Текст книги "Расплата"
Автор книги: Харри Мулиш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Последний эпизод
1981
1
А потом… а потом… а потом… Время проходит мимо. «Что было – то прошло», – говорим мы, и – «Будущее покажет». Язык лишь отражает концепцию, присущую большинству: мы смотрим в будущее, оставляя прошлое за спиной. Будущее перед нами, прошлое – позади. Поэтому динамические личности ощущают настоящее как корабль, рассекающий волны в бурном море будущего; для пассивных же людей оно скорее плот, медленно сплавляющийся вниз по течению реки. С обоими этими представлениями, конечно, что-то не так, потому что если время – движение, то движение это должно происходить в других временных координатах; так возникает бесконечная цепочка времен – своеобразное зрелище, вызывающее неприятное чувство у размышляющего на эту тему; но представления сердца не подчиняются разуму. Кстати, те, кто считает, что будущее – впереди, а прошлое – позади, совершают и другую ошибку. Она состоит в том, что для них события каким-то образом уже присутствуют в будущем и в определенный момент достигают настоящего, чтобы наконец прийти к успокоению в прошлом. Но в будущем ничего нет, оно пусто, человек может в любую минуту умереть, и, таким образом, он оказывается перед лицом пустоты, в то время как позади него, несомненно, что-то есть: прошлое, которое хранится в памяти.
Поэтому греки говорят о будущем так: «Чего еще не было с нами?» – и в этом смысле Антон Стейнвейк был греком. Так же как они, он был повернут спиной к будущему и лицом к прошлому. Если он думал о времени, а иногда он это делал, то видел, что события идут не из будущего через настоящее в прошлое, но из прошлого, и развиваются в настоящем, на пути к неизвестному будущему. Кроме того, ему все время вспоминался опыт, который он как-то поставил на чердаке в доме дяди: искусственная жизнь! В стакан раствора клейкой жидкости, которой его мать пользовалась в начале войны для консервирования яиц, он бросил несколько кристаллов сульфата меди, – кристаллов того самого, незабываемо синего цвета, который он снова увидел лишь через много лет в Падуе, на фресках Джотто, – и там, в комнате на чердаке, они начали червеобразно вспучиваться, расти, снова вспучиваться, и длинные синие ветви потянулись сквозь безжизненную бледную жидкость.
В Падую он попал, когда совершал свадебное путешествие со своей второй женой, Лисбет. Это было в 1968 году, через год после того, как он расстался с Саскией. Лисбет изучала историю искусств и работала part time[94]94
Неполный рабочий день (англ.).
[Закрыть] в канцелярии новой, суперсовременной больницы, куда он перешел и где ему не нравилось ничего, кроме возможности зарабатывать больше. Ее отец в молодости был правительственным чиновником, незадолго перед войной женился и уехал в Нидерландскую Индию, где тотчас же был посажен японцами в лагерь; он работал и в Бирме, на железной дороге, но, как и Антон, почти совсем не рассказывал о том, что пережил во время войны. Лисбет родилась вскоре после их репатриации и не имела никакого отношения ко всему этому. У нее были синие глаза и темные, почти черные волосы; хотя она никогда не была в Индонезии и в роду у них не было индонезийцев, что-то восточное было в ее лице и манере двигаться. Глядя на нее, Антон иногда спрашивал себя: а вдруг в лысенковском утверждении о наследовании приобретенных признаков есть рациональное зерно?
Через год после свадьбы у них родился сын, которого назвали Петером. Так как Саския с Сандрой остались в их старом доме, Антон купил себе дом с садиком в южной части Амстердама. Когда он брал на руки своего сына, он иногда ясно осознавал, что этого ребенка отделяет от второй мировой войны больший срок, чем тот, что отделял его самого от первой – а какое место занимала в его жизни первая мировая война? – меньшее, чем пелопоннесская. Он понимал, что это относилось и к Сандре, но раньше такая мысль не приходила ему в голову.
Отпуск он проводил в Тоскане, в просторном старом доме на краю деревни в окрестностях Сиены, который он купил недорого и который ему перестроили местные рабочие. Дом был встроен в срезанный склон холма, и в одном месте это было заметно: наклонной, жилистой, темно-желтой полосой прерывала горная порода лепной потолок; он любил касаться этого места ладонями и чувствовал себя так, словно держал в своей комнате всю землю разом. На Рождество они тоже ездили туда на своем большом автомобиле, и он с нетерпением ждал каждого следующего отпуска. Он любил сидеть на террасе, в тени оливкового дерева, смотреть на зеленые холмы, заросшие виноградниками, кипарисами, олеандрами, на квадратные зубчатые башни – на этот волшебный пейзаж, который был не только тем, чем он был, но и казался иногда панорамой Ренессанса, а иногда – декорацией Древнего Рима, и всегда – чем-то страшно далеким от Харлема, от военной зимы 1945 года. Едва достигнув сорока лет, он начал лелеять мечту обосноваться здесь навсегда, как только Петер начнет жить самостоятельно.
В один прекрасный день он оказался владельцем четырех домов, так как, не перебравшись пока что в Тоскану, он все же хотел отдыхать где-то по выходным и купил в Гелдерланде маленькую ферму, на которую когда-то указал ему Де Грааф. Саския и Сандра, конечно, тоже могли туда приезжать, так же как и в тосканский дом, если удавалось организовать отпуска в разное время. Саския вышла замуж за музыканта, гобоиста международного класса, который был немного моложе ее, обладал запасом здорового юмора, имел, как и она, ребенка от предыдущего брака и коллекционировал, как Антон, собственные дома. (Г-жа Де Грааф не слишком радовалась этому браку; но Саския всегда отличалась от своих подруг – девушек в плиссированных юбках, туфлях на низком каблуке, шелковых платках на шее и жемчужных ожерельях, которые знали лишь о том, что принадлежат к определенному сословию, но почти ничего сверх этого.) Только раз они отправились в отпуск в Италию вчетвером, плюс трое детей. И если там проявлялось каким-то образом все еще существовавшее между Антоном и Саскией взаимопонимание, Лисбет иногда злилась, а муж Саскии смеялся над этим: он очень хорошо понимал, что именно взаимопонимание способствовало их разрыву. Лисбет, самая младшая из четверых, не во всем разбиралась, но в то же время в чем-то превосходила их всех. Со временем ее стали называть «Мамой», что доставляло Антону удовольствие.
Мигрень, казалось, уменьшалась по мере того, как он становился старше, но к сорока годам у него начались другие трудности: в течение года он чувствовал себя подавленным и усталым, кошмары нарушали его сон, и сразу после пробуждения его посещали заботы и страшные предчувствия – что это никуда не годится – четыре дома, что он бросил Сандру на произвол судьбы, и прочее, и прочее, и прочее. Как сорвавшийся осенний лист, непрерывно кружил в нем клочок такого отчаяния, какое он до сих пор испытывал, только когда пациент умирал у него на руках: в одну секунду человек превращается в ничто. Он выпрямляется, все молча выпрямляются, все аппараты останавливают, одной рукой он снимает повязку, закрывавшую рот, другой – шапочку и выходит – шаркая подошвами, опустив голову – из операционного зала. Именно тогда, жарким днем в Италии, с ним случился кризис, который, казалось, был не только высшей точкой, но и концом тех тревожных месяцев.
Так как мясник в деревне не торговал ничем, кроме телятины, Лисбет с Петером поехали с утра в Сиену. Обычно покупки в городе он делал сам, чтобы заодно побродить немного по террасам Il Camo[95]95
Площадь в Сиене.
[Закрыть], чья древняя, несравненной красоты раковина являла собою яркий пример отсутствия прогресса и в строительном искусстве тоже, но в то утро он плохо себя чувствовал и остался дома. Он немного почитал – и вдруг заметил, как тихо вокруг. Взгляд его упал на белую настольную зажигалку в форме игральной кости, подаренную ему когда-то родителями Лисбет. Он начал беспокойно бродить по лабиринту беленых комнат, подниматься и спускаться по винтовой лестнице с неровными ступеньками; время от времени он пытался сесть, но от этого становилось еще хуже, и он сразу вставал. Но что значит – хуже? У него ничего не болело, температуры не было, все было в порядке, и в то же время ничего не было в порядке. Он хотел, чтобы Лисбет с Петером вернулись – они должны немедленно вернуться. В нем начиналось что-то, чего он не понимал; он суетливо подбежал к краю террасы – далеко внизу исчезала за холмом с развалившейся мельницей проселочная дорога. Он прошел сквозь дом, вышел через парадную дверь и по крутым ступенькам поднялся на улицу, которая проходила на уровне крыши его дома. Может быть, они решили сначала погулять где-то поблизости – но машины не было на месте. Слишком просторная для деревни площадь, на которой не росло ни одного дерева, казалась залитой кипятком. По ней шли только старик и старуха в черном; в черной резкой тени церкви тоже сидели старики, но те мужчина и женщина шли, залитые солнцем: две обугленные фигуры в ослепительном свете.
И, пока он там стоял, серая гора поднялась и приливной волной обрушилась на него. Он скатился вниз по ступенькам, захлопнул за собою дверь и, дрожа, огляделся. Неподвижные оштукатуренные стены, кричаще белые – кричали ему в лицо, серпантин лестницы, грубые деревянные балки – все излучало опасность, которая расшатывала что-то в его мозгу. Скала пробилась не только сквозь известку, но и сквозь его голову. Прижав руки к груди, он вышел на террасу: кипарисы, кипарисы на холмах пылали черными факелами. Он почувствовал, что стучит зубами, как ребенок, выходящий из моря, но ничего не мог с этим поделать. Что-то случилось – нет, не с ним, а с миром. Цикады верещали. Задыхаясь, он вернулся в дом: красные плитки пола; над камином висело его старое зеркало, то самое, с putti; черные глаза игральной кости. Он знал, что должен сдерживаться, не давать этому овладеть собою. Он сел за стол, на стул с прямой спинкой, маленький итальянский стул с плетеным сиденьем, спрятал нос и рот в ладонях, закрыл глаза и попытался расслабиться.
Таким – неподвижным, но дрожащим, как статуя во время землетрясения, – нашла его Лисбет, вернувшись домой. Увидев его безумный взгляд, она, ничего не спрашивая, немедленно позвонила доктору. Антон посмотрел на Петера и попытался улыбнуться. Потом перевел взгляд на сумку, полную продуктов, которую Лисбет поставила на стол. Сверху лежал сверток: бумага раскрылась, распустилась, как цветок, показывая его содержимое – кровоточащий кусок мяса.
Доктор явился немедленно – всем своим видом показывая, что ему все ясно и удивляться таким вещам не следует, – и сделал Антону укол, после которого тот проспал пятнадцать часов и на следующее утро проснулся как ни в чем не бывало. Доктор оставил еще рецепт на валиум – принимать, если опять станет плохо, – но Антон его немедленно порвал. Не потому, что он мог выписать себе любой рецепт, но потому, что знал: стоит только начать, и он будет глотать пилюли всю жизнь. После этого приступы повторялись еще несколько раз, но были гораздо слабее и наконец прекратились совсем – словно потеряли силу после того, как он разорвал рецепт, показав этим, что способен контролировать ситуацию.
Только своему дому и виду с террасы он не смог простить происшедшего; с того дня они утратили свое совершенство: так шрам портит красивое лицо.
Время шло. Он рано поседел, но не облысел, как отец. В то время как вокруг него люди внешне пролетаризировались – с той же скоростью, с какой исчезал пролетариат, – он продолжал носить английские пиджаки и клетчатые рубашки с галстуком. Постепенно он вошел в возраст, в каком были знакомые ему старики в ту пору, когда он с ними только-только познакомился. Это было удивительное открытие, приведшее к тому, что и на старых, и на молодых людей, а в первую очередь – на себя самого, он стал смотреть другими глазами. Наконец он стал старше, чем был его отец, и ощутил как бы превышение своих прав, за которое его могли и выбранить: Quod licet Jovi, поп licet bovi![96]96
То, что позволено Юпитеру, не позволено быку! (лат.).
[Закрыть] Раньше он никогда не использовал поговорок – вроде «Сделанного не воротишь», или «Лучшее – враг хорошего», или «Исполнение желаний не приносит радости», – а теперь достиг возраста, в котором подобные высказывания часто точно выражали то, что он хотел сказать. Он пришел к открытию, что это были не просто неловкие клише, но что в них запечатлелась квинтэссенция жизненного опыта многих поколений – хотя по большей части опыт этот обезоруживал. В них не содержалось мудрости богоборцев, так как у тех нет мудрости, но к ним он себя никогда и не причислял. От этого он уберегся.
После смерти тети он поставил ее портрет в рамке на письменный стол, рядом с портретом дяди: не в одном из своих домов, но в больничном кабинете. Во второй половине семидесятых годов умер и Де Грааф. На его похоронах было гораздо меньше людей, чем на тех, прошлых. Был Хенк, с поседевшими усами, и Яап, с совсем побелевшим хохолком, но министр и бургомистр уже умерли, так же как священник, поэт и издатель. И Такеса – его он никогда больше не видел – тоже не было; когда Антон спросил о нем, все говорили, что он, должно быть, еще жив, хотя в последнее время никто о нем ничего не слышал. Через несколько недель умерла и его бывшая теща. Когда он второй раз подряд сидел в том же крематории рядом с Сандрой, Саскией и ее мужем и смотрел на гроб, опускающийся в огненный подвал, то удивился, что ее блестящую черную палку с серебряным набалдашником не положили на крышку, как кладут шпагу на гроб генерала.
Война, хотя и с перерывами, продолжала оставаться модной темой благодаря новым книгам и телевизионным программам, но все же становилась, хотя и очень медленно, далеким прошлым. Где-то за горизонтом нападение на Плуга превратилось в смутный эпизод, о котором едва ли знал кто-либо кроме него, – в страшную сказку из давно прошедшего времени. Когда Сандре исполнилось шестнадцать, она вдруг заявила, что ей хотелось бы увидеть то место, где погибли ее бабушка, дедушка и дядя. И Саския, и Лисбет нашли, что это ни к чему, но Антону это было нетрудно – и субботним майским днем он повез ее в Харлем: по четырехрядной дороге вдоль бесконечных кварталов многоквартирных домов – стоявших на том месте, где когда-то сушились ряды торфяных брикетов, – через виадуки в три этажа, поглотившие судоходный канал. Больше четверти века не был он здесь, ни Саскии, ни Лисбет он не показывал этого места.
Место. Он рассмеялся. В поврежденную челюсть вставили золотой зуб. Там, где когда-то стоял его дом, расположилось теперь посреди аккуратно подстриженного газона низкое белое бунгало в стиле шестидесятых годов: с широкими окнами, плоской крышей и гаражом-пристройкой. На ограде прикреплена была табличка: ПРОДАЕТСЯ. Он сразу заметил, что и дом Бёмеров перестроен: низ был расширен и в крыше сбоку прорезано новое, широкое окно. В палисаднике самого правого дома, где жили Аартсы, стояла теперь доска с фамилией нотариуса. Ни у одного из трех старых домов не было больше имени, и ему трудно было вспомнить, который назывался «Домом Удачливых», а который – «Надежным Приютом». Только имя дома Кортевегов – «Сюрприз» – он вспомнил сразу. С обеих сторон от четырех домов были построены бунгало, а на пустыре за домами вырос целый квартал, с улицами и всем прочим. На том берегу реки, где раньше пастбища простирались до самого Амстердама, возник новый, сверкающий на солнце район, с многоквартирными домами, конторами и широкими, оживленными улицами. Только у самой воды, за мельницей, осталось еще несколько старых домов.
Он рассказывал Сандре, как все выглядело раньше, и видел, что она не может себе этого представить – так же как когда-то, когда он пытался объяснить ей, что такое голодная зима. Пока он, стоя на противоположной стороне улицы, вымощенной «в елочку», пытался описать, как выглядело «Беспечное Поместье», – и видел призрак своего старого дома с тростниковой крышей и эркерами словно проступающим сквозь стены нового, из бунгало вышел человек в джинсах, без рубашки. Не может ли он быть чем-либо полезен? Антон сказал, что показывает своей дочери место, где жил раньше, на что человек ответил, что они могут зайти и осмотреть дом. И назвался: Стоммел. Сандра вопросительно посмотрела на отца: все же это был не тот дом, где он жил; но Антон вытянул губы и закрыл глаза, из чего она заключила, что нужно подчиниться обстоятельствам. Он видел, что Стоммел принял его объяснение за хитрость заинтересованного покупателя. Пока они шли через улицу, он машинально искал глазами то самое место на тротуаре, но понял, что уже не смог бы точно указать его.
Внутри оказалось просторно и светло. Там, где были когда-то узкий коридор, тесная гостиная, темноватая столовая со столом под лампой, распластался теперь светло-голубой ковер – от кухни-столовой мореного дуба в одном конце до белого пианино – в другом. В углу два мальчика лежали на животе перед телевизором и даже не оглянулись на них. Показывая светлые спальни в пристройке с другой стороны, Стоммел рассказал, что купил этот дом пять лет назад, что теперь, увы, в связи с обстоятельствами вынужден с ним расстаться, но что он готов к потере. Они вышли в сад. Ограды, сквозь которую он так часто лазал, не было больше; соседи сидели под зонтиком в саду бывшего «Сюрприза»: старик с коричневым, выдубленным на солнце лицом и совсем седая индийская дама. Антон не сразу понял, что это и была та самая приятная молодая пара, которую когда-то он видел в саду с двумя детьми. Появилась г-жа Стоммел, тщательно причесанная и подмазанная, представилась: «Г-жа Стоммел» – и очень дружелюбно предложила им что-нибудь выпить, но Антон поблагодарил и стал прощаться. Стоммел, перед тем как подать ему руку, быстро вытер ее о штаны, но ладонь все равно осталась влажной от пота.
Взявшись за руки, они с Сандрой подошли к монументу в конце набережной. Вместо тропинки по кромке воды были вбиты деревянные шпалы – для укрепления берега. Рододендроны разрослись массивной стеной, покрытой тяжелыми гроздьями цветов; египетская женщина за нею постарела и выветрилась. Не веря своим глазам, читала Сандра свою фамилию на бронзовой плите – было ясно, что она никогда не поймет до конца, что там произошло. Антон же, напротив, прочел под именем матери: «Й. Такес». И вспомнил, как Такес говорил, что его младший брат был в числе заложников; но тогда ему не пришло в голову, что и это имя должно было быть выбито на монументе. Он кивнул головою, и Сандра спросила, в чем дело. Ничего особенного, сказал он.
Потом, на полной народу террасе ресторана «Харлемский лес», выстроенного на том самом месте, где был гараж военной комендатуры (а там, где была сама комендатура, стояло теперь новое здание банка), он впервые рассказал Сандре о своем разговоре с Труус Костер ночью, в подвале под полицейским участком в Хеймстеде, – и одновременно подумал, что туда он так ни разу и не зашел и что теперь тоже не стал бы этого делать. Сандра не понимала, почему он так ласково о ней говорил: разве не она была виновата во всем, что случилось? И Антон почувствовал страшную усталость. Он покачал головою и сказал: «Каждый сделал только то, что он сделал, и ничего больше». И в ту же секунду вспомнил, что Труус Костер именно это говорила ему – теми же или почти теми же словами, – вдруг, после почти тридцатипятилетнего перерыва, он услышал ее голос – очень мягкий и очень далекий: «…он думает, что я не люблю его…» Застыв, он прислушался – но все стихло. Больше он ничего не услышал. Глаза его стали влажными. Все было здесь, в нем, ничего не исчезло. Свет и мир между высокими прямыми буками, полоса молодых деревьев на том месте, где были противотанковые укрепления. Здесь они с Шульцем садились в грузовик, а с неба дождем сыпались ледяные иглы. Он почувствовал, что Сандра взяла его за руку, и положил на ее руку свою ладонь, но не осмелился поглядеть на нее, потому что боялся заплакать. Сандра мягко спросила, был ли он на ее могиле. И, когда он покачал головой, предложила сделать это теперь.
Она хотела только сперва купить на свои собственные деньги красную розу в цветочном магазине, но вышла оттуда с пурпурной, почти синей: красные были распроданы. Потом они поехали в дюны, на Кладбище Чести. Запарковав машину там, где стояло уже несколько других автомобилей, они пошли по извилистым тропкам вверх, в сторону флага, развевавшегося на гребне дюны. Слышно было только жужжание насекомых в кустах и еще – хлопанье флага.
За стеною, ограждавшей квадратное кладбище, было несколько сотен четких прямоугольников могил, разделенных дорожками, посыпанными ослепительно сверкавшим гравием. Какой-то человек поливал дорожки из шланга; старики клали цветы на могилы или сидели, тихо разговаривая, на скамейках. В тени высокой стены, на которой бронзовыми буквами были выбиты имена и тексты, тоже сидело несколько человек. Антон не знал никого из них, и вдруг он понял, что ожидал встретить здесь Такеса. Сандра спросила садовника, не знает ли он, где могила Труус Костер, и тот, не задумываясь, указал могилу, возле которой они стояли.
Катарина Гертруда Костер
* 16.9.1920
+ 17.4.1945
Сандра положила свою синюю розу на серый камень, они стояли рядом и смотрели на него. Хлопанье флага в тишине и звонкие удары троса по мачте были печальнее любой музыки. Там, под песком, гораздо темнее, чем тогда, в камере, думал Антон. Он посмотрел вокруг, на математически четкие ряды могил, которые завершали собою весь этот военный бардак, и подумал: я должен найти Такеса, если он еще жив, и рассказать ему, что она его любила.
Но когда он пришел на следующий день на Новый Городской Вал, «Выдра» оказалась снесенной – и довольно давно, судя по тому, что афиши на выкрашенной зеленым загородке были налеплены уже в несколько слоев. Он не нашел имени Такеса и в телефонной книге и оставил эту затею.
Два года спустя, 5 мая 1980 года, он увидел его случайно в торжественной программе, которая заканчивалась, когда он включил телевизор: старик с белой бородой и чудовищно пострадавшим от времени лицом, которого он узнал только потому, что его имя было написано на экране:
Кор Такес
участник Сопротивления
– Не болтай чепухи, – сказал Такес кому-то, сидевшему с ним рядом на диване, – был большой бардак, и только. Я не хочу никогда больше об этом слышать.
Но зато все чаще Антон видел в городе маленькие белые фургончики, на которых было написано красными буквами:
Сантехника
Факе Плуга
2
Как море в конце концов выбрасывает на берег то, что растеряли корабли, и пляжный мародер собирает все это, пока не взошло солнце, – так появился последний раз в его жизни военный вечер 1945 года.
Во второй половине ноября 1981 года, в одну из суббот, он проснулся от невыносимой зубной боли, с которой нужно было немедленно что-то сделать. В девять часов он позвонил в приемную своего врача, у которого лечил зубы уже больше двадцати лет, но там никого не оказалось. Поколебавшись, Антон позвонил врачу домой, но тот посоветовал ему принять аспиринчику, так как сегодня ничем не сможет ему помочь: он идет на демонстрацию.
– На демонстрацию? На какую демонстрацию?
– Против ядерного оружия.
– Но я подыхаю от боли!
– Острая боль не возникает внезапно.
– У меня уже несколько дней ныло.
– Что ж ты раньше не пришел?
– Я был в Мюнхене, на конгрессе.
– И коллеги-анестезиологи не могли тебе ничем помочь? А ты, кстати, идешь на демонстрацию?
– Я? На демонстрацию? Ну уж нет, такие развлечения не для меня.
– Так… Зубы болят, говоришь? Слушай-ка, дружок. Я тоже иду на демонстрацию первый раз в жизни. Я готов тебе помочь, но только при условии, что и ты пойдешь со мною.
– Все что хочешь, подонок, если только ты мне поможешь.
Они договорились на половину двенадцатого; ассистентки не будет, она тоже ушла на демонстрацию, но врач его дождется.
Таким образом, срывалась поездка на выходные в Гелдерланд, о которой он мечтал, вернувшись из Германии. Он предложил Лисбет ехать вдвоем с Петером, но та и не подумала его послушаться. Как медсестра, держала она перед ним блюдце с круглым белым фильтром от кофеварки: на нем лежала сухая коричневая веточка в сантиметр длиной, которая заканчивалась маленькой чашечкой с шариком.
– Что это?
– Гвоздика. Ты должен положить ее в дупло. Так всегда делали в Индии.
Он растроганно, чуть не плача, прижал Лисбет к себе, и это показалось ей чрезмерным.
– Ладно, Тон, ну что ты.
– У меня, увы, нет дырки в зубе, я не знаю, почему он болит, но я ее съем.
Съесть ее он, однако, не смог, потому что не мог жевать. Петер смотрел, как он бегал по дому с открытым от боли ртом – ну, в точности «Разиня»[97]97
Голова в чалме или феске с разинутым ртом, которая, по традиции, до сих пор часто украшает фронтоны аптек в Нидерландах.
[Закрыть] над дверью аптеки. Он подумал о демонстрации в защиту мира, в которой ему предстояло участвовать. Ожидалось, что она будет крупнейшей в Европе, он читал об этом, но ему и в голову не пришло бы пойти туда: он просто принял это к сведению, как принимал прогноз погоды. Так уж устроен человек. Приближался двухтысячный год, и страх круглого числа явился вновь, как тысячу лет назад. Атомные бомбы существовали для устрашения, а не для использования, и для сохранения мира. Если отменить эти странные штуки, то увеличится вероятность войны с обычным оружием, что все равно приведет, в конце концов, к использованию атомного оружия. С другой стороны, он чувствовал себя неуютно от заявления того старика из Америки, что возможна ограниченная ядерная война, и именно в Европе, где она тогда стала бы тотальной. На что старик из России ответил, что об этом не может быть и речи, потому что он в любом случае уничтожит Америку, чем очень успокоил Антона. Но и это означало то же самое: ядерное оружие нельзя отменить.
Он выпил ромашковый чай, который заварила Лисбет, и попытался скоротать время на диване, решая криптограмму. Поможет ли Солнечный Бог дать более ясное описание этого бардака? Шесть букв. Похоже, он был не в состоянии думать, если челюсти его не соприкасались. Антон тупо смотрел на вопрос, чувствовал, что вряд ли он был трудным, но ничего не приходило ему в голову. Кабинет зубного врача находился неподалеку от дома, где он жил раньше, и в одиннадцать часов он решил пойти туда пешком.
Было холодно и пасмурно. Страдая от боли, шурупом ввинчивавшейся в его челюсть, Антон шел по оживленным улицам; в вышине кружил вертолет. Он дошел до места, где движение было перекрыто: не ходили ни машины, ни трамваи. Кажется, весь центр был оцеплен; люди шли по тротуарам и по мостовой, все в одну сторону, многие несли транспаранты. Были даже иностранцы; он встретил группу воинственного вида людей в тюрбанах, широких штанах и портупеях, на которых не висело, правда, ни пистолетов, ни сабель, – может быть, это были изгнанные курды, – которые шли мягким шагом, как ходят жители пустыни, смеялись и пели и несли транспарант с текстом на арабском: если даже они призывали к джихаду, священной войне, никто никогда бы этого не узнал. Скоро улицы были полны народу, как в мае сорок пятого. Толпы тянулись со всех сторон к площади у Государственного музея. Мысль о том, что ему вот-вот придется присоединиться ко всем этим людям, усилила его зубную боль. Все, что угодно, могло случиться в этой толпе: могла начаться паника, могли начать действовать прово – сейчас в Амстердаме все было возможно! Кроме вертолета в воздухе, к счастью, нигде не было видно полиции.
Дойдя до кабинета врача, он позвонил. Дверь никто не открыл, и, чуть дрожа от холода (или от чего-то другого), он остался ждать на тротуаре. Бог Солнца был, конечно, Ра, это-то понятно. Рафаэль? Растить? Это было рождение бога. Расписывать? Это была попытка Бога Солнца описать весь этот бардак на бумаге… Вдали толпа непрерывным потоком пересекала улицу, на которой он стоял. Врач, наконец, подошел – прошло всего несколько минут, – неуклюже ступая, держа под руку жену, и расхохотался:
– Да ты просто цветешь!
– Смейся-смейся, – сказал Антон. – Ну, Геррит-Ян, ты и хорош. Пациентов шантажируешь.
– Все для пользы человечества. Полностью в духе Гиппократа.
По случаю демонстрации он нарядился в феодальный охотничий костюм: зеленая, грубого сукна, куртка, под ней зеленые бриджи и темно-зеленые чулки. Его ортопедический башмак благодаря костюму был особенно хорошо заметен. Когда они вошли в кабинет, зазвонил телефон.
– Не может быть, – сказал Ван Леннеп. – Неужели еще один?
Но это была Лисбет. Петер все-таки хочет пойти на демонстрацию. Антон предложил ему доехать на велосипеде до кабинета врача и подождать на улице. Ван Леннеп бросил свою куртку на письменный стол ассистентки:
– Давай-ка посмотрим, дружок. Который?
Жена его тем временем пошла в туалет – во время демонстрации у нее не будет такой возможности, – а он направил лампу в рот Антону и пальцем потрогал зуб. Боль немедленно отдалась в голове Антона. Врач взял серую бумажку, положил ее на зуб и велел, чтобы он осторожно сжал зубы и подвигал их взад и вперед. Потом посмотрел еще раз и снял бормашину с крючка.
– Как профессионал, – сказал Антон, – я смог бы по достоинству оценить укол.
– С ума сошел. Ничего такого нет. Открой рот.
Антон сплел пальцы – и в течение двух или трех секунд смотрел на седые, причесанные на косой пробор волосы, терпел боль и слушал шум, после чего Ван Леннеп сказал:
– Закрой рот.
Произошло чудо. Боль скрылась, исчезла, как будто ее никогда не было.
– Как это так, скажи на милость?
Ван Леннеп повесил бормашину и пожал плечами.
– Маленькая перегрузка. Он немножко вылез вверх. Это возрастное. Прополощи, и пойдем.
– Как, уже все? – удивленно спросила жена врача, входя в комнату.
– Наверно, он думает, – сказал Ван Леннеп с кривой усмешкой, – что наш договор теперь недействителен. Но тут он ошибается.
На улице, пока они ждали Петера, Антон сказал:
– А знаешь, Геррит-Ян, сегодня ты во второй раз за время нашего знакомства требуешь от меня политических действий. Разница только в том, что на этот раз ты и сам в них участвуешь.
– А что было в первый раз?
– Тогда ты считал, что я должен записаться добровольцем в Южную Корею и участвовать в борьбе христианского Запада против коммунистических варваров.
Жена Ван Леннепа едва не подавилась от смеха, а сам он молча посмотрел на Антона. С соседних улиц слышался рев громкоговорителей.
– Знаешь, в чем твоя беда, Стейнвейк? У тебя слишком хорошая память. Из нас двоих шантажист ты, если уж говорить откровенно. Я вовсе не стал коммунистом, как ты, возможно, думаешь. Как я мог бы? Из гульдена не выкроишь риксдалер. Но ядерное оружие – это самая большая опасность для человечества. Ты должен рассматривать это как своего рода нападение из outer space[98]98
Космос (англ.).
[Закрыть]; человечество только используется ими. Каждая новая волна вооружений преподносится как ответ на действия противника, который, в свою очередь, тоже на это отвечает. Они непрерывно перекладывают ответственность друг на друга, и так растет количество этих штук – и в один прекрасный день они выйдут из-под контроля, это так же точно, как то, что этот дом стоит на этой улице. Это статистически неизбежно. Это так же верно, как тот факт, что Адам и Ева поели от Древа Познания. Те яблоки, должно быть, так сработали.