Текст книги "Пасторша"
Автор книги: Ханне Эрставик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
Но что она нуждается во мне, это мне в голову не пришло.
Природа, фьорд за окном пасторского дома, переменчивый свет, огромное широкое небо. Все это сошлось, стянулось в одно, в тяжелый узел, неупорядоченный, бесформенный. Ни целостности, ни структуры, просто переплетение всего со всем, комок без воздуха, без контуров, без гармонии.
Как-то зимой, вечером, когда мы были в поселке, я готовила на кухне ужин и смотрела в окно. Бесшумно падал густой снег, ветра почти не было. Высоко на углу дома горела наружная лампочка. Майя и Лиллен, раскинув руки и задрав головы, выписывали под лампой круг за кругом. Меня это зрелище умиротворяло.
– Я как будто летала, – сказала Лиллен, когда она ложилась спать, а я сидела с ней. – И не снег падал вниз, а я валилась вверх. Там что-то было среди снежинок, – сказала Лиллен, – что-то темное, оно тащило меня.
Я спросила, было ли ей неприятно от этого.
– Нет, – сказала она, – ведь я была такая легенькая!
Я вспоминала другой случай в поселке. Утром, очень рано, зимой я спустилась вниз. Я думала, все еще спят, но на кухне у окна сидела Майя. Она сидела на стуле, подтянув коленки под свой грубый свитер, и оцепенело смотрела на фьорд за окном. Черная копна ее волос.
Казалось, она напряжена и внутренне тянется к чему-то. Можно было подумать, что она ждет чего-то или кого-то, высматривает в окне, ищет.
Но за окном была темнота, чернота, море и микроскопическая полоска света далеко внизу, розоватая, лиловая и темно-синяя, растущая.
Я растерялась, я не знала, как мне возобновить отношения с Кристианой. Я позвонила ей тем же вечером, вернее, ночью уже. Извинилась. Сказала, что влезла не в свои дела, что ее отношения с дочерью меня не касаются. Понятно, ответила она. И повесила трубку.
После этого я все время попадала на автоответчик. Я оставляла ей сообщения. Несколько раз. Она не перезванивала.
Майя на сцене: крепко сбитое тело и почти черные глаза – потому что так падает свет, сверху, чуть наискось, а молодая листва затеняет лицо, и оно кажется все в царапинах. Точно как тогда в Германии, под большими деревьями на берегу реки, когда ко мне вдруг пристроилась шайка молодняка, было темно, осень, накрапывал дождь, я возвращалась домой. Они шли рядом со мной, парни лет пятнадцати-шестнадцати, и разговаривали на каком-то азиатском языке, корейском возможно, я запомнила блеск узких глаз.
– Я так зла, – сказала Нанна.
Она снова отвернулась к окну, за ним был серый день, я видела радиомачты вдали, красно-белые, полосатые.
Они говорят, что пока ничего сказать нельзя, она так слаба, что в любой момент может ухудшиться. А если очнется, будет пробовать снова, возможно.
– У меня внутри слезы еще текут, но сил плакать больше нет, – сказала она.
Во мне только злость, ожесточение, мне хочется схватить ее, и трясти, и заорать, и наподдать ей.
Я вышла из больничных дверей и стала на лестнице, спускающейся к дороге, ступени обледенели, и в воздухе носились льдинки, они царапали лицо. Я вытащила из кармана телефон, в другом кармане нашарила бумажку с номером руководителя семинара. Позвонила, объяснила, почему уехала. Он сказал, что они будут молиться о Майе. Выключив телефон, я стояла в раздумье на скользкой дороге. Я знала, куда мне идти. Мне бы надо домой, выспаться, но надо мне не туда.
Нанна отказалась, когда я предложила ей посидеть вместо нее с Майей, сказала, что не уйдет пока ситуация не прояснится.
Как перевернутый крест, сказала Нанна мне в спину. Я повернулась в дверях и уставилась на нее. Не поняла ее слов. Оказывается, Майя резала руки в виде перевернутого креста, от ладони и выше.
– Она могла просто поговорить со мной, – сказала Нанна. – Почему она не поговорила?
Зачем сразу так, можно ведь сначала сказать все словами, потолковать с кем-то, поделиться, верно? Нет, резаться, да еще перевернутый крест, это намек, знак, это она мне, ты думаешь?
Нанна долбила Майину немоту своими словами, хотела расковырять ее или надеялась, что если потрясти посильнее себя саму, то из дальнего кармана вывалится ответ на все эти «зачем» и «почему», надо только вывернуть все-все карманы.
Мне вспомнилась полуулыбка девушки на той фотографии, когда она сидит в машине, положив локоть на открытое окно и закатав рукав свитера – чтобы показать татуировку. Упавшая на глаза челка, ямочка на щеке. Полуулыбка.
Фотография тоже молчит.
Когда я уже ковыляла по скользкой дороге, вдруг мелькнула мысль, что крест кажется перевернутым только нам, когда мы стоим в ногах кровати и смотрим на ее забинтованные руки, лежащие поверх одеяла. Но для Майи, тогда, когда она вытянула их перед собой, крест располагался нормально. Она начала от локтя и не рассчитала немного, перекладина залезла на ладонь.
Но какая разница? Кровь вытекла из Майи. Она хотела, наверно, объясниться знаками, картинками, словами. Но они оказались как птичьи следы, как послание, которое кто-то пишет палочкой на мокром песке. Накатывает волна и все стирает. Или что-то насыпается сверху. И только песок остается песком, а палочка – палочкой. Одна лишь вода всегда вода.
Мне хотелось лечь, чтобы волны накатывались на меня.
От Кристианы по-прежнему не было ни слуху ни духу.
Через две недели позвонила ее дочь, она нашла мои сообщения на автоответчике, посмотрела номер. Она спросила, не могу ли я приехать в мастерскую, где сцена.
– А в чем дело? – ответила я.
– Кристиана умерла, – сказала она.
Я шла домой, это всего ничего от больницы, налево по дороге, но вдруг заметила, что свернула направо к церкви. Миновала несколько отдельно стоящих домов, и вот он, храм, – серого камня, горделивый, с этим странным отверстием в массивной башне и двухчастным входом. Раньше эта мысль не приходила мне в голову, но эти два крыла на входе – это же намек на относительность всего, они словно бы говорят входящему, что есть «с одной стороны» и «с другой стороны». Неужели церковь не может быть просто церковью? Незыблемой, нераздельной, исполненной покоя. Быть хотя бы тем, чем она была. Как минимум.
Усталость сказывалась разбитостью во всем теле, не было сил стоять ровно, держать прямо спину.
Я отперла врата, переступила порог и вошла в храм, в большое, похожее на ладью помещение. В окна проникал серый свет, не горело ни одной лампы.
Молиться – вот зачем я пришла сюда, поняла я. Молиться за Майю.
Я стояла в последних рядах и смотрела вперед, на алтарь, где не было никакого образа, только белый крест и аркада. Мне надо помолиться за Майю. Я чувствовала себя полностью опустошенной.
Господи, помилуй.
Я не успела подумать, как мольба сама вырвалась у меня. И я зарыдала. Я ревела как ребенок, всхлипывая, шамкая губами. И твердила про себя три этих слова, последнее и единственное, что я могла сказать.
Помилуй меня, Господи.
Ни в ризнице, ни в служебных комнатах никого не было, я подошла к своему столу. Казалось, я не бывала здесь давным-давно. Озираясь, я увидела тюленя на старом месте, по-прежнему не родившегося. Я села за стол и положила голову на руки, щека уперлась в разложенные по столу бумаги. Глаза закрылись. Это было не измождение, но тяжелая давящая усталость, засевшая где-то внутри, глубоко, неподъемная, несносная. Ну и груз всего прочего. Я выпрямилась, подняла голову – надо было приготовить речь к завтрашним похоронам. Как пишут в пособиях: главное – коротко. Я вспомнила татуировку в виде пронзенного стрелой сердца и подумала о Деве Марии, как она размышляла, почему ангел обратился к ней с таким приветствием.
Самолет шел низко над волнами, он был маленький, пассажиров, может быть, на десять, не больше, я возвращалась в город из дальней рыбацкой артели, где есть крохотное летное поле с одной полосой. Сейчас с высоты мне были видны волны внизу, каждая с белым барашком на макушке. Мы пролетали последний фьорд перед полуостровом, на другой стороне которого город.
В бухте стояли два дома. От них тянулась до ближайшего шоссе длинная-предлинная веревка дороги, с высоты казалось, до него многие километры, если не десятки километров. И эти два домика у самого моря. Зимой дорогу наверняка засыпает.
Из трубы вился дым. Кто-то шел из одного дома в другой. Женщина, решила я, – субтильная фигурка в чем-то красном.
Потом она пропала из виду, под самолетом теперь был материк, последняя на нашем пути пустошь, бесплодная, каменистая, как все на этом северном побережье, где один снег, камни и мох.
Я попыталась представить себе дом девушки и ее родителей, как они там сейчас. Увидела мать, она сидит у кухонного стола и отрешенно глядит в окно. С отцом сложнее, возможно, он в той второй комнате с телевизором, я туда не заходила, сидит и смотрит в экран, это для него телевизор все время держат включенным, мать следит за этим, даже когда его нет в доме. И вот он сидит на диване, чуть подавшись вперед, и слушает новости, листает каналы, ищет что-то.
Но возможно, он рубит дрова на дворе. Поднимает топор и опускает его на поставленный на попа чурбак, тот раскалывается надвое, и полешки летят на землю рядом с колодой. Овцы лежат на мерзлой траве, а за калиткой снежок.
Я представила их в постели, лежат рядом на спине, руки по швам, молчат, смотрят в потолок.
И тут же возникла перед глазами Майя – на спине в больничной койке с перебинтованными руками. Я подняла трубку черного телефона и позвонила Нанне. Автоответчик. Я спросила, как дела, сказала, что не сплю и точно сегодня не усну, так что пусть звонит в любое время. И повесила трубку.
Я смотрела на тюленя, он казался просто кучей камней, но все-таки можно было, приглядевшись, увидеть в нем тюленя. Интересно, что это за камень, принялась я гадать, наверно, местный, добыт в этих горах. Какая разница, в сущности. Я представила себе его голову, место на затылке, где тонкий подшерсток, протянула руку и погладила камень, он оказался на ощупь гладким и холодным. По дороге домой еще раз зашла в больницу. Пересчитала все ступеньки до пятого этажа, медленно, ноги были как ватные. Прошла по коридору, кивнула дежурной – она выглянула из ординаторской посмотреть, кто там. Лицо вроде знакомое, похоже, я видела ее в церкви. Или еще где-то. Я осторожно открыла дверь в палату. Там было тепло, жарче, чем в коридоре.
Два лица повернуты в мою сторону. Майя в кровати, рядом на стуле Нанна. Ей поставили высокий стул, с поддержкой для спины, и теперь она спала. Майя лежала с закрытыми глазами. Я стояла и смотрела на них, на их одинаковый разрез глаз, на что-то неуловимо схожее в лицах, хотя скулы и разной формы. Широкие губы. Высокие лбы.
Я остановилась в дверях ординаторской, всунула голову в комнату. Сестра писала что-то на компьютере в углу. Наконец повернулась ко мне.
– Как дела у Майи? – спросила я.
Она ответила не сразу, сперва только посмотрела на меня.
Пахло больницей, где-то раздавались шаги, гудели приборы, работала посудомойка или стиралка, какой-то агрегат, который набирал воду, полоскал, останавливался и сливал ее, слышались приглушенные голоса, в комнате работало еще несколько мониторов, они тихо стрекотали, и по ним с разной скоростью бежали кривые, яркий след на темных экранах.
В целом казалось тихо.
– Пока мы не знаем, – сказала она.
И объяснила, что Майя потеряла слишком много крови, там какие-то проблемы с мозгом и дыханием, поэтому все висит на волоске и в любую секунду ей может стать хуже.
– Так что пока мы ничего не знаем, – повторила она.
Посмотрела на меня, наморщила лоб, задумалась.
– Но я все равно почему-то уверена, что все обойдется, – сказала она.
В ее словах была такая уверенность и спокойствие, в ординаторской стоял диванчик, и мне захотелось лечь на него, свернуться калачиком, и чтобы она заботилась обо мне. Я кивнула, благодаря.
– Поняла, – сказала я. – Спасибо.
И пошла дальше по коридору, вниз по лестнице, толкнула тяжелые двери, вышла наружу, ну и ветер, ледяной, спустилась по скользким ступенькам, подошла к машине. У меня закоченели пальцы – я забыла перчатки, и подумала, что надо быстро сунуть ключ в замок, пока пальцы не отмерзли совсем и еще гнутся.
Мотор тянул, печка грела, я выехала на остров и остановилась у последнего указателя, откуда только перевалить взгорок и всё – конец, вода.
Сперва, прогревая машину, я поездила по городу, по прямым, длинным улицам. Идти в свой пустой, тихий дом я не могла, сил не было, на улице тоже не погуляешь, ветер с ног валит. У меня не было сегодня ни встреч, ни дел, я ведь собиралась быть на семинаре. Нет, всегда есть дела, какие-то посещения, но пусть пока подождут. Сейчас надо подождать.
А чего ждать? Этого я не знала, не могла собраться с мыслями, подумать, мозг был сейчас похож на карту с воткнутыми флажками, между которыми никакой связи.
Я думала об учебе, здесь, в университете, и в Германии. Мысли затягивали. Каждое слово казалось городом, в котором долго можно чем-то заниматься: и день, и неделю, и год. В нем можно жить, бродить, исследовать все его взгорки и проулки, закоулки. Примерять на себя, каково в слове быть, жить, стоять, ходить. Они казались такими настоящими, слова.
Шел снег, ветер лупил по машине так, словно хотел растерзать ее, сдуть с места. Но три оленя, показавшиеся далеко впереди, словно бы не замечали никакого ветра, тонкие ноги спокойно ступали по земле. О них писали в городской газете: они не ушли с остальными на зиму, остались и теперь бродили по окрестностям. Один бил наст передней ногой, мох искал.
Здесь я умолкла, не было слов. Они вели себя, как олени, то появлялись, то убегали. Сейчас они едва интересовались тем, что должны бы вмещать. Что им вместить под силу. Они не слушались меня. И оставалось только ждать. Ждать, что они наполнятся смыслом. Жить и ждать. Все принимать.
Лиллен сидела за столиком и рисовала зеленым карандашом. От дверей, где я стояла; потому что в обуви внутрь заходить не разрешалось, мне было плохо видно, но весь лист был закрашен зеленым, ярким травянистым цветом. Лиллен почти уткнулась носом в рисунок и изо всех сил терла карандашом по бумаге короткими резкими движениями.
Мы доехали до дома на машине, хотя там всего ничего идти, Лиллен сидела на переднем кресле. Я как-то не могла ни за что взяться, не могла сосредоточиться на том, что приготовить на ужин и чем нам с Лиллен заняться потом, тело казалось невесомым.
Я снова позвонила Нанне, она не взяла трубку, а по больничному телефону отвечала другая медсестра, она могла сообщить информацию о состоянии больного только родственникам, а мне – нет. Я как будто шла по канату, натянутому высоко над горами, шла по воздуху.
Я прикидывала, чем бы занять Лиллен. Она любит купаться в ванне, чтобы шапка пены выше краев, но мне тут же померещилась Лиллен, замершая под водой. Все грозит опасностью, на самом деле. Если начать печь булочки, Лиллен может сверзиться со стульчика, который ей подставляют, и удариться затылком о чугунную ножку старой печки. Не говоря о том, что вдруг она поскользнется, вылезая сейчас из машины, и угодит под колеса идущего за нами авто. Меня пробрала дрожь.
Лиллен рассказывала о войне у них в саду, называла имена, кто за кого и что случилось, все было очень непросто, и Лиллен излагала, что происходит в том и другом стане, и я как-то отвлеклась от того, из-за чего разгорелись страсти, там, кажется, толкнули какую-то девочку, и она упала.
– Так ведь нехорошо делать, правда? – сказала Лиллен, сидя на переднем сиденье и глядя прямо перед собой.
– Нехорошо, – согласилась я.
– А если это нечаянно вышло?
Лиллен молчала. Может, это она сама и толкнула, подумала я. Мы доехали, я припарковалась на обочине, выключила двигатель, потом в гараж поставлю, решила я.
– Это было нарочно, – тихо сказала Лиллен.
– Понятно, – ответила я.
Ну что ж Нанна не звонит. Лиллен спросила, где мама, я сказала, что она поехала помочь Майе.
Я стояла у окна в гостиной на первом этаже лицом к улице, у меня за спиной Лиллен, устроившись на диване, смотрела детскую программу по телевизору. Смеркалось. Я вглядывалась в деревья за окном, ветви голые, на фоне серого снега черные. Машина проехала мимо.
Я вновь шла к Хэртлесбергу, шла той же самой дорогой, где мы с ней бегали, все уже было сложено и упаковано, завтра я уезжала сюда, на север.
Позади остались Хойберг и Хагельлох. На похороны пришло совсем мало людей. Шагая по дороге, я пыталась осмыслить всё про нее, нас, меня, разобраться, понять. Но почему-то не думалось, вместо мыслей перед глазами возникали глянцевые картинки, они прокручивались точно диафильм, и я видела со стороны, словно зритель из зала, как Кристиана несется вверх по лестнице впереди меня, а потом оборачивается и хохочет, как Кристиана скачет вприпрыжку и заливается смехом, а рукой она придерживает кепку, которую того гляди сдует у нее с головы, и смеется, обнажая острые зубы, и глаза блестят. И я, тенью следующая за ней. Я присутствовала за рамкой каждого кадра как тень, как нечто темное, тяжелое.
Идти было далеко, но, добравшись наконец до леса, я пошла вниз по тропинке. Дочка сказала, что она сделала это в лесу, но не уточнила где. Любое место могло оказаться тем самым. И в лесу сейчас никого не было, никто не бегал, не выгуливал собак. Я спустилась в долину, где мы с ней бегали. Висел туман, густые кусты стояли еще мокрые после недавнего дождя. Почки едва проклюнулись.
Я приготовила нам ужин, поставила чашки, нарезала хлеб. Поев, Лиллен потребовала, чтобы я играла с ней в куклы, я лежала на полу в ее комнате с двумя куклами и то переодевала их, то катала на машине, смотря что Лиллен говорила делать, у нее целый ящик разных кукольных приспособлений, включая туфли на шпильках и бальные платья, так что под конец у нас составилась процессия из дам в вечерних туалетах, накрашенных, с уложенными волосами, которые перемещались с праздника на праздник.
Пора было укладывать Лиллен, я сказала, чтобы она переодевалась в пижаму, и обещала почитать ей на ночь.
Прежде чем отправиться в ванную, Лиллен рассадила всех своих красоток рядком на полке над кроватью, теперь они восседали там в своих самых лучших платьях, улыбались и таращились прямо перед собой.
Я сидела на краешке кровати, держала Лиллен за руку и, пока она засыпала, разглядывала ее рисунок. В комнате не хватало света, чтобы увидеть лестницу: две вертикальные линии и много коротеньких поперек, но я все равно смотрела. Глаза заболели, я закрыла их и увидела перебинтованные руки Майи. А я, призванная врачевать, явилась слишком поздно и не увидела очевидного, того, что обязана была понять. Того, что ясно, как день.
Если бы я могла снять с себя кожуру, счистить ее, содрать, я бы так и сделала. Но я слишком толстокожая, бесчувственная, ничего не понимаю, только потею все время.
Ручка Лиллен обмякла, девочка спала, я поднялась и тихо вышла из комнаты, оставив дверь приоткрытой в коридор, откуда падал свет.
Я стояла в гостиной Нанны, прижав телефон к уху, и слушала длинные сигналы. Наконец она ответила. Я спросила, как дела. Голос Нанны звучал тихо и слабо, как будто она тоже слышала свой голос со стороны, издалека, не сама говорила, а находилась в том месте, через которое проходили слова.
– Что-то странное, – сказала Нанна, – они пока не понимают, в чем дело. Она должна была бы уже прийти в себя. Взяли анализы, разбираются.
– Угу, – сказала я.
– Она вроде как ползет вниз, хотя должна идти вверх, на поправку.
– Понятно, – сказала я, просто чтобы не молчать.
Я представила себе Нанну в больничной палате, как она стоит у окна и смотрит вдаль, оттуда далеко видно, радиомачты и дальше, где темнеет пологая гора, светится взлетная полоса на маленьком аэродроме, полоски света, красная и голубая, там вдали, наверно, ей их тоже видно. А может, она стоит у Майиной койки и смотрит на спящую дочку, рассказывая мне все это.
– Мне уже кажется, с ней всю жизнь так было, – сказала Нанна.
Голос ее окреп.
– Мы как будто всегда были в противофазе. Если я в чем-то была на коне, она непременно оказывалась внизу, тем, в чем я считала важным преуспеть, она вообще не хотела заниматься. Когда мы гуляли с ней в детстве, она никогда не держала меня за руку, как Лиллен, например.
– Да, – сказала я.
Мы помолчали.
– Я спрашиваю себя теперь, не устранилась ли я в чем-то важном для нее, но я не вижу ничего такого, не нахожу.
– Нанна, ты родила ее в шестнадцать лет, вы всегда были вместе.
– И что? – спросила Нанна. – Чему это помогло? Вот она лежит, а мне кажется, что я ничего ей не дала, не пробилась к ней, я никого и ничего не могу удержать, она исчезает, понимаешь, тот сверток, который я когда-то держала на руках, становится невесомым и пропадает, вырывается из моих рук. Она лежит передо мной и уходит.
Я услышала, что она переводит дух.
– И хуже всего то, что я не вижу за собой какой-то чудовищной вины. Я не дура и не требовала от нее невозможного. Я не обращалась с ней плохо.
Она зарыдала.
– Я не обращалась с ней плохо.
– Нет, конечно, – сказала я.
– Я старалась изо всех сил.
– Да, – сказала я.
– Я делала все, что могла, ведь правда?
– Правда, – ответила я.
Я поднялась к себе, приняла душ, вытерлась, оделась в чистое. В гостиной подошла к письменному столу, посмотрела в окно. Ни луны, ни звезд, наверно, туман или облака натянуло, очень уж темно.
Проверила, что дверь ко мне приоткрыта – чтобы услышать, если Лиллен проснется внизу. Оставила свет на лестнице. У двери висела синяя кукла, мне отдала ее дочка Кристианы.
Мы не вели с ней бесед, с дочкой, она открыла мне дверь, ту самую, ведущую в коридор за сценой, которую в тот раз открыла мне Кристиана с флейтой в руках, и мы прошли через комнату со сценой на стеклянную веранду. Она предложила мне чаю, я согласилась. Она возилась у мойки с водой и чайником, точь-в-точь как Кристиана, но фигурами они не были похожи, дочь крупнее. Мы выпили чаю. Она рассказывала своим ясным голосом подробности. Кристиана застрелилась из пистолета, три дня назад, в лесу в Хэртлесберге, нашел ее какой-то собачник.
Она посмотрела в окно.
А потом взглянула прямо на меня своими большими глазами и сказала чистым тонким голоском:
– Это не наша вина.
Мы помолчали, глядя друг на друга.
– Нет, не наша, – сказала я.
Когда я собралась уходить, она спросила, не хочу ли я взять что-то на память. Я не хотела, наоборот, но дочка смотрела на меня, и ей, видимо, было важно, чтобы я что-то забрала себе. Не знаю почему. Наверно, ее утешала мысль, что кто-то хочет сохранить у себя память о ее матери. Я выбрала синюю куклу, с которой Кристиана выступала в первый раз. Взгляд упал на камень между рамами, тот, в коричневую крапку, я нашла его на берегу осенью. Вспомнился геолог, захотелось позвонить ему, и сидеть, и слушать его рассказы о горных породах и камнях, о том, что происходило тысячи и миллионы лет. О вещах, которые никак не касаются нашей жизни, просто существуют, и всё. Лежат где-то, тяжелые, безмолвные. Мне захотелось, чтобы он рассказал мне о них. Да.
Как же я устала. Взяла бутылку – она стояла у стола, налила полстакана, выпила залпом. Села за стол. Документы, бумаги, главы диссертации, копии с оригиналов, которые мне удалось когда-то получить, хотя этого и нельзя.
Посмотрела на фьорд, не увидела – совсем черно. Снова стала думать о Майе, о Нанне, но мысль соскальзывала в пустоту.
Разве я не кривлю душой? Я проснулась посреди ночи, разбуженная этой мыслью. Было холодно, я посмотрела на отражение комнаты у меня за спиной в стекле, в свете настольной лампы по мраку за окном, я уснула за столом, а в приоткрытую дверь сквозило. Я сама оставила ее непритворенной для Лиллен.
Так не покривила ли я душой?
До Кристианы и этого всего я умела найти слова, которые пробивали, как ледорубы. Но теперь они мне не давались. Что сместилось в душе настолько, что оказалось недоступным? Или там ничего не осталось? И борьба закончилась? А чем – победила я или проиграла?
Я не знала.
И у меня не получалось думать об этом, облекая мысли в слова. Казалось, словами здесь ничего не добьешься.
Но о чем шла речь? Что такое это «это»?
Я и этого не знала, но страшно боялась обмануть себя именно с «этим», покривить душой, обрасти слой за слоем неправдой, так что потом не вырвешься, не шелохнешься. Хуже того – перестанешь ее видеть и осознавать, она придавит тебя как одеяло, и всё: ни контуров, ни ясности, ни тяжести, а только обезвоженная мягкая земля и песок и поникшая листва.
Я видела свое отражение в стекле перед собой, высвеченное поверх темноты, и не могла припомнить, чтобы хоть раз, хоть однажды за всю зиму ночь была бы такой черной.
Я положила руки на стол перед собой, они были такие маленькие и холодные. Надо лечь поспать, подумала я. Но не встала, не поднялась, сидела за столом лицом к окну и думала не знаю о чем.
Завела машину, выехала на дорогу. Мне надо было в то серое здание, в церковь внизу. Стола, сшитая для меня Кристианой, лежала в пакете на заднем сиденье.
Развиднелось, на той стороне фьорда, далеко внизу, прямо перед глазами высветлилась золотая полоска. Я сидела и смотрела на нее, потом очнулась, спустилась вниз, приготовила Лиллен завтрак, разбудила ее и сказала, что сегодня пятница, она любит пятницы, включила радио, чтобы наполнить кухню звуками, поставила на стол между нами зажженную свечу. Почистили зубы, я отвела Лиллен в сад, вернулась домой.
Проехала автобусную станцию, потом круговой поворот, где справа на горке станция ремонта. А слева вниз до самого фьорда гора, я поехала прямо, было ясно, но так холодно, как уже давно не было. И синее-синее небо, и снег, блестящий на солнце.
С Нанной я поговорила.
Анализы оказались плохими. Врачи считают, что она вдобавок наглоталась таблеток или еще чего-то. Во всяком случае, появились осложнения.
Я выехала на мыс и свернула в первый фьорд. Взгляд скользил по темной синей воде, схваченная морозом трава спускалась вниз до самой каймы водорослей, сверху светлых от инея, но темных снизу, где их касалась вода.
«Наступил мучительный перерыв, пока тело М. укладывали в гроб, а на эшафот поднимали А. Я принял его как прежде М., но он был настолько скован страхом смерти, что я принужден был, при посредстве помощника, не столько сопровождать, сколько тащить до приготовленного на эшафоте стула, он сел сжавшись, его била мышечная судорога. Дав время мне и В. ободрить А., фогт, как и в первый раз, произнес свою речь, по завершении коей я принял попытку задать А. те же вопросы, что ранее предлагал М., но прошло много времени, в течение коего он беспрестанно восклицал с рыданиями „Господи Иисусе!“, прежде чем А. уразумел суть моего обращения. Когда же он собрался с силами для ответов, они прозвучали малопонятно, искаженные его рыданиями. Я передаю их так, как сумел понять.
На вопр. 1: Я не знаю, верую ли я и способна ли моя вера помочь мне в чем-то.
На вопр. 2: Рыдания без ответа.
На вопр. 3: Я глубоко желал бы раскаяться, если мне послан будет дар раскаяния.
На вопр. 4, 5 и 6 ответы не понятны.
На вопр. 7, насколько я понял, ответ был таков: я не знаю, так ли это, и есть ли Господу дело до моего спасения.
На вопр. 8: я не знаю, поможет ли мне, если вы простите и отпустите мне мои прегрешения».
Дорога сворачивала налево сразу за их серым домом. Проезжая, я взглянула в выходящее на дорогу окно, никого. У дома были припаркованы несколько машин.
Я свернула на узкую, заснеженную дорожку к церкви, стоявшей на самом мысе, ровной гладкой полоске тверди, вдававшейся во фьорд. Снег был таким светлым. А фьорд таким темным. И солнце ярко освещало всё, и белую церковь с красной дверью и маленькой колокольней.
Я поставила машину у входа. Там уже ждали фургончик ритуальной службы и пара других машин. Я нагнулась, достала с заднего сиденья пакет со столой, захлопнула дверь. Постояла перед входом.
Было очень холодно, но почти безветренно. Я стояла, повесив столу через плечо, и смотрела по сторонам. Все было очень большим, фьорд, отутюженный мыс у меня за спиной, вдали, на той стороне, виднелся другой берег и дальше опять вода, фьорд, тянущийся мимо города до моря. Узкая полоса земли, узкая полоса воды и огромное небо над ними.
Я отворила ворота и пошла по протоптанной в снегу дорожке. Справа зияла разверстая яма, на снегу рядом чернела куча земли.
Я поднялась по короткой лестнице, отворила дверь, захлопнула ее за собой. Внутри было теплее. У алтаря стоял белый гроб. Было тихо. Из окон на правой стене на него падал свет. Мать стояла у гроба, она и еще две женщины клали на гроб цветы. Раскрыв объятия, я пошла ей навстречу.