![](/files/books/160/oblozhka-knigi-rasplata-266426.jpg)
Текст книги "Расплата"
Автор книги: Харри Мулиш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Он вздрогнул и проснулся. Они стояли в Хауте, у прохода в противотанковых заграждениях, построенных вокруг комендатуры. Все было опутано колючей проволокой. Часовой пропустил их. В темноте за оградой было тесно от множества грузовиков и легковых машин, узкими горизонтальными лучами светили их замаскированные фары, затененные сверху специальными козырьками. Шум моторов, гудки и крики входили в таинственное противоречие с аккуратной светомаскировкой.
Солдат поставил свой мопед, отогнув подножку, и повел Антона внутрь. Здесь, как и во дворе, кипела жизнь, пробегали озабоченные военные, звонили телефоны, стучали пишущие машинки. Он сидел и ждал на деревянной скамье в маленькой, теплой боковой комнате. Через открытую дверь ему был видел коридор – и вдруг он увидел г-на Кортевега. С ним был солдат без фуражки, несший под мышкой какие-то бумаги. Г-н Кортевег вышел из двери, пересек коридор и исчез в двери напротив. Теперь они, уж конечно, знают, что он наделал. Решив, что, значит, его родители тоже здесь, Антон зевнул, лег на бок и заснул.
А проснувшись, встретился взглядом с пожилым фельдфебелем в мешковатой форме и широких коротких сапогах, который дружелюбно ему кивнул. Он лежал в соседней комнате, на красной софе, укрывшись шерстяным одеялом. На улице было светло. В ответ Антон тоже улыбнулся. На миг он вспомнил, что у него больше нет дома, но мысль эта сразу же исчезла. Фельдфебель подтащил поближе стул и поставил на него теплое молоко в эмалированной кружке и тарелку с тремя большими, овальными, темно-коричневыми бутербродами, намазанными чем-то белым, похожим на матовое стекло, – через много лет, проезжая через Германию в свой дом в Тоскане, он узнает, что это был гусиный жир, Schmalz. Никогда больше в жизни еда не казалась ему такой вкусной, как тогда. Ни в какое сравнение с этим хлебом не шли самые дорогие обеды в лучших ресторанах мира: «Бокюз» в Лионе, «Лассер» в Париже, так же как изысканное, тонкое вино «Лафит-Ротшильд» или «Шамбертен» он с радостью сменял бы на теплое молоко, которое пил в то утро. Кто никогда не голодал, может с большим удовольствием смаковать изысканные блюда; но истинного значения еды ему не понять.
– Schmeckt, gelt?[38]38
Вкусно, правда? (нем.).
[Закрыть] – сказал фельдфебель.
Потом он принес вторую кружку молока, с веселым изумлением проследил за тем, как и она была выпита залпом, и велел Антону умыться в уборной. В зеркале Антон увидел рыжевато-коричневые следы крови на своем лице: больше ничего она ему не оставила. Поколебавшись, он уничтожил и это. Затем фельдфебель обнял его за плечи и отвел в кабинет гарнизонного коменданта. На пороге Антон замешкался, и фельдфебель объяснил ему, что надо сесть в кресло перед письменным столом.
Комендант, военный губернатор города, говорил по телефону; он мельком взглянул на Антона и успокоительно, по-отечески кивнул головой. Это был маленький, толстый человек с коротко остриженными белыми волосами, в серой форме вермахта; его портупея с пистолетом лежала возле фуражки на письменном столе. Там же стояли четыре фотографии в рамочках на треугольных подпорках. Антону видна была только их оборотная сторона. На стене напротив висел портрет Гитлера. Антон смотрел в окно, на голые, обледеневшие, бесчувственные деревья, которым безразличны войны. Комендант положил трубку, сделал пометку в бумагах, поискал что-то в папках, потом скрестил руки на груди и спросил Антона, хорошо ли тот выспался. Он говорил по-голландски разборчиво, но с сильным акцентом.
– Да, сударь, – отвечал Антон.
– Што слушилось вшера – ужасно, – комендант покачал головой. – Мир – Jammertal[39]39
Юдоль печали (нем.).
[Закрыть]. Повсюду одно и то же. И мой том в Линц разбомбили. Всему капут. Kinder[40]40
Дети (нем.).
[Закрыть] погиб. – Кивая, он смотрел на Антона. – Ты хошешь сказать, – добавил он. – Говори ше.
– Не у вас ли мои отец и мать? Их тоже вчера забрали.
Он понимал, что не должен упоминать Петера, так как может навести их на его след.
Комендант начал снова перелистывать бумаги.
– Это было другое Dienststelle[41]41
Ведомство, служба (нем.).
[Закрыть]. Прошу прошения, здесь я нишего не могу сделайт. Все сейшас перепутаться. Я думаю, они где-то поблизости. Тут мы долшны подоштать. Война überhaupt[42]42
Вообще (нем.).
[Закрыть] не мошет долго длиться. И после все будет казаться как кошмарный сон. Ну, – сказал он вдруг со смехом и протянул обе руки к Антону, – што ми будем делайт с тобой? Остаешься с нами? Станешь зольдат?
Антон тоже улыбнулся, не зная, что сказать.
– Кем ты хошешь потом стать… – он мельком глянул в маленькую серую картонку, – Антон Эммануэль Виллем Стейнвейк?
Антон понял, что у коменданта в руках была его учетная карточка.
– Я еще не знаю. Может быть, летчиком.
Комендант улыбнулся, но улыбка сразу пропала.
– Так, – сказал он и открутил крышку толстой оранжевой авторучки, – пойдем, наконец, к делу. У тебя есть родные в Харлеме?
– Нет, сударь.
Комендант посмотрел на него.
– Совсем никого?
– Только в Амстердаме. Дядя и тетя.
– Как ты думаешь, ты смошешь там пока шить?
– Наверняка.
– Как фамилия твоего дяди?
– Ван Лимпт.
– Имя?
– Э-э… Петер.
– Профессия?
– Доктор.
То, что он сможет пожить у дяди и тети, обрадовало Антона. Он часто вспоминал их красивый дом на Аллее Аполлона, казавшийся таинственным – может быть, из-за того, что вокруг был таинственный, большой город.
Записывая имя и адрес, комендант вдруг произнес с пафосом:
– Phöbus Apollo! Der Gott des Lichtes und der Schönheit![43]43
Феб-Аполлон! Бог света и красоты! (нем.).
[Закрыть]
Потом глянул на часы, положил ручку и встал.
– Минутку, – сказал он и быстро вышел из комнаты.
В коридоре он крикнул что-то солдату, и тот, топоча, убежал.
– Сейшас идет маленький конфой в Амстердам, – сказал комендант, вернувшись, – ты мошешь сразу отправиться. Шульц! – крикнул он.
Шульцем оказался фельдфебель. Шульц должен проводить Антона в Амстердам. Пока он сам быстро пишет Notiz[44]44
Сопроводительную записку (нем.).
[Закрыть] для тамошних Behörden[45]45
Властей (нем.).
[Закрыть], мальчика нужно тепло одеть. Он подошел к Антону, пожал ему руку и похлопал по плечу.
– Хорошая дорога, Herr Fliegergeneral[46]46
Господин генерал авиации (нем.).
[Закрыть]. Будь молодцом.
– Да, сударь. До свидания, сударь.
– Servus, Kleiner[47]47
Прощай, малыш (австр.).
[Закрыть].
Он ущипнул еще Антона за щеку согнутыми указательным и средним пальцами и проводил до дверей.
В затхлой, холодной кладовой Шульц подыскивал для него одежду, болтая при этом на диалекте, которого Антон совсем не понимал. Длинные вешалки с солдатскими шинелями, вереницы сапог, на полках – рядами – новенькие каски. Шульц притащил два толстых серых свитера, и Антон должен был натянуть оба – один поверх другого; на голову ему повязали шаль, а поверх нужно было надеть еще каску. Когда эта тяжелая штука накрыла его голову целиком, чуть ли не до кончика носа, Шульц напихал бумаги за кожаную подкладку и крепко завязал тесемки, чтобы она лучше сидела. Потом он отошел в сторону, окинул Антона оценивающим взглядом и недовольно покачал головой. С самого левого края он взял шинель и приложил к Антону. Потом достал из ящика огромные ножницы, положил шинель на пол, и Антон увидел, как просто подогнать шинель по размеру: снизу была срезана широкая полоса, по большому куску отрезали от рукавов, подпоясали обтрепанной веревкой – вот и все. В заключение он получил пару огромных рукавиц на подкладке, после чего Шульц разразился смехом, произнес какую-то непонятную фразу и захохотал еще громче.
Вот если бы друзья могли сейчас увидеть Антона! Но они сидели по домам, изнывая от скуки, и ничего не знали. Наверху Шульц тоже надел шинель и каску; потом он взял у коменданта письмо, сунул его во внутренний карман, и они вышли из здания.
С темного неба сыпались тоненькие, сверкающие ледяные иголочки. У гаража, внутри ограды, их ждала маленькая колонна: четыре высоких, крытых грязной парусиной грузовика, а во главе – длинная открытая машина. На переднем сиденье ее, возле шофера, сидел офицер, недовольный задержкой, а на задних скамьях – четверо плотно закутанных солдат с автоматами на коленях. Антона усадили в кабину первого грузовика, между угрюмым водителем и Шульцем. Вот чудеса! Антон был слишком мал, чтобы думать о прошлом; каждое новое событие увлекало его, а предшествующее исчезало из памяти, словно его не было вовсе.
Окольной дорогой они выехали из Харлема на прямое двухрядное шоссе, тянувшееся вдоль старого судоходного канала и ведшее в Амстердам. Транспорт не работал. Слева болтались, доставая до земли, оборванные провода железнодорожной и трамвайной линии, рельсы кое-где торчали вверх, как рожки улитки, тут и там валялись вывороченные из земли столбы. Вокруг – мерзлая земля. Они ехали медленно; из-за шума в кабине невозможно было разговаривать. Вокруг было только грязное, дребезжащее железо, говорившее Антону о войне больше, чем все, что он о ней слышал раньше. Огонь и такое вот железо – это и есть война.
Не встретив никого по дороге, они миновали Халфвег и давно замерший сахарный завод. До Амстердама оставалось всего двадцать километров, он уже был виден на горизонте – за песчаным валом, насыпанным когда-то, как рассказывал отец, для окружной дороги. Они проезжали мимо засыпанных снегом рядов торфяных кирпичей, когда передняя машина вдруг резко свернула на обочину, солдаты, размахивая руками и крича, попрыгали с грузовиков на землю. И тут Антон увидел самолет: маленький, не больше комара, он полз в небе поперек дороги. Шофер нажал на тормоз, рявкнул:
– Raus![48]48
Выходи! (нем.).
[Закрыть]
И, не выключая мотора, выпрыгнул из машины. Шульц с другой стороны проделал то же самое. Все что-то кричали, солдаты впереди, спрятавшись за своей машиной, держали автоматы наготове. Кто-то звал его, кто-то махал ему рукою, Антон видел краем глаза, что это был Шульц, но не мог отвести взгляд от блестящей игрушки, которая, развернувшись над дорогой, летела прямо на него, неожиданно быстро увеличиваясь в размерах. Это был истребитель… нет, легкий бомбардировщик… нет, все-таки истребитель. Словно зачарованный, смотрел он на тарахтящую железную штуковину, она приближается, как приближается любящее существо, и она не причинит ему вреда, ведь он всегда был на их стороне, и они это знали точно – вчера еще… Он увидел, как под крыльями самолета засверкали огоньки, раздался треск – не стоит волноваться из-за такой ерунды. С земли тоже стреляли, со всех сторон ревело, трещало, грохотало; он чувствовал хлопки попаданий, ему казалось, что самолет вот-вот протаранит машину, и он подлез под приборную доску. Рев мотора прокатился по нему, как паровой каток.
Потом его вытащили из-под руля и отвели на обочину, и он увидел, как с обеих сторон дороги поднимаются залегшие во время налета солдаты. Последний грузовик дымился, оттуда слышны были стоны. Так как самолет исчез в облаках и, казалось, не вернется больше, многие побежали к тому грузовику. С бешено колотящимся сердцем Антон перешел дорогу, чтобы быть поближе к фельдфебелю. Льдинки – длинные, как граммофонные иглы, – летели в лицо. Справа от грузовика, около подножки, солдаты осторожно переворачивали тело. Это был Шульц. Половина его груди превратилась в темное месиво крови и лоскутьев, кровь текла изо рта и из носа. Он был еще жив, но лицо его искажалось невыносимой болью, и Антон понимал, что нужно немедленно что-то делать. От сознания собственной беспомощности – скорее, чем от вида крови, – его прошиб пот, ему стало дурно, он стащил с головы каску, развязал шаль, нащупал дрожащее крыло машины, и тут его вырвало. Почти тотчас же последний грузовик загорелся.
Антон вряд ли осознавал, что происходило дальше. Кто-то нахлобучил ему на голову каску и отнес его в открытую машину. Офицер выкрикивал команды, Шульца и других раненых, а может быть, и мертвых, положили в третий грузовик; остальные солдаты разместились в первых двух. Через несколько минут колонна была снова в пути, бросив на дороге горящий автомобиль.
Пока они ехали, офицер, сидевший впереди, беспрерывно кричал на шофера. Вдруг он спросил Антона, кто он такой, vervlucht nochmal[49]49
Черт побери (нем.).
[Закрыть], и куда ему надо. Антон понял вопрос, но у него перехватило дыхание от волнения, и он не смог ответить; офицер, однако, махнул рукой и сказал, что ему на это, честно говоря, scheissegal[50]50
Наплевать (нем.).
[Закрыть]. Перед глазами Антона все время стояло лицо Шульца. Он лез в машину, он хотел вытащить его из кабины. Это по его вине Шульц теперь умирает…
По песчаной насыпи они въехали в город. Чуть дальше, у одного из поворотов, офицер поднялся, объяснил шоферам первых двух грузовиков, что они должны ехать прямо. Антон увидел свою рвоту на капоте первой машины, но тут офицер кивнул шоферу третьего грузовика, приказывая тому следовать за собою. Некоторое время они ехали вдоль широкого канала, где им почти не встречались люди; лишь кое-где на выходивших к набережной поперечных улицах группы женщин и детей в лохмотьях что-то искали меж заржавленных трамвайных рельсов, выламывая камни. По узким тихим улицам с запущенными домами они доехали до ворот Западной больницы[51]51
Так называлась во время оккупации одна из крупнейших городских больниц Амстердама, носившая до и после оккупации имя королевы Вильгельмины. В настоящее время не существует более.
[Закрыть]. Больница была городом в городе, со своими собственными улицами и высокими зданиями. Около одного из корпусов, на который указывала стрелка с надписью: «Лазарет», они остановились. Сразу выбежали медсестры, которые выглядели совсем не так, как Карин: в темных пальто до щиколоток и маленьких белых шапочках, которые, как кармашки, охватывали их волосы. Здесь офицер и солдаты, сидевшие сзади, вылезли из машины, но, когда Антон тоже хотел выйти, шофер задержал его.
Они выехали с территории больницы. Антон смотрел вокруг, чувствуя тяжесть в голове, словно налитой свинцом. Через несколько минут они обогнули Государственный музей – сюда Антон когда-то ходил с отцом – и попали на широкую площадь, средняя часть которой была огорожена; здесь стояло два огромных прямоугольных бункера. На другом конце, прямо напротив Государственного музея, он увидел здание, похожее на греческий храм, с лирой на крыше; на фронтоне – крупные буквы: КОНЦЕРТНЫЙ ЗАЛ. А перед ним – низкое строение с надписью: «Wehrmachtheim „Erika“»[52]52
«Клуб вермахта „Эрика“» (нем.).
[Закрыть]. По правой и левой стороне площади выстроились большие, дорогие особняки – в некоторых из них, несомненно, разместились немецкие учреждения. Возле одного из этих домов машина остановилась. Часовой с ружьем через плечо глянул на Антона и спросил шофера: а этот что, из последнего призыва?
В холле над ним тоже стали смеяться: маленький мальчик в каске и слишком большой шинели, – но этому положил конец офицер, поднимавшийся по лестнице. На нем были блестящие, высокие сапоги, мундир – весь в галунах, знаках отличия и орденских ленточках, а на шее висел Железный крест. Может быть, это был генерал. Четыре младших офицера сопровождали его, и он остановился и спросил, что все это значит. Антон не понял, что отвечал вытянувшийся в струнку шофер, но, конечно, что-то о воздушном налете. Слушая его, генерал достал плоскую египетскую сигарету из коробочки и постучал ею по крышке, на которой Антон прочел: «Stambul»; и тут же один из офицеров поднес ему спичку. Он запрокинул голову, выпуская дым вверх, легким мановением руки отослал шофера и приказал Антону идти с ним наверх. Другие офицеры перешептывались и посмеивались. Спина у генерала была прямая, как свечка; он шел чуть подавшись вперед – угол градусов в двадцать, оценил Антон.
Они вошли в большую комнату, и генерал, брезгливо скривившись, приказал Антону снять весь этот хлам. Он выглядит как беспризорник из белостокского гетто, сказал генерал, а офицеры снова засмеялись. Пока Антон делал, что ему велели, генерал открыл дверь в соседнюю комнату и громко отдал какие-то распоряжения. Другие офицеры держались на заднем плане; один элегантно присел на подоконник и тоже закурил сигарету.
Когда Антон уселся против письменного стола, вошла красивая стройная девушка в черном платье, ее светлые волосы с боков были подобраны и заколоты, а сзади лежали свободно. Она поставила перед ним чашку кофе с молоком; на блюдце лежала плитка молочного шоколада.
– Пожалуйста, – сказала она по-голландски, – тебе это наверняка понравится.
Шоколад! Он знал о его существовании чуть ли не понаслышке – можно было верить или не верить в него, как в рай. Но попробовать это лакомство немедленно он не мог, поскольку генерал хотел знать, что с ним произошло – с самого начала. Девушка выступала в роли переводчицы. Первую часть рассказа, о нападении на Плуга и пожаре – рассказывая об этом, Антон начал плакать (хотя все это случилось очень, очень давно), – генерал выслушал, сидя неподвижно и лишь время от времени осторожно проводя ладонью по своим гладко причесанным волосам или поглаживая тыльной стороной ладони до блеска выбритые щеки; но чем дальше Антон рассказывал, тем больше он изумлялся.
– Na, so was! – воскликнул он, когда услышал, что Антон сидел в одной из камер полицейского участка. – Das gibt es doch garnicht![53]53
Вот как!.. Да такого просто не бывает! (нем.).
[Закрыть] – Антон умолчал о том, что в камере он сидел не один. И то, что его отвезли затем в комендатуру, тоже было неверно. – Unerhört![54]54
Неслыханно! (нем.).
[Закрыть] Что ж, в Харлеме нет ни одного приюта? В комендатуру! Das ist doch wirklich die Höhe![55]55
Это действительно предел всему! (нем.).
[Закрыть] И комендант послал его с военным конвоем в Амстердам, к дяде? В то время, когда над дорогой постоянно летают Tiefflieger[56]56
Штурмовик (самолет) (нем.).
[Закрыть]? Что они там, в Харлеме, с ума все посходили? Da steht einem doch der Verstand still! Das sind ja alles flagrante Verstösse![57]57
Невероятно! Сплошные вопиющие нарушения! (нем.).
[Закрыть] – Приподняв руки, он легонько хлопнул ладонями по крышке стола. Офицер на подоконнике рассмеялся, любуясь картинным возмущением генерала, на что тот сказал: – Ja, lachen Sie nur[58]58
Да, вам лишь бы посмеяться (нем.).
[Закрыть]. Может быть, господа из Харлема были так любезны, что передали с Антоном записку? И какие-нибудь документы?
– Да, – сказал Антон, но тут же ясно увидел, как фельдфебель кладет письмо во внутренний карман: в то самое место, где через полчаса зияла ужасная рана.
Он снова заплакал, и генерал раздраженно поднялся. Увести и успокоить. И немедленно позвонить в Харлем. Или нет, оставим их вариться в собственном соку. Найти дядю, и пускай забирает мальчика.
Девушка обняла его за плечи и вывела из комнаты.
Когда через час появился дядя, он сидел, все еще всхлипывая, в холле; углы его рта были вымазаны шоколадом, а на коленях лежал Signal[59]59
Немецкий военный журнал.
[Закрыть], раскрытый на странице с драматическим рисунком воздушного боя. Дядя сбросил журнал на пол, опустился перед Антоном на колени и молча прижал его к себе. Но тут же встал и сказал:
– Пошли отсюда, Антон.
Антон смотрел в дядины глаза, неотличимые от глаз матери.
– Вы уже все знаете, дядя Петер?
– Да.
– У меня здесь где-то пальто…
– Пошли отсюда.
За руку с дядей, без пальто, но в двух свитерах, он вышел на мороз. Он все еще всхлипывал, но едва ли отдавал себе в этом отчет, словно со слезами его воспоминания уплывали прочь. Рука замерзла, он сунул ее в карман и что-то нащупал там, но сперва не мог понять, что. Он посмотрел: это была игральная кость.
Второй эпизод
1952
1
Все остальное – лишь следствие случившегося тогда. Так облако пепла из вулкана поднимается в стратосферу, рассеивается вокруг земли и через годы выпадает вместе с дождем на всех континентах.
Когда и в мае, после освобождения, они все еще не получили никаких известий ни о его родителях, ни о Петере, дядя поехал на велосипеде в Харлем, чтобы попытаться разузнать там что-нибудь. Было очевидно, что их арестовали, хотя обычно в таких случаях не арестовывали; но даже если они были отправлены в концлагерь, в Фухт или Амерсфоорт, их должны были бы уже освободить. Не вернулись до сих пор только выжившие в немецких лагерях.
Антон с тетей пошли в тот день в центр. Город выглядел как умирающий, у которого вдруг появился румянец, открылись глаза и он чудесным образом возвратился к жизни. Из облезлых оконных рам повсюду свешивались флаги, звучала музыка, все прыгали и танцевали на запруженных народом улицах, где в трещинах меж камней проросли трава и чертополох. Бледные, исхудавшие люди мечтательно улыбались толстым канадцам, носившим береты вместо фуражек и бежевую и светло-коричневую (а не опостылевшую серую, черную или зеленую) форму. Форма сидела на них не в обтяжку, но свободно и удобно, как домашнее платье, и разница между солдатами и офицерами была едва заметна. К джипам и бронемашинам прикасались, как к священным предметам, а те, кто умел говорить по-английски, отчасти приобщались к небесной благодати, что спустилась на землю, и, кроме того, к американским сигаретам. Мальчики – ровесники Антона – триумфаторами восседали на радиаторах с белыми звездами, обведенными кружочком, но сам он в общем ликовании не участвовал. Не потому, что был озабочен судьбой своих родителей и Петера, – он не думал об этом, – а скорее потому, что все происходившее на самом деле его не касалось – и так будет всегда. Его миром был тот, другой, о котором он не хотел больше думать, которому, к счастью, пришел конец, но все-таки то был его мир, и после крушения этого мира у него почти ничего не оставалось.
К обеду они вернулись домой, и он пошел в свою комнату – свою собственную комнату. У дяди с тетей детей не было, и с Антоном здесь обращались как с родным сыном – то есть, как это обычно и бывает, уделяли больше внимания, чем уделяют своему ребенку, и одновременно относились к нему намного ровнее и спокойнее. Иногда он пытался представить себе, как будет жить, когда окажется снова у родителей, в Харлеме, и приходил в смятение, и старался не думать об этом. Жизнь в доме доктора на Аллее Аполлона нравилась ему, но нравилась именно потому, что он не чувствовал себя сыном дяди и тети.
Дядя имел обыкновение стучаться, прежде чем войти в комнату. Когда Антон увидел его лицо, то сразу понял, какие тот принес вести. Дядя даже не снял стального зажима, которым была схвачена внизу правая брючина, чтоб не попадала в цепь во время езды на велосипеде. Он сел на стул у письменного стола и сказал, что Антон должен приготовиться к очень печальному сообщению. Его отец и мать никогда не были в тюрьме. Они были в тот же вечер расстреляны вместе с двадцатью девятью заложниками. Что случилось с Петером, не знал никто: значит, пока что можно надеяться на лучшее. Дядя побывал в полиции, но там известно было только о заложниках. Потом он поехал на набережную, к соседям. У Аартсов, в «Надежном Приюте», никого не было дома; а Кортевеги были дома, но не впустили его. Наконец, он зашел к Бёмерам и там узнал обо всем. Г-н Бёмер сам это видел. Ван Лимпт не пускался в детали, да Антон и не спрашивал о них. Он сидел на своей кровати, стоявшей левой стороной к стене, и рассматривал узор на сером линолеуме, напоминавший языки пламени. Ему казалось, что он всегда знал об этом. Ван Лимпт рассказал, что Бёмеры были страшно рады, когда узнали, что Антон уцелел. Он снял зажим с брючины и сидел, держа его в руках. Зажим имел форму подковы. Само собой, сказал он, Антон останется жить у них.
Сообщение о том, что и Петера застрелили в тот вечер, пришло только в июне, но это была уже весть из невероятно далекого, доисторического прошлого. Промежуток в пять месяцев, между январем и июнем 1945 года, оказался для Антона несравненно более долгим, чем промежуток между июнем 1945 года и сегодняшним днем; в этом временном искажении крылась причина того, что позже он не в состоянии был рассказать своим детям, чем была война на самом деле. Его семья отошла в область, о которой он редко думал; но в самый неожиданный момент, когда он смотрел в окно в школе или стоял на задней площадке трамвая, в памяти всплывали вдруг несвязные картины: темное, холодное жилье, голод и выстрелы, кровь, пламя, крики, темницы. Все это таилось в глубине подсознания, наглухо закрытое от него самого, так что и вспоминал он словно бы не о том, что случилось когда-то, а о каком-то страшном сне, и даже не о содержании сна, а о самом факте, что он видел страшный сон. Но в этой глухой тьме вспыхивала иногда ослепительная светлая точка: пальцы той девушки, касающиеся его лица. Была ли она как-то связана с нападением на Плуга, выжила или погибла – он не знал. Да и не хотел знать.
Учился он средне, но, окончив гимназию, поступил на медицинский факультет. К тому времени было уже опубликовано множество книг об оккупации, но он их никогда не читал, как не читал романов или рассказов о том времени. Ни разу не был он и в Государственном военном архиве, хотя мог бы узнать там и подробности ликвидации Факе Плуга, и как в точности погиб Петер. Семью, частью которой он был, истребили совсем, навеки, и этой наукой он был сыт по горло. Он знал точно только одно: о нападении на Плуга не упоминалось ни на одном процессе, иначе Антона вызвали бы свидетелем. Мужчина со шрамом тоже нигде не фигурировал (впрочем, он мог быть ликвидирован самим гестапо), да это и неважно, он был самым незначительным из всех участников. Должно быть, он действовал на свой страх и риск. Дом, возле которого застрелили какого-нибудь нациста, всегда сжигали; необычной была казнь тех, кто жил в этом доме, – такого рода террор имел место лишь в Польше и России – но уж там и Антона не пощадили бы, даже если бы он был грудным младенцем.
2
Но ничто не исчезает бесследно. Студентом второго курса, в конце сентября 1952 года, он был приглашен на день рождения к своему соученику в Харлем. С тех пор как семь лет назад он покинул город с немецким конвоем, он не был там. Сперва он не хотел ехать, но весь день не переставая думал об этом и вдруг, после ланча, захватив роман молодого харлемского писателя, недавно купленный, сел в трамвай и поехал на станцию, чувствуя себя как человек, впервые в жизни собравшийся к блядям.
Поезд миновал песчаную насыпь и проехал под огромной стальной трубой, изрыгавшей на другой стороне шоссе толстую струю серого ила – на то самое место, где когда-то лежали рядами торфяные брикеты. Грузовик был давно убран. Подперев рукою подбородок, Антон смотрел на запруженную транспортом дорогу. Трамвай снова ходил. Они проехали Халфвег, и впереди показался силуэт Харлема – все еще не слишком отличавшийся от картин Раусдала[60]60
Jakob van Ruysdael (1628–1682) – известный голландский художник, автор серии пейзажей «Gezicht ор Haarlem» («Виды Харлема»).
[Закрыть], хотя в те времена на месте, где стоял его дом, был лес или лужайки для отбеливания холста. Зато небо нисколько не изменилось: громадные Альпы облаков, опирающиеся на столбы света. Город, который он видел, не был похож на другие города земли: города вообще не похожи друг на друга, как и он сам не похож на других людей.
Тот, кто обращал на него внимание, видел высокого двадцатилетнего юношу, сидящего на светлой деревянной скамье в конфискованном вагоне третьего класса Reichsbahn[61]61
Имперской железной дороги (нем.) – так называлась железнодорожная сеть Германии во времена Гитлера.
[Закрыть]; прямые темные волосы падали ему на лоб, и он то и дело отбрасывал их назад. В этом жесте было что-то симпатичное – оттого, может быть, что он так часто, терпеливо повторялся. У него были темные брови и чистая смуглая кожа, чуть более темная вокруг глаз. Он был одет в серые брюки, синий блайзер из толстой материи и клубный галстук; кончики воротничка его рубашки загибались вверх. Вытянув трубочкой губы, он выдувал сигаретный дым на окно, и тот расплывался по стеклу тонким туманом.
До дома своего друга Антон доехал на трамвае. Семья его жила – как и Антон когда-то – в южной части города, но поселились они здесь только после войны, так что их не стоило спрашивать о прежних временах. Когда трамвай, повернув, въехал в Хаут, Антон увидел здание бывшей гарнизонной комендатуры. Колючая проволока и противотанковые заграждения были сняты, и ничего не осталось от нее, кроме руин: разваливающегося, наглухо заколоченного отеля с гаражом и рестораном. Даже его приятель вряд ли знал, что было там когда-то.
– Пришел все же, – сказал друг, открывая дверь.
– Извини.
– Ладно, не гони волну. Легко нашел?
– Без проблем.
В саду позади дома – длинный стол под высокими деревьями, на столе – закуски: картофельный салат и другие вкусные вещи, бутылки, штабеля тарелок и приборы. На другом столе разложены подарки, и его книга попала туда. Повсюду стояли и сидели гости. Антон был всем представлен, после чего присоединился к кружку уже подвыпивших амстердамских знакомых. Держа в руках стаканы с пивом, они стояли на берегу пруда, на всех были распахнутые блайзеры, слишком свободные для их худых юношеских тел. Центром кружка был, очевидно, старший брат его приятеля, который изучал стоматологию в Утрехте; правая нога его была обута в громадный уродливый ортопедический башмак.
– Да послушайте же вы, маменькины сыночки, – ораторствовал он, – именно из этого мы должны исходить. Единственное, о чем вы думаете, – кроме мастурбации, конечно, – это как уклониться от военной службы.
– Тебе легко болтать, Геррит-Ян. Ты-то им и даром не нужен со своим копытом.
– Вот что я скажу тебе, грубиян. Если бы ты был настоящим мужчиной, а не слюнтяем, то не только пошел бы служить, но еще и попросился бы добровольцем в Корею. Вы совершенно не понимаете, что там происходит. Там варвары ломятся в двери христианской культуры! – Он потряс указательным пальцем в воздухе. – Фашисты по сравнению с ними – малые дети. Почитай как-нибудь на досуге Кёстлера.
– Поезжай туда сам и вышибай им мозги своим башмаком, Квазимодо.
– Отличный удар, – засмеялся Геррит-Ян.
– Корея похожа, по-моему, на Амстердамский университет, – заметил кто-то. – Он тоже постепенно наполняется всяким дерьмом.
– Друзья мои, – сказал Геррит-Ян и поднял свой стакан, – давайте выпьем за победу над красным фашизмом у нас в стране и за границей!
– У меня тоже такое чувство, что нужно проситься туда добровольцем, – сказал один из юношей, явно не вполне понимавший, о чем идет речь, – но, кажется, в этих войсках полно бывших эсэсовцев. Я слышал, их амнистируют, если они записываются туда.
– И что из того? Ты отстал от времени, парень, подумаешь – эсэсовцы! В Корее они смогут отлично загладить свою вину.
Загладить, думал Антон, отлично загладить. Он смотрел мимо собеседников – на противоположную сторону пруда, на тихие улицы, где проезжали велосипедисты и кто-то гулял с собакой без поводка. Там тоже стояли особняки. Немного дальше – только за домами его не видно – был детский сад, где – давным-давно – он стоял в очереди за супом; еще через несколько улиц, чуть левее, за пустырем, – то самое место, где все это случилось. Он не должен был сюда приходить. Ему нельзя было приезжать в Харлем, нужно было похоронить это, как хоронят мертвых.
– Что, размазня, пялишься теперь задумчиво вдаль? – сказал Геррит-Ян. И, когда Антон на него посмотрел: – Да-да, ты, Стейнвейк. И как? Решился на что-нибудь?
– Что ты имеешь в виду?
– Пойдем сражаться против коммунистов или будем продолжать бить баклуши?
– Я свою порцию получил, – сказал Антон.
И тут на веранде завели проигрыватель:
Он усмехнулся совпадению, но, поняв, что другой этого не заметил, пожал плечами и отошел от него. Музыка смешивалась со сквозной тенью, отбрасываемой деревьями, и смесь эта почему-то тоже подогревала его воспоминания. Он в Харлеме. Теплый день бабьего лета – может быть, последний в этом году, – и он снова в Харлеме. Этого нельзя было делать, ему нельзя возвращаться в Харлем, даже если он когда-нибудь найдет здесь работу, где можно получать сто тысяч гульденов в год, – но теперь, раз уж он здесь, он захотел навсегда распрощаться со всем этим.