


[Закрыть]
На восток, туда, где кончалась Вильгельмштрассе, [3]3
  Вильгельмштрассе – улица в Берлине, на которой находились здания прусской имперской администрации. При нацистском режиме во дворце принца Альбрехта располагались штаб-квартира гестапо и службы СС.


[Закрыть]
она старалась не глядеть.

Оттуда, любила она повторять, исходит зло. И добавляла, показывая при этом пальцем на полуразрушенное строение с острыми углами, соединявшее обе улицы, что рада тому, что он (имени его она не называла) никогда больше не войдет в свой дворец. Резко задернув штору, как будто ей был невыносим открывавшийся вид, она произнесла:

– Профессор Либерман, не могу понять, почему вы, прогуливаясь от Бранденбургских ворот до моего дома, всегда проходите мимо этого места, хотя через Тиргартен было бы ближе и удобнее?

Это случилось ночью. Впрочем, если бы кто-то попробовал в дневное время обследовать резиденцию фрау Альтеншуль, то ему не удалось бы даже вступить на улицу Фосштрассе, – ее просто-напросто больше не было, что, к слову сказать, нимало не смущало хозяйку дома. Фрау Альтеншуль владела двухэтажной виллой красно-желтого кирпича, ее высокие, словно в храме, окна напоминали эпоху Шинкеля. [4]4
  Карл Фридрих Шинкель (1781–1841) – немецкий архитектор, представитель школы классицизма. Построил в Берлине несколько зданий в стиле псевдоготики.


[Закрыть]
Во время войны весь дом сильно пострадал, и даже круглый постамент с павлином у входа был повален. Эти руины, уже обвитые плющом, она привела в порядок и даже восстановила интерьер с внутренним убранством, успевшим было перекочевать в магазин, так что все любимые и дорогие для нее вещи, в том числе застекленная витрина Гимара, [5]5
  Гектор Гимар (1867–1942) – французский архитектор, декоратор, один из самых именитых представителей французского артнуво.


[Закрыть]
к которой она была особенно привязана, несмотря на утраченные фрагменты инкрустации, обрели свои привычные места. Вилла снова стояла целой и невредимой, хотя и невидимой для взоров живых, и по вечерам фрау Альтеншуль, как это водилось до ее смерти, устраивала в своем салоне приемы. Так было и в тот октябрьский четверг.

Поболтав с Либерманом, она снова осталась одна. Наконец послышался привычный нестройный шум голосов, так как дело было после одиннадцати, – на это время она пригласила гостей, и вот они начали собираться. Либерман взял на себя роль хозяина, а фрау Альтеншуль все еще была занята туалетом, борясь с неизбежными проблемами своего возраста. Из зала донеслись радостно-возбужденные ахи и охи. Очевидно, пришел кто-то, кого все особенно рады были видеть и кто – к этому заключению фрау Альтеншуль пришла по самому тону приветствий – еще ни разу, по крайней мере до своей смерти, не переступал порога особняка на Фосштрассе. А так как восторженные возгласы сопровождали новоприбывшего от самой лестницы и до салона, то она отложила зеркало и вышла в коридор, чтобы взглянуть, кто же привел публику в такое возбуждение.

Несмотря на близорукость, она все же смогла разглядеть молодого человека, остановившегося возле концертного рояля. Он был слегка смущен таким вниманием и слабым движением левой руки отвечал на приветствия. Она заметила, что он улыбается. Странная улыбка, выдававшая крайнюю сдержанность его натуры, однако в ней было нечто граничащее с озорством, что не могло не притягивать, особенно такую натуру, как фрау Альтеншуль, которую легко было сбить с толку. Она воскликнула:

– Левански, вы снова играете! Вы решились вернуться в Берлин! Дайте я вас обниму!

Часом позже, после того как гости отобедали и выпили кофе из сервиза севрского фарфора, Левански сел за рояль и заиграл Шопена.

«Он никогда не носил очки, – подумала фрау Альтеншуль, – или я забыла». И удивилась, что тонкая золотая оправа, совершенно ей непонравившаяся, отнюдь не мешала ему со всей страстью отдаться музыке: Левански сидел прямо, широко расставив локти и едва не касаясь ими клавиш, его темно-русые, пожалуй, чересчур длинные волосы все время спадали с висков на лоб, так что ему приходилось укрощать их резким движением головы. В очках Левански был похож на своенравного ребенка, чье внимание порой отвлекают на определенный объект, дабы таким способом высвободить в нем силы души, которые превратятся в музыку, ах, в эту чудесную музыку, к которой так непреодолимо влекло фрау Альтеншуль. Левански же исполнил перед восхищенной публикой подряд двенадцать этюдов из опуса 25, a allegro, presto, agitato и vivace практически без пауз, связав их в некое метафорическое единство.

«Какой обворожительный произвол», – подумала фрау Альтеншуль, однако ее впечатление тут же изменилось. Этюд си минор Левански играл, точнее, пытался играть медленно. Иногда он менял ритм, как-то по-особенному подчеркивая мелодическую тему, а порой его игра доходила до такого немыслимого напряжения, что у него перехватывало дыхание. Внезапно он опустил руки и, уставившись на клавиши, произнес:

– Лицманштадт.

– Ради бога, – вмешалась фрау Альтеншуль, – о чем вы?

– Лицманштадт, – ответил Левански и снова, но как-то нерешительно, будто по принуждению, принялся играть. А поскольку он больше не верил, что сможет исполнить andante, то вскоре опять прервался, встал и поблагодарил слушателей легким поклоном, однако, несмотря на улыбку, ни от кого не укрылось его безутешное состояние.

– Прошу прощения, – произнес он. – Вы сами все слышали: мне недостает зрелости, чтобы это сыграть. Слишком рано меня вырвали из жизни.

Гости притихли. Немое согласие тех, кто умер так или иначе насильственной смертью, стало своего рода торжественным признанием молодого музыканта, хотя никто из собравшихся в салоне не разделял печальной убежденности юного и весьма впечатлительного Левански, с какой он отказывал себе в таланте.

– Отчего вы не продолжаете? – нарочито громко спросил Либерман и добавил: – И что означает Лицманштадт?

– В Лицманштадте, – едва слышно промолвила фрау Альтеншуль, – то есть в Лодзи… – Либерман был вынужден наклонить голову, чтобы расслышать, – в Лицманштадте его схватили и расстреляли прямо на вокзале, откуда он пытался сбежать. Ему тогда было двадцать восемь.

– Вот как! – произнес Либерман и принялся бесцеремонно изучать Левански, который продолжал улыбаться. И хотя Либерман был настроен вполне благожелательно, он в то же время недоумевал, как мог этот молодой человек, которого он теперь внимательно разглядывал, пережить нечто такое, что не укладывалось в его сознании. Он чувствовал себя неловко оттого, что был единственным евреем в этом обществе, кому довелось умереть своей смертью после долгой и счастливой жизни, и он даже желал смерти, и вот поймал себя на мысли, что именно из-за этого-то ощущения неловкости он, пытаясь спрятать свои эмоции, повел себя слишком дерзко. И произнес:

– Ну, не стоит терзаться по этому поводу. Он снова в Берлине, и здесь ему воздадут должное.

3

Спустя несколько дней фрау Альтеншуль пригласила Левански к себе, и едва он ступил на парадную лестницу, она вышла навстречу со словами:

– Сегодня я хочу показать вам Тиргартен. Вы должны посмотреть, как прекрасно стоит рододендрон. А если мы будем вести себя тихо, то, может, не вспугнем уток.

Он предложил ей руку и при этом отметил, что женщина едва доставала ему до плеча. Так они дошли до Потсдамской площади, до нее было рукой подать, и дальше двинулись вдоль Бельвюштрассе, где росли большие деревья – буки, липы, некоторые с подрезанными кронами, а неподалеку от рвов, на островах, к которым были проложены мостки, высились столетние красавцы тополя. Казалось, будто своими ветвями они окаймляют затянутое облаками небо. Промозглый, постоянно меняющий направление ветер вынудил фрау Альтеншуль плотнее укутаться в пелерину. Ей было холодно, но в то же время необъяснимо приятно ощущать не то волны дрожи, не то трепета, пробегавшие по рукам и спине. Она обратила внимание, что Левански, хотя и был без шляпы и пальто, в одном легком пиджачке и рубашке с расстегнутым воротом, чувствовал себя при такой погоде вполне комфортно.

Ей хотелось о чем-то ему рассказать, но, признаться, она боялась начать разговор, к тому же ее охватывало чувство удовлетворения оттого, что рядом был этот человек, которого она впервые увидела пятьдесят лет назад в филармонии, где он с большим успехом выступал с фортепьянными концертами. Она тогда настойчиво посылала ему приглашения, с волнением ожидая его визита, но он заглянул к ней в салон всего лишь один раз, да и то, как она помнит, на каких-то полчаса. И вот теперь, освободившись от пут времени, она прогуливается бок о бок с этим пианистом, который, впрочем, лет на тридцать моложе ее. Она догадывалась, какие тревожные думы тяготили молодого человека, знала, что он никак не мог забыть годы, когда приходилось скрываться, годы, проведенные в бегах и робкой надежде, что все-таки удастся уйти от убийц. Пережитый им страх, понимала она, был столь силен, что он не доверял даже состоянию смерти. Он давал частные концерты в Праге и Лондоне, не останавливаясь нигде более одного-двух дней, и все не мог найти места, где бы ему захотелось задержаться подольше. Вот и сейчас фрау Альтеншуль едва ли могла надеяться, что он пробудет в Берлине дольше, чем продолжится эта прогулка.

Они шли по лугу. Левански старался подстроиться к ее шагу. Она ступала легко, ее туфли на высоких каблуках не позволяли идти быстро. По мере того как тянулась долгая пауза, Левански становился все беспокойнее, наконец он высвободил свою руку, а когда тропа сузилась, пошел сзади, к этому времени они достигли первых кустов, скрывавших обоих с головой. Он держался так, словно сомневался, можно ли доверять окружающим предметам, и оттого старался побыстрее мимо них проскользнуть. Фрау Альтеншуль попыталась снова завладеть его рукой и сказала:

– А как же рододендрон? Я хотела вам показать рододендрон!

Левански остановился, его волосы растрепались на ветру. Сзади из переполненной водой канавы, от которой его отделял какой-то шаг, вспорхнули и устремились в небо четыре кряквы, заставляя его вздрагивать при каждом взмахе крыльев.

– Не пугайтесь, – сказала она. – В этом городе больше нет ничего, что могло бы доставить вам беспокойство. А вон тот… – она указала пальцем поверх рододендронов в сторону чугунного моста с красивым орлом посередине, – тот… – и Левански узнал в сумраке фигуру, стоявшую с высоко поднятой головой с фуражкой в руке. Человек смотрел в их сторону и как будто ожидал удобного момента выразить свое почтение с каким-то подчеркнутым смирением и покорностью. – Тот, – продолжила фрау Альтеншуль, – вот уже много лет пытается передать мне свою визитную карточку. Но уверяю вас, он никогда не переступит порога моего дома.

Когда они достигли моста и фрау Альтеншуль едва не задела пелериной стоявшего у левого парапета чужака, Левански невольно встретился с ним взглядом – в подобной ситуации этого было не избежать. Человек учтиво поклонился в надежде, что фрау Альтеншуль хоть каким-нибудь жестом ответит на приветствие. Когда же этого не случилось, он с досадой хлопнул перчатками по колену, однако и это движение фрау Альтеншуль оставила без внимания. Прежде чем мост оказался позади, Левански хотел было еще раз оглянуться, но не решился, поскольку почувствовал, что фрау Альтеншуль пришлось бы не по нраву явное внимание к человеку, которого она презирала. Так что он снова взял ее руку и как бы между прочим сказал:

– С виду обычный человек, но, по-моему, на его одежде не хватает воинских знаков отличия.

– Они раскаиваются в том, что стали нашими убийцами, – ответила фрау Альтеншуль, – очевидно, они забыли, что нам придется встретиться вновь. Но докучает нам только этот и еще один похожий тип.

Они пошли дальше. За последние, дождливые дни повсюду образовались лужи, так что приходилось выбирать сухие места. Они обогнули прямоугольную рощицу, засаженную калиной и молодыми тисами, и сколько ни старался Левански незаметно направлять фрау Альтеншуль в обход непреодолимых участков пути, сколько ни улыбался, когда приходилось, стоя на цыпочках, обеими руками помогать ей перебираться через гнилые коряги, валявшиеся по краям дороги, от нее не ускользнуло его душевное состояние. Она прекрасно понимала, что вся эта напускная вежливость лишь прикрытие, а мыслями он был далеко.

– Оставайтесь-ка в Берлине, – сказала она. – Возможно, вы не почувствуете себя здесь как дома, так по крайней мере побудьте моим гостем на ближайшие месяцы.

4

– Поговорите с ним, – обратилась фрау Альтеншуль к Либерману. – Он сейчас в своей комнате, но никак не решится остаться у нас подольше. Мне так хочется, чтобы именно он избавился от бремени воспоминаний о причиненной ему страшной несправедливости.

Она говорила о Левански с такой обеспокоенностью, что у нее на лбу выступили красные пятна. Она рассказала о прогулке по Тиргартену и о встрече с человеком, который постоянно попадался на ее пути и в чьем существовании Либерман сомневался, о человеке на мосту, который напрасно пытался их поприветствовать, и она уверяла, что если бы не эта встреча, то Левански гостил бы у них сколь угодно долго. А теперь, считает она, его словно подменили, он засел в своей комнате и не спускается, несмотря на то что она пригласила его этим вечером на чай, и вообще она уверена, что при первом же удобном случае он наверняка тайком покинет дом.

– Поговорите с ним, – повторила она, не выпуская из рук заварочный чайник, таким печальным и растерянным голосом, что Либерману пришлось сперва призвать ее к спокойствию. Затем он взял чашку с превосходным напитком и отпил глоток.

Довольно долго они сидели молча, пока тишину не нарушил какой-то шорох на лестнице. Казалось, будто кто-то хочет незаметно проскользнуть мимо дверей салона.

– Это он, – быстро произнесла фрау Альтеншуль, – и он намерен улизнуть.

Однако она обманулась. Левански вошел, извинился за опоздание, сел на диван довольно далеко от сервированного чайного столика, невзирая на то что фрау Альтеншуль указала ему на ближайший к себе стул, и попросил быть к нему снисходительнее. По его утверждению, он не может по вечерам пить ни чай, ни кофе, так как приходит от них в сильное возбуждение. Он сидел нарочито прямо, нога на ногу, упершись затылком в спинку дивана. Широко раскинув руки и обхватив подлокотники – жест, учитывая ширину дивана, не совсем изящный, делающий его фигуру несоразмерной, – он смотрел на фрау Альтеншуль и в то же время старался, чтобы в его взгляде нельзя было прочесть и намека на предупредительность. Все это говорило о том, что он нарочито сохранял дистанцию и не давал повода хозяевам думать, что он надел фрак ради них.

Фрау Альтеншуль была рассержена. Она считала, что у Левански не было оснований подобным образом отвечать на ее заботу, в конце концов ему должно льстить ее внимание. В голову лезли самые разные мысли:

«К чему этот фрак?! Он что, назло его надел, чтобы подчеркнуть, что его вынудили, что он готов, чего бы это ему ни стоило, выступить сегодня в концерте?!»

Ей захотелось поскорее уйти из комнаты. Выручил Либерман:

– Хорошо, что вы пришли. Мы хотели с вами поговорить.

И в свойственной ему манере беззастенчиво уставился на Левански.

– Понимаю, – продолжал он, – вы не хотите давать концерты. Мне тоже надоело все время писать картины. Рано или поздно, полагаю, надо будет положить этому конец. Все-таки я умер в возрасте около девяноста и, следовательно, имею право так говорить. Все, что мне отмерило время, я использовал. Но вы, молодой человек, – он сощурил глаза, чтобы получше рассмотреть Левански, который сидел в тени, – вы должны наверстать упущенную жизнь сейчас, после смерти, так как вам не позволено говорить о прожитых годах в навсегда ушедшем времени, неважно, были ли они счастливыми или нет.

У фрау Альтеншуль зародилось опасение, что Левански в силу своего возраста останется равнодушен к поучительным сентенциям старого художника. Но нет, они задели Левански, по-прежнему сидевшего прямо, раскинув руки в стороны. По крайней мере, его явно ошеломили последние слова Либермана о наверстывании жизни после смерти. Художник продолжал:

– Я слышал, вы повстречались в Тиргартене с призраком, в существовании которого я сомневаюсь. Фрау Альтеншуль и, как я теперь понимаю, вы тоже, не может отделаться от ощущения, будто ее убийцы ходят за ней тенью. Нынче мы сами превратились в тени и не можем причинить друг другу вреда. И если бы у фрау Альтеншуль не было, как и у вас, убедительных причин постоянно возвращаться к страшным воспоминаниям о совершенном над ней насилии, никто, поверьте, не увидел бы меня в салонном обществе с бокалом шампанского. Мне это всегда было противно.

Левански убрал руки с подлокотников, достал из нагрудного кармана платок и принялся протирать стекла очков. Одно из стеклышек выскочило из оправы, возможно, он слишком сильно надавил, но он отнесся к этому равнодушно и заученным движением – щелк – вставил его обратно, точно повторял эту операцию много раз.

– Да, мы берлинцы, – сказал Либерман, – но буду с вами откровенным: я не желаю, чтобы этот город пережил очередной расцвет после падения.

– Лучше всего, – вмешалась фрау Альтеншуль, – если бы тот процветающий Берлин, в котором живут мертвые, и вовсе был не Берлином. Попробуйте по крайней мере привести в порядок предложенный вам дом на Кёнигсаллее. На этом месте стоят отвратительные современные коробки, но вы не обращайте внимания.

К полуночи зарядил частый дождь, где-то вдалеке над городом громыхала гроза. Юго-восточный ветер принес тепло и весеннее настроение, которое разлилось в воздухе, несмотря на то что листва уже окрасилась в желтые и красные тона. Все дорожки были усеяны каштанами, и требовалось немало изворотливости, чтобы не наступить на мокрый орех и не поскользнуться.

Тем временем шквалистый ветер прекратился, не прошло и часа, как небо вновь прояснилось и похолодело, а от земли после теплого дождя поднимался пар.

Левански простился с хозяевами, заметив, что впредь – раз уж ему столь настойчиво рекомендовали Берлин – он предпочтет гулять в одиночестве, и напоследок попросил зонтик и направился на запад к Кёнигсаллее. Здесь царила тишина. Дуговые лампы, стоявшие на почтительном расстоянии друг от друга, светили слабо, и их не хватало, чтобы осветить улицы, особняки и высокие сосны. Вблизи фонаря капли все еще моросящего дождя превращались в сверкающее марево, но стоило сделать два-три шага в сторону, как наступала непроглядная мгла. Освоившись в темноте, Левански заметил, что в отличие от Фосштрассе здесь почти все дома стояли неповрежденными, будто массовые разрушения обошли это место стороной, лишь некоторые участки утопали в зарослях сорняков.

Он вспомнил, что жил здесь поблизости, неподалеку от озера, округлого и такого узкого, что через него, пожалуй, можно было перепрыгнуть. В тростниковых зарослях водились лысухи, стаи крякв и селезней с переливающимся шелковистым оперением. В ноябре с берегов озера поднимался туман. Левански припомнил, как тяжело ему давался Шопен, когда за окном изо дня в день разыгрывалась эта унылая картина, но он сыграл-таки Шопена по-особенному радостно, за что удостоился похвал.

«А деревья, – размышлял он, – могло ли кому-то прийти в голову, что под этими высокими, укрывающими от дождя кронами произойдет нечто окончательное и бесповоротное?»

Он остановился перед красиво оформленным входом в особняк, о котором говорила фрау Альтеншуль, и постарался прочувствовать разницу между возведенными в парке «коробками» и этим уже снесенным, но тем не менее стоявшим перед ним невредимым домом.

Он ступил на дорожку, усыпанную гравием. Справа под кустами сирени он обнаружил снятую с петель железную калитку, вероятно приготовленную для покраски, и рядом с ней позеленевшую от времени медную вазу, доверху наполненную дождевой водой. Слева от особняка раскинулся сад, окаймленный подрезанными вязами, и виднелась деревянная постройка, напоминавшая каретный сарай. Ворота были распахнуты, и когда Левански подошел, чтобы их закрыть – поскольку ветер задувал внутрь мелкие капли влаги с деревьев, – то увидел внутри автомобиль марки «адлер». С этой секунды его настроение переменилось. Если раньше ему казалось, что по всей зримой действительности словно прошла трещина, и он не представлял себе, как можно невозмутимо, по совету фрау Альтеншуль, переносить этот разделенный мир, то теперь в одно мгновение ему это удалось.

Домики, загораживавшие вид на сад, больше не вызывали у него интереса, равно как и мусорные ящики под алюминиевыми раковинами, расставленными у входов. Все его внимание приковывал автомобиль, и он вспомнил, как раньше, когда он только начинал публично исполнять этюды Шопена и уже мог рассчитывать, что талант принесет достаточно денег, ему страшно хотелось иметь такой же, и, несмотря на запреты, он снова и снова бежал в торговый павильон, где выставлялись на продажу машины, и сбивчиво от смущения и торопливости справлялся у консультантов, во что ему обойдется это удовольствие, если, предположим, он все-таки решится его купить.

Да, то были волнующие мгновения, когда радость жизни достигала такого накала, что ему, как человеку чувствительному, приходилось усилием воли сдерживать эйфорию, чтобы от нее, как нередко случалось, не стало дурно. Но ему было знакомо и другое чувство: после нескольких проведенных за роялем дней, иной раз без нормального сна и пищи, несмотря на изнеможение, порой отчаяние и потерю всякой надежды достичь желаемого, у него наступал такой душевный подъем и пальцы приобретали такую беглость, что, по его убеждению, и требовалось для придания секвенции нужной выразительности, и инструмент тотчас послушно выполнял его исполнительский замысел. В эти минуты его охватывало легкое головокружение и чудилось, будто он в концертном зале слышит аплодисменты восторженной публики.

«О, эта сладкая жизнь! Выходит, что рожденному для нее, – о себе он не без основания думал именно так, – нужно употребить всю свою одаренность и добиваться ее ценой полного изнеможения».

С этой мыслью он вошел внутрь особняка. Очевидно, помещение прибирали второпях, успев убрать лишь основной мусор. Повсюду валялись старые газеты и виднелись кучки сметенной пыли, а от тяжелых и, по-видимому, давненько не проветривавшихся гобеленов исходил затхлый запах. В зале висела люстра, украшенная искусно сработанными сказочными животными с бронзовыми шарами на головах. В целом сооружение выглядело перегруженным, и даже декоративные цепи, которые сходились к середине светильника и поддерживали филигранно обточенную прозрачную чашу из мраморного стекла, не смягчали общего впечатления. Левански понравилась люстра, может быть, еще и оттого, что напомнила ему родительский дом. У них была такая же, тяжеловесная, вычурно декорированная, разве что немного поменьше, но висела она не в зале, а в столовой над обеденным столом.

Он закрыл входную дверь и поднялся на второй этаж При виде пустых необитаемых комнат и следов на ковре от некогда стоявшей тут мебели по его членам пробежал холодок. Посреди холодно-невозмутимых, пустых стен сиротливо висело зеркало; вещи, к которым оно когда-то специально подбиралось, давно исчезли. Он прошелся по центральной комнате, разглядывая пестрые дверные витражи в свинцовой раме, и обратил внимание, как причудливо играл на пыльном паркете свет от фонаря и что каминный карниз был достоин более пристального изучения. Это он решил отложить на потом, когда выдастся время, и у него появилось ощущение, что он обязан возродить былой блеск, все еще витавший в атмосфере опустелых комнат заброшенного дома.

«Туда, – подумал он, взглянув на эркер, – можно поставить фортепьяно», – и тут же представил себе тот самый инструмент, который был у него в юности, когда он только начинал путь музыканта в Берлине.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю