Текст книги "Расплата"
Автор книги: Харри Мулиш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Харри Мулиш
РАСПЛАТА
Роман
Везде давно рассвело, но здесь была темная ночь, темнее, чем бывает ночь.
Плиний Младший, Гай Цецилий Секунд. Письма, VI, 16
Пролог
Давным-давно, во времена второй мировой войны, жил на окраине Харлема со своими родителями и братом мальчик по имени Антон Стейнвейк. Вдоль набережной, которая, все более удаляясь от реки, становилась наконец обычной улицей, стояли невдалеке друг от друга четыре дома. Окруженные палисадниками, украшенные балкончиками, эркерами[1]1
Эркер (фонарь) – окно, обычно из трех секций, представляющее собою выступ на фасаде. – Здесь и далее прим. перев.
[Закрыть] и остроконечными кровлями, они походили на небольшие виллы; в верхних комнатах из-за наклонных крыш стены были скошены. Выглядели дома довольно запущенными – их перестали подновлять еще до войны, – зато каждый, в память о беззаботных днях, носил вычурное мещанское имя:
Дом Удачливых Беспечное Поместье
Сюрприз Надежный Приют
Антон жил во втором доме слева – в том, что с тростниковой крышей. Родители сняли дом незадолго до войны, и уже тогда он носил именно это имя; отец скорее назвал бы его «Eleutheria»[2]2
Свобода (греч.).
[Закрыть], или вроде того, и написал бы название греческими буквами. Тогда, до катастрофы, Антон понимал слово «Беспечное» не как определение места, где ни о чем не пекутся, а как указание на то, что в доме не должно быть печки (так же, как слово «необычный» означало для него что-то, стоящее вне обычаев, а не явление или существо по-настоящему необыкновенное).
В «Доме Удачливых» жили Бёмеры – бывший поверенный, получавший пенсию по болезни, с женой. Если Антон забегал к ним, то получал чашку чаю с печеньем (это называлось: «чай с курабье») – по крайней мере пока существовали чай и печенье и задолго до начала той истории, о которой пойдет речь. Бывало, г-н Бёмер читал ему вслух главу из «Трех мушкетеров». Г-н Кортевег, сосед из «Сюрприза», был штурманом дальнего плавания, из-за войны потерявшим работу. После смерти жены к нему переехала дочь Карин, медсестра. И к ним Антон иногда ходил: через дырку в живой изгороди позади дома. Карин была добра к нему, но отец ее не обращал на мальчика никакого внимания. Семьи, жившие на набережной, мало общались друг с другом, но супруги Аартс, поселившиеся с начала войны в «Надежном Приюте», выделялись даже среди них своей замкнутостью. Говорили, что он работает в страховой компании, но это были только слухи.
Когда-то с этих домов должно было начаться строительство нового района, но дело так дальше и не двинулось. Поэтому дома окружал с трех сторон заросший сорняками и кустарником пустырь, на котором успели вырасти большие деревья. Антон любил бродить по этому пустырю, а жившие неподалеку дети охотно играли там. Случалось, вечером, когда темнело, мать забывала позвать его домой, и тогда благоуханная тишина, рождавшаяся в воздухе, наполняла его ожиданием чего-то неведомого, что должно произойти, когда он станет взрослым. Неподвижная земля и листья. Два воробья прыгают вокруг, чирикая. Вот бы вся жизнь была такой, как в те вечера, когда о нем забывали, – таинственной и бесконечной.
Брусчатка на дороге перед домами была положена «в елочку». Дорога, не окаймленная тротуаром, переходила в поросший травою откос, полого спускавшийся к воде, так что здесь удобно было лежать. На другой стороне широкого канала – только чуть заметные изгибы напоминали о том, что когда-то он был рекою, – стояли домишки батраков и небольшие фермы. За ними до самого горизонта простирались пастбища, а еще дальше был Амстердам. До войны, рассказывал отец, видно было, как светится по вечерам небо над городом. Антон ездил в Амстердам всего несколько раз: в зоопарк «Артис», в Государственный музей и к дяде, у которого однажды ночевал. Справа у излучины реки стояла мельница, которая никогда не крутилась.
Он лежал там, задумчиво глядя вдаль. Иногда приходилось поджимать ноги: когда по тропе вдоль воды проходил человек, словно бы явившийся из далекого прошлого. Согнувшись над метровым шестом, прикрепленным к форштевню баржи, он медленно толкал ее вперед. А у руля чаще всего стояла женщина в фартуке, с волосами, убранными в пучок, и на палубе играл ребенок. Бывало, что шест использовался по-другому: сперва человек шел по палубе баржи от кормы к носу, таща опущенный в воду шест за собою; затем, встав на баке, он наискось втыкал шест в дно, крепко хватался за него и, как бы идя задом, ногами толкал лодку вперед. Этот способ больше всего нравился Антону: получалось, что человек пятится назад ради того, чтобы лодка шла вперед, и – одновременно – не двигается с места. Что-то странное чудилось ему в происходящем, но он ни с кем этого не обсуждал. Это был его секрет. Лишь позднее, рассказывая об этом своим детям, он осознал, в какое время жил. Теперь такую сценку можно увидеть разве что в фильмах об Африке или Азии.
По нескольку раз в день проходили ялы: тяжело нагруженные громадины под темно-коричневыми парусами бесшумно появлялись из-за поворота, величественно проплывали мимо, подталкиваемые чуть заметным ветром, и скрывались за следующим поворотом. Моторные суда, напротив, грохоча, раскалывали носом воду, огромная буква V, расширяясь, достигала берегов, вода начинала волноваться, но корабль к тому времени был уже далеко. Волны отражались от берегов, и новое, перевернутое V, сталкиваясь с первоначальным, искажало его, снова отражалось от берегов, меняющийся сложный рисунок волн распространялся по всей поверхности реки, и только через несколько минут вода успокаивалась и снова становилась гладкой.
Антон всякий раз пытался разобраться, как получается, что вода движется именно так, но узор менялся, становился сложнее и сложнее, и его невозможно было рассмотреть.
Эпизод первый
1945
1
Было около половины восьмого вечера. Железная печурка, чуть согревавшаяся, пока в ней горели дрова, успела совсем остыть. Он сидел со своими родителями и Петером в столовой. На тарелке стоял цинковый цилиндр величиной с цветочный горшок; из верхней его части высовывалась тонкая раздвоенная трубка, а в дырочках на ее концах трепетали остроконечные, ослепительно белые язычки пламени, тянущиеся друг к другу. Аппарат этот распространял по всей комнате мертвенный свет, и в резко очерченной тени можно было разглядеть развешанное для сушки латаное белье, кухонную утварь, стопки неглаженых рубашек и ящик с сеном, чтобы готовая еда подольше не остывала. Книги из отцовского кабинета были рассортированы: выстроившиеся в ряд на буфете предназначались для чтения, а пачка бульварных романов на полу – на растопку кухонной плиты (если удастся раздобыть что-то, годное для готовки). Газеты не выходили уже несколько месяцев. В свободное от сна время вся жизнь семьи сосредоточена была здесь, в бывшей столовой. За закрытыми раздвижными дверями стыла гостиная, куда они за всю зиму ни разу не заглянули. Чтобы как можно меньше холода проникало внутрь, шторы на окне гостиной даже днем были задернуты, так что с улицы дом выглядел нежилым.
Шел январь 1945 года. Почти вся Европа – уже освобожденная – праздновала, ела, пила, любила и постепенно начинала забывать войну; но Харлем пребывал во прахе, все больше напоминая шлак, который выгребали из печи, когда еще был уголь.
На столе перед матерью лежал синий свитер, вернее, то, что от него осталось. В левой руке мать держала клубок шерсти и быстро наматывала на него нить, которую правой рукой вытягивала из свитера. Антон следил за тем, как нить движется туда и обратно, как в результате этого движения свитер, словно пытавшийся схватить что-то широко раскинутыми рукавами, исчезает из мира, постепенно превращаясь в шар. Мать улыбнулась ему, и он снова опустил глаза в книгу. Ее светлые косы были закручены вокруг ушей – как морские ракушки. Иногда она останавливалась и отпивала глоток остывшего суррогатного чая, заваренного на растопленном снеге, который они брали в саду. Водопровод тогда не был еще отключен – просто он замерз. У матери разболелся зуб, но лечиться было не у кого, и ей пришлось воспользоваться бабушкиным способом: сунуть в дупло гвоздику (несколько штучек которой случайно нашлось на кухне), чтобы унять боль. Она сидела очень прямо, а муж ее, читавший напротив, горбился над книгой. Его темные с проседью волосы подковой охватывали голое темя; время от времени он дышал на руки, большие и грубые, – руки рабочего, хотя на самом деле он был секретарем окружного суда.
На Антоне была одежда, из которой успел вырасти его брат, а Петер в свою очередь донашивал черный костюм отца. Петеру исполнилось семнадцать, и оттого, что он начал неожиданно быстро расти как раз в то время, когда еды становилось все меньше и меньше, тело его казалось составленным из деревянных планок. Он готовил уроки. Последние несколько месяцев Петер не выходил на улицу: он выглядел совсем взрослым, его могли схватить во время облавы и отправить на работы в Германию. Петер дважды оставался на второй год в гимназии, дошел только до четвертого класса, и, чтобы он не отстал еще сильнее, отец стал сам заниматься с ним и задавать уроки. Братья были так же не похожи друг на друга, как и их родители. Бывают пары, поразительно друг на друга похожие: к примеру, жена похожа на мать мужа, а муж – на отца жены (или еще сложнее – как оно обычно и бывает), но семья Стейнвейк четко делилась на две части: Петер был голубоглазым блондином – в мать, а Антон – темноволос и кареглаз – в отца, от которого он унаследовал и смуглую кожу, более темную вокруг глаз. Он учился в первом классе лицея, но тоже не ходил в школу: из-за того, что угля не хватало, рождественские каникулы продлили до конца холодов.
Антон был голоден, но знал, что только завтра утром получит клейкий серый бутерброд со свекольной патокой. Днем он проторчал целый час в начальной школе, в очереди у центральной кухни. Только когда стемнело, на улицу въехала тележка с котлами, в сопровождении вооруженного полицейского. Карточки были прокомпостированы, в кастрюлю налили четыре половника водянистого супа, и на обратном пути ему удалось отхлебнуть немного теплой, кисловатой бурды. К счастью, скоро уже можно было ложиться спать. А во сне он всегда видел мир.
Все молчали. Снаружи тоже не доносилось ни звука. Война была всегда и всегда будет. Ни радио, ни телефона, ничего. Язычки пламени шелестели; иногда слышался мягкий хлопок. Завернувшись в шаль, сунув ноги в мешок, сшитый матерью из старой хозяйственной сумки, Антон читал статью в «Природе и технике» – на день рождения ему подарили подшивку журналов за 1938 год. «Письмо потомкам». На фотографии группа плотных американцев в жилетках смотрит вверх на огромную сверкающую гильзу в форме торпеды, которая висит над их головами и вот-вот будет опущена под землю на глубину 15 метров. Через 5000 лет потомки смогут вскрыть гильзу и получить представление об уровне цивилизации времен Всемирной выставки в Нью-Йорке. В гильзе из невероятно прочного медного сплава заключен цилиндр из огнеупорного стекла, заполненный сотнями предметов: микроархив, описывающий положение в науке, технике и искусстве, содержащий десять миллионов слов и тысячу изображений; газеты и каталоги; знаменитые романы и, конечно, Библия; «Отче Наш» на трехстах языках; послания великих людей и – документальные съемки чудовищной бомбежки Кантона японцами в 1937 году; семена; электрическая розетка; логарифмическая линейка и разные другие вещи – даже дамская шляпка (осенняя мода 1938 года). Все ведущие библиотеки и музеи мира получили документ, в котором указаны координаты этого места – залитой бетоном «шахты вечности», – чтобы в семидесятом столетии ее легче было найти. Но зачем, думал Антон, ждать до 6938 года? Неужели неинтересно было бы посмотреть на все это раньше?
– Папа, сколько это – пять тысяч лет назад?
– Ровно пять тысяч лет, – отвечал Стейнвейк, не отрываясь от книги.
– Это-то понятно. Но было ли тогда уже… я имею в виду…
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, что люди, так же как теперь…
– …были цивилизованными?.. – подсказала мать.
– Да.
– Почему ты не даешь мальчику самому сформулировать? – Стейнвейк посмотрел на нее поверх очков и повернулся к Антону. – Цивилизация в те времена была в младенческом состоянии. В Египте и в Месопотамии. А почему ты спрашиваешь?
– Потому что тут написано: через…
– Готово! – Петер разогнулся, отодвигая свои словари и грамматики. Он подал тетрадь отцу, а сам подошел к Антону. – Что ты читаешь?
– Ничего, – Антон прикрыл книгу грудью и скрещенными руками.
– Оставь, Тони, – сказала мать, отталкивая его назад.
– А он мне тоже никогда не дает заглядывать.
– Наврал, как навонял, Антон Муссерт, – сказал Петер.
В ответ Антон запел, зажимая нос:
Невезучим я родился,
Невезучим и умру…
– Молчать! – крикнул Стейнвейк и хлопнул ладонью по столу.
Антона звали так же, как лидера голландских фашистов Муссерта, и это служило постоянным поводом для издевок. Фашисты во время войны часто называли своих сыновей Антонами или Адольфами, иногда – даже Антон-Адольфами, и об этом можно было прочесть в торжественных объявлениях о рождении, осененных знаком волчьего капкана[3]3
«Волчий капкан» – до 1945 года эмблема голландской фашистской партии «Национал-социалистическое движение» – НСД.
[Закрыть] или рунами.
Позднее, встречая человека с таким именем (либо тех, кто называл себя Тон или Дольф), Антон прикидывал, не был ли тот рожден во время войны: такое совпадение, вне всякого сомнения, означало, что родители этого человека совершили в своей жизни грандиозную ошибку. Через десять или пятнадцать лет после войны имя Антон перестало вызывать неприятные ассоциации – кто же помнит это ничтожество Муссерта? С Адольфом, однако, ничего подобного не происходит. Проклятие с этого имени будет снято только тогда, когда вторая мировая война наконец станет прошлым; но для этого сперва придется пережить третью, которая разом покончит со всеми, в том числе и с Адольфами. Песенку, которую Антон спел в ответ, сегодня тоже не понять без объяснений: это гнусавый напев радиокомика, выступавшего под псевдонимом Невезучий Петер в те времена, когда еще можно было иметь радио. Но всего не объяснишь, тем более что и самому Антону многое сегодня непонятно.
– Поди, сядь со мной рядом, – сказал Стейнвейк Петеру, беря тетрадь. Он начал с выражением читать греческий перевод сына: – «Также и реки, от весенних дождей полноводны, вниз устремившие с гор дикую массу воды, происходящей из переполненных снегом истоков, смешаны в бурный поток, низвергаются в пропасть долины – и далеко в горах слышат их рев пастухи: так разносился гром и сражавшихся воинов крики…»[4]4
«Словно когда две реки наводненные, с гор низвергаясь,Обе в долину единую бурные воды сливают,Обе из шумных истоков бросаясь в пучинную пропасть;Шум их далеко пастырь с утеса нагорного слышит, —Так от сразившихся воинств и гром разлиялся, и ужас».Гомер, «Илиада» (перевод Н. Гнедича), Песнь 4-я, ст. 452–456.
[Закрыть] Как это прекрасно, – сказал Стейнвейк, откидываясь на спинку стула и снимая очки.
– Чрезвычайно, – отозвался Петер. – Особенно если полтора часа провозишься с одним дерьмовым предложением.
– На такой текст и день потратить не жалко. Смотри, как он обращается к природе – только косвенно, в сравнении. Ты заметил, что запоминаются не дерущиеся солдаты, а картины природы, именно они остаются в памяти. Поле битвы исчезает, а реки остаются, ты все еще можешь их слышать, и тогда ты – пастух. Как будто он хочет сказать, что все сущее есть сопоставление с какой-то другой историей и что его рассказ нужен, только чтобы разобраться в этой другой истории.
– Тогда – это история о войне, – сказал Петер.
Но Стейнвейк сделал вид, что не слышит его.
– Отличная работа, мальчик. Только одна маленькая ошибка: это не «реки», которые сходятся вместе, но «две реки».
– Где это написано?
– Здесь: symballeton – это пара, соединение каких-то двух вещей. Точно так же можно сказать и о двух армиях. Эта форма встречается только у Гомера. Подумай над словом «символ», которое происходит от symballo: «свести вместе», «встретиться». Знаешь ли ты, что они называли symbolon?
– Нет, – сказал Петер тоном, в котором ясно слышалось: не знаю и знать не хочу.
– Что, пап? – подал голос Антон.
– Это был камень, который разламывали пополам. Представь себе, что я остановился у кого-то в другом городе и спрашиваю своего хозяина, сможешь ли ты у него тоже когда-нибудь остановиться. Как он узнает, что ты и в самом деле мой сын? Для этого мы разламываем камень – symbolon. Он берет одну половинку, а я дома даю тебе другую. Если ты туда придешь, половинки в точности подойдут друг к другу.
– Здорово! – сказал Антон. – Я тоже так когда-нибудь сделаю.
Петер со стоном отвернулся.
– Господи, ну почему я должен все это знать?
– Господь тут ни при чем, – сказал Стейнвейк, глядя на него поверх очков, – а знать это надо, чтобы быть образованным. Вот увидишь, какое удовольствие ты сможешь получать от этого в будущем.
Петер закрыл свои книги, сложил их стопкой и сказал чудным голосом:
– Смотри, приятель, на людей – нет развлеченья веселей…
– Что это значит, Петер? – спросила мать. Языком она поправила выскочившую из дупла гвоздичку.
– Ничего.
– Именно этого я боюсь, – сказал Стейнвейк. – «Sunt pueri pueri pueri puerilia tractant»[5]5
Если дети – это дети, то дети и ведут себя по-детски (лат.).
[Закрыть].
Свитер исчез, и г-жа Стейнвейк положила клубок шерсти в корзинку.
– Давайте сыграем перед сном.
– А разве пора спать? – спросил Петер.
– Нужно экономить карбид. У нас его осталось всего на несколько дней.
Г-жа Стейнвейк достала из ящика комода коробку с «НЕ СЕРДИСЬ, ДРУЖОК!», отодвинула лампу в сторону и развернула игровое поле.
– Я хочу зеленую фишку, – сказал Антон.
Петер посмотрел на него и постучал себя пальцем по лбу:
– Выиграть надеешься?
– Да.
– Ну, это мы еще поглядим.
Стейнвейк положил открытую книгу рядом с собой, и некоторое время ничего не было слышно, кроме прерывистого стука катящейся игральной кости и торопливых шажков фишек по картону. Время приближалось к восьми – к комендантскому часу. Снаружи было тихо, как на луне.
2
И вдруг мертвая тишина последней военной зимы оборвалась – с улицы послышались выстрелы: один, потом два – друг за другом, почти без перерыва; через несколько секунд – еще два выстрела. Чуть позже – что-то похожее на крик и – шестой выстрел. Антон, который собирался бросать игральную кость, замер и посмотрел на мать, мать – на отца, отец – на закрытые двери в гостиную. А Петер снял колпак с карбидной лампы и поставил его на тарелку.
Лампа потухла, и они очутились в темноте. Петер встал, грохоча башмаками, подошел к раздвижным дверям, открыл их, прошел в гостиную и глянул в щель между шторами. Из гостиной потянуло спертым, холодным воздухом.
– Кого-то застрелили, там кто-то лежит, – сказал он и быстро прошел в коридор.
– Петер! – крикнула мать, и Антон услышал, что она пошла за Петером.
Тогда и он вскочил и побежал к эркеру, безошибочно уклоняясь от столкновений с мебелью, которую не видел уже несколько месяцев, да и теперь тоже не видел: кресла, низкий круглый столик с кружевной скатертью, покрытой стеклом, сервант, где стояли фаянсовое блюдо и портреты дедушки и бабушки. И шторы, и подоконник оказались страшно холодными; так как в комнате давно не жили, ничье дыхание не украсило стекол ледяными узорами. Луны не было, но обледенелый снег светился в сиянии звезд. Сперва Антон решил, что Петер их разыгрывает, но тут он поглядел в левое боковое окно эркера и – увидел.
На середине пустой улицы, против дома Кортевегов, лежал велосипед; переднее колесо его, вывернутое вверх, еще крутилось. Пройдут годы, и такой кадр появится чуть не в каждом фильме о Сопротивлении – для усиления драматического эффекта. От дома к дороге, прихрамывая, пробежал Петер. Большой палец левой ноги у него уже целую неделю нарывал, и мать вырезала из ботинка в этом месте кусочек кожи. Он опустился на колени возле человека, неподвижно лежавшего на мостовой рядом с велосипедом. Правая рука человека покоилась на краю тротуара, словно он расположился отдохнуть. Антону видны были начищенные черные сапоги с железными подковками на каблуках.
Мать, стоя на пороге, громким шепотом позвала Петера и велела ему немедленно вернуться домой. Петер поднялся, посмотрел направо и налево, затем снова на мужчину и захромал назад.
– Это Плуг, – сказал он, входя в дом, и Антон уловил в голосе брата скрытое торжество. – Мертвехонький, если хочешь знать.
Антону было всего двенадцать, но даже он знал Факе Плуга, главного инспектора полиции, известного всему Харлему убийцу и предателя. Плуг проезжал мимо них регулярно, на работу и домой, в Хеймстеде. Ореол насилия, ненависти и страха окружал этого крупного широкоплечего мужчину с грубым лицом, в коричневой спортивной куртке и рубашке с галстуком, носившего черные эсэсовские галифе и сапоги. Его сын – тоже Факе – учился с Антоном в одном классе. Антон смотрел на сапоги. Конечно, он их узнал. Отец иногда привозил Факе в школу, усадив на багажник своего велосипеда. Когда он приближался, все замолкали, и Плуг насмешливо оглядывался. Но он уходил, а Факе, потупившись, плелся в школу, и нужно было видеть, как трудно ему приходилось.
– Тони? – позвала мать. – Немедленно отойди от окна.
В самом начале учебного года, когда никто еще, собственно, не знал его, Факе явился в школу в голубой форме юнгштурма и черной фуражке с оранжевым верхом[6]6
Такую форму носили в Голландии во время войны члены молодежной фашистской организации.
[Закрыть]. Это было в сентябре, вскоре после Шального Вторника[7]7
Шальной Вторник (Dolle Dinsdag) – 5 сентября 1944 года. Провинция Северная Голландия, в состав которой входит Харлем, была освобождена союзниками только 5 мая 1945 года.
[Закрыть], когда все думали, что союзники вот-вот войдут в Голландию, и большинство членов НСД и коллаборационистов бежало к немецкой границе, а некоторые – и того дальше. Факе сидел на своем месте, совсем один в пустом классе, и доставал книги из сумки. А г-н Бос, учитель математики, стоял на пороге, держась рукою за косяк двери, чтобы больше никто не мог войти в класс; тех, кто успел сесть на свои места раньше, он вызвал в коридор. Он крикнул Факе, что не будет давать урок ученикам в форме, что такого никогда не было и не будет и что Факе должен пойти домой переодеться. Факе ничего не отвечал и тихо сидел на своем месте, не глядя по сторонам. Директор протиснулся сквозь толпу к учителю и шепотом уговаривал его прекратить скандал, но г-н Бос не слушал его. Антон стоял впереди и смотрел из-под руки учителя на одинокую спину Факе посреди пустого класса. Вдруг Факе медленно повернул голову и поглядел прямо на него. И Антону стало его жалко – никого и никогда не жалел он так. Конечно, Факе не мог пойти домой переодеться, раз у него такой отец! И, неожиданно для себя, Антон поднырнул под руку г-на Боса, вошел в класс и сел на свое место. Учитель не протестовал больше, а когда уроки кончились, директор остановил Антона в вестибюле и шепнул, что, быть может, он спас жизнь г-ну Босу. Антон не понял, к чему был этот комплимент; директор никогда больше не заговаривал об этом, и дома он тоже ничего не рассказывал.
Тело в канаве. Колесо остановилось. А надо всем – величественное звездное небо. Глаза Антона привыкли к темноте, он видел теперь намного лучше. Орион, поднявший свой меч, Млечный путь, одинокая, ярко светящаяся планета – наверное, Юпитер. Никогда небо над Голландией не было таким прозрачным. На горизонте медленно двигались, то расходясь, то пересекаясь, лучи прожекторов, но самолета не было слышно. Антон заметил, что все еще держит в руке игральную кость, и сунул ее в карман.
И только он собрался отойти от окна, как увидел г-на Кортевега, который вышел из дому вместе с Карин. Кортевег схватил Плуга за плечи, Карин – за сапоги, и ей пришлось пятиться задом, когда они потащили тело.
– Поглядите-ка скорее, – сказал Антон.
Мать с Петером подошли и увидели, как соседи положили труп перед их домом. Карин и Кортевег побежали назад, и Карин бросила на тело Плуга его упавшую фуражку, а ее отец подкатил к нему велосипед. Затем они исчезли в «Сюрпризе».
В гостиной Стейнвейков все застыли, словно онемев. Набережная снова была пуста, как несколько минут назад, но все изменилось необратимо и страшно. Мертвец лежал, закинув руки за голову, в правой – револьвер. Длинное пальто Плуга приподнялось и завернулось, как будто он летел с большой высоты. Антон ясно мог разглядеть теперь крупные черты его лица и гладко зачесанные, почти не растрепавшиеся волосы.
– Черт побери! – крикнул вдруг Петер срывающимся голосом.
– Эй, мальчик, полегче, – отозвался голос Стейнвейка из темной столовой. Он так и не встал из-за стола.
– Они положили его перед нашим домом, эти мерзавцы! – крикнул Петер. – Господи Иисусе! Его надо немедленно убрать оттуда, пока боши не подоспели!
– Не вмешивайся, – сказала г-жа Стейнвейк. – Мы не имеем к этому никакого отношения.
– Никакого, вот только лежит он теперь у нас под дверью! Почему они это сделали, как вы думаете? Да потому что тех, у чьих дверей найдут труп, боши арестуют. Как этих, с Лейденской набережной.
– Мы не сделали ничего дурного, Петер.
– Как будто их это волнует! Вот-вот боши придут! – Он двинулся к двери. – Пошли, Антон, быстро, мы должны успеть.
– Совсем с ума сошли! – крикнула г-жа Стейнвейк. Она поперхнулась, откашлялась и выплюнула гвоздику. – Что ты собираешься делать?
– Переложить его обратно или подсунуть г-же Бёмер.
– Г-же Бёмер? Как такое пришло тебе в голову!
– А чем г-жа Бёмер лучше нас? Г-жа Бёмер точно так же не имеет к этому никакого отношения! Жаль, река замерзла. Ну, да что-нибудь придумаем.
– И думать нечего!
Г-жа Стейнвейк тоже вышла из комнаты. В неясном свете, который проникал через окно над входной дверью, Антон увидел, что мать загораживает собою дверь, а Петер пытается оттолкнуть ее в сторону. Он слышал скрежет ключа в замке, слышал, как она кричала:
– Виллем, да скажи же что-нибудь!
– Да… да… – доносился из столовой голос отца. – Я…
Вдалеке снова прозвучали выстрелы.
– Шлепни они его чуть позже, и лежал бы теперь возле г-жи Бёмер! – крикнул Петер.
– Да… – мягко сказал Стейнвейк каким-то чужим, ломким голосом. – Но этого не случилось.
– Не случилось! Возле нас этого тоже не случилось, и тем не менее – вот он, лежит здесь! Я перетащу его назад. Я и один справлюсь.
Он бросился к задней двери, но споткнулся о сложенные матерью в коридоре чурочки и ветки – жалкие остатки деревьев, когда-то росших на пустыре, – и вскрикнул от боли.
– Ради Бога, Петер! – закричала г-жа Стейнвейк. – Ты рискуешь жизнью!
– Это вы рискуете жизнью, а не я, черт побери!
Пока он поднимался с полу, Антон успел запереть кухонную дверь и бросить ключ в темный, заваленный дровами коридор; затем побежал к входной двери и проделал то же самое с ключом от дома.
– Проклятье! – крикнул Петер, чуть не плача. – Да вы все с ума посходили!
Он вышел в столовую, рывком раздернул шторы и уперся здоровой ногой в те двери, что вели в сад. Треснула газетная бумага, которой были заклеены щели, двери распахнулись, и Антон увидел силуэт отца – темный призрак на фоне белого снега. Он так и сидел за столом.
Петер исчез в саду, а Антон вернулся к окну. Он видел, как брат, прихрамывая, появился из-за дома. Как он перелез через забор и схватил Плуга за сапоги. Казалось, он колебался: может быть, только сейчас увидел огромную лужу крови или не мог решить, в какую сторону тащить труп. Но не успел он двинуться с места, как издали послышался крик:
– Стой! Не двигаться! Руки вверх!
Трое мчались на велосипедах вдоль набережной. Вот они бросили велосипеды на дороге и побежали в их сторону. Петер выпустил ноги Плуга, выхватил пистолет из его руки, кинулся, совсем не хромая, к забору Кортевегов и исчез за их домом. Мужчины перекликались. Один из них, в зимнем пальто и шапке, выстрелил и побежал за Петером.
Антон ощутил тепло: мать подошла и стояла рядом с ним.
– Что там? Они стреляли в Петера? Где он?
– За домом.
Антон смотрел на происходящее во все глаза. Второй мужчина, в жандармской форме, вернулся к своему велосипеду, вскочил на него и быстро уехал, а третий, в гражданском, соскользнул по откосу к реке и присел у кромки льда, держа пистолет обеими руками.
Антон сел на корточки под окном, лицом к комнате. Матери больше не было рядом. У стола призраком застыл отец, сгорбившийся еще сильнее, чем прежде, словно он молился, а мать стояла на террасе, выходящей в сад, шептала в ночь имя Петера, и из-за ее спины в дом тянуло ледяным холодом. Ни звука больше. Антон все видел и слышал, но что-то случилось с ним: словно часть его существа отделилась, отошла и наблюдала все со стороны, а другая и вовсе исчезла. И дело не в том, что он постоянно недоедал, а теперь еще и окоченел от холода. Просто все, что он видел сейчас, навеки запечатлевалось в памяти: отец – черным силуэтом на фоне снега – за столом, мать – снаружи, на террасе, под куполом звездного неба. Видение это, развязавшись с прошлым и утратив будущее, как бы замкнулось в себе самом и сопровождало его многие годы, чтобы в конце концов лопнуть мыльным пузырем и исчезнуть без следа.
Мать вернулась в дом.
– Тони? Ты где? Ты видишь его?
– Нет.
– Что же нам теперь делать? Может, он спрятался где-то.
Она засуетилась, снова выбежала в сад, потом вернулась внутрь, подошла к мужу и встряхнула его за плечи.
– Очнись же наконец! Они стреляют в Петера! Может быть, он ранен!
Стейнвейк медленно поднялся. Ни слова не говоря, длинный и худой, вышел он из комнаты, потом вернулся. На нем был черный котелок и шарф. Он собрался было спуститься с террасы в сад – и вдруг отпрянул назад. Антон слышал, как он попытался окликнуть Петера по имени, но лишь прохрипел что-то нечленораздельное. Подавленный, он вернулся внутрь и, дрожа, сел на стул у печки. Немного погодя он сказал:
– Прости меня, Тея… прости меня…
Г-жа Стейнвейк сжала руки.
– Все было так хорошо, надо же, чтобы теперь, в самом конце… Антон, надень пальто. О Боже, куда подевался этот мальчик?
– Может быть, он у Кортевегов, – сказал Антон. – Он взял пистолет Плуга.
По тишине, наступившей после его слов, Антон понял, что случилось что-то ужасное.
– Ты это сам видел?
– Когда те люди бежали сюда… Когда он убегал…
В мягком дымчатом свете, озарявшем теперь комнату, он показал короткое движение Петера и взял, наклонившись, воображаемый пистолет из воображаемой руки.
– Не будет же он… – г-жа Стейнвейк осеклась. – Я сейчас же пойду к Кортевегам.
Она хотела выйти в сад, но Антон побежал за ней и крикнул:
– Берегись! Там сидит один из этих!
И, так же как ее муж, она отступила перед ледяной тишиной. Никакого движения. Сад. За ним – голый, заснеженный пустырь. Антон тоже не шевелился более. Только время продолжало течь, а все остальное застыло и как бы светилось сквозь движущееся время, словно галька на дне ручья. Пропавший Петер, труп перед дверью, притаившиеся вокруг вооруженные люди. Антону вдруг показалось, что он обладает магической силой и может повернуть время вспять, вернуться в тот миг, когда они еще сидели за столом и играли в «НЕ СЕРДИСЬ, ДРУЖОК!». Но нужное заклинание никак не вспоминалось, словно позабытое имя, вертящееся на кончике языка и ускользающее все дальше при попытке удержать его. Раз с ним такое уже было, когда он вдруг осознал, что дышит: втягивает воздух внутрь, затем выпускает его, и, наверное, чтобы не задохнуться, должен очень стараться делать это непрерывно; он подумал так – и едва не задохнулся…