Текст книги "Пасторша"
Автор книги: Ханне Эрставик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Ханне Эрставик
Вслед за романом «Любовь» издательство «Текст» публикует новый роман самой известной норвежской писательницы Ханне Эрставик. Героиня романа Лив – женщина-пастор в маленьком городке на севере Норвегии, куда она приехала из Германии, тяжело пережив гибель ближайшей подруги. Ее вера вновь и вновь подвергается испытаниям… Многое было бы проще, будь она мужчиной. Но она – пасторша.
Норвежка Ханне Эрставик написала совершенно потрясающую, ни на что не похожую книгу. Вы не станете счастливее, прочитав ее, но мудрость и душевный опыт вы приобретете, это мы вам гарантируем.
«Радио Дании»
Пасторша
Сие есть кровь Господня. Я сделала шаг и налила вино в следующую блестящую чашу. Я смотрела на склоненные предо мною головы: одну, другую, и еще одну, и следующую. Так тому и быть, думала я. Приди сюда и почувствуй себя человеком. Здесь ты избранный, единственный. Здесь тебя видят, понимают, и здесь твое место. Мое место, ведь это относится и ко мне тоже. Ко всем нам.
Стоящие на коленях вокруг алтаря люди – это только начало. За полукружием алтарной ограды есть еще больший круг, а вокруг него – еще один. А за ним снова круг, еще шире, огромное пространство света. И мы можем находиться в нем, все вместе и каждый в отдельности, в одиночку. Здесь твое место. Здесь! Все это создано для тебя.
В церкви было тихо. Люди стояли полукругом напротив алтаря, как будто веером, и от каждой спины исходила ниточка. Ниточки шли на улицу, через поле, за море, далеко-далеко. Они не обрывались, а шли и шли дальше. Люди принесли сюда свои мирские заботы. Вскоре они поднимутся с колен, и откроют дверь, и выйдут из храма, и разойдутся кто куда.
Прихожане, преклонявшие колени в церкви, давали мне понять: так и быть, потерпим тебя. Может, они уже и забыли о случившемся. Я могла бы уехать в другое место, но я знала, что и там произойдет нечто подобное. Не совсем то же самое. Но такое, чему я не смогу помешать. Что-то важное, от чего я уже никогда не сумею избавиться, оно всегда будет читаться на моем лице.
Свою первую проповедь здесь я прочитала в прошлом году. Я стояла на церковной кафедре и смотрела на всех, кто пришел послушать нового пастора. Я говорила о блудном сыне. Как он вернулся домой и как отец зарезал теленка, чтобы отпраздновать его возвращение. Как ему завидовал брат. И как все равно состоялся праздник. Я стояла в пасторском облачении со светлой столой[1]1
Стола – вид облачения священнослужителей, принадлежность их духовного сана; длинная и широкая полоса ткани. (Здесь и далее примеч. переводчиков.)
[Закрыть], сшитой для меня Кристианой, и смотрела на них; я хотела, чтобы они действительно услышали меня, открыли свои души и поняли. Именно такой мне представлялась церковь. Местом, где все радуются, когда кто-то возвращается домой, к отцу. В этом я видела свою задачу: открыть двери церкви каждому, кто захочет сюда прийти. Не ко мне лично, а к общности, к тишине. Туда, где в честь его прихода устроят праздник, где каждый – желанный гость.
Об этом я им говорила. Объясняла, внушала. Мне казалось, я выражаюсь недостаточно ясно. И поэтому я повторяла еще и еще раз. Я говорила слишком долго. Я стояла, облаченная в мягкую альбу, и говорила. Я говорила очень долго, почти целый час. Нас учили, что проповедь должна длиться четверть часа, не больше. Уж лучше меньше. Ибо слова – не самое главное. Люди запомнят, может быть, лишь некоторые из них, какое-нибудь понравившееся выражение. Но, в общем и целом, они не запомнят всех твоих слов, останется только общее впечатление. Переживание. Ну, так и дай же им то, чего они ждут от тебя. Это делается за четверть часа. И ни в коем случае не больше. Через двадцать минут они отключаются.
Так и получилось: я говорила слишком долго. Я поняла это, но было поздно, и пути назад уже не было.
Люди начали вставать и уходить. Ушла даже церковнослужительница – первый человек, с которым я здесь познакомилась, это она дала мне ключи от церкви, показала мне все и приготовила кофе в конторке. Она слушала меня довольно долго, но потом все же поднялась и тихо вышла. Как и некоторые другие пока не знакомые мне люди. Всего ушли пять или шесть человек. Из тех немногих, кто пришел на службу.
С тех пор это первое, о чем я вспоминаю, просыпаясь. Хотя мне и стыдно, что я продолжаю об этом думать. Как будто нет более, важных вещей. Но я так сильно хотела достучаться до них. Ведь я приехала именно к ним, сюда, со своими пакетами и коробками, всем своим скарбом, который поместился в машине. Я снялась с места через неделю после погребения Кристианы.
Я нашла свободное место пастора через Интернет, позвонила, а затем отправила по факсу документы. Объявление о приглашении священнослужителя помещали несколько раз, но, кроме меня, желающих не нашлось. Через несколько дней все было решено. Я собрала вещи и отправилась на машине с самого юга Германии через всю Норвегию в этот медвежий угол на севере.
Я целые сутки ехала через финские сосновые леса до границы, затем вдоль реки, через горы и вниз к фьорду. А подъезжая по извилистой дороге вдоль фьорда к этому маленькому городу, я почувствовала, что возвращаюсь домой. Хотя никогда раньше здесь не была. Таким родным казался пейзаж, большие открытые просторы, которые я себе точно так и воображала. Я хотела сюда приехать.
Отсюда и такая длинная проповедь, и слова о возвращении домой. Это была моя история, я хотела поделиться ею, разделить ее с людьми, чтобы у нас появилось что-то общее. Господи, как я этого хотела, как мечтала приехать в такое место, где я могла бы сказать «мы», где это возможно.
И сама все испортила. Не успев начать. Разрушила то, чего так сильно желала. Так долго хотела. Слова сами посыпались из меня, заполонили собой все, выгнали людей на улицу. Все было разрушено.
Вернувшись тогда домой из церкви, я повесила столу, сшитую Кристианой, в дальний угол шкафа. Больше я никогда ее не надевала.
Надо же, чтобы это случилось именно в ту ночь, когда Его предали. Я смотрела перед собой и слышала, как звучал мой голос в большом зале. Он как бы не имел ко мне отношения. Я говорила не для себя, но для нас. Тело и кровь Господни. Он искупил твои грехи. Иди и не греши больше. Я воздела руки. Мне показалось, будто я что-то потеряла, будто что-то исчезло в тот момент, когда я раскрыла руки и сделала движение к людям. Как будто что-то пропало, ушло.
И так было весь тот первый год. Каждый раз, когда я раскрывала руки и вытягивала их вперед, что-то исчезало и опустошалось безвозвратно.
Нет, исчезало не все. У меня было такое чувство, что самое глубокое остается, не иссякает, какой-то источник, который никогда не пересыхает. Чем он полнится? Но он пузырится, сочится. Он живет.
Я стояла перед алтарем, и мы все пели псалом. Слова псалма вселяли мир и покой. Скоро Пасха, скоро год, с тех пор как это произошло.
То, что я приехала сюда, было связано с Кристианой. Своего рода обратное движение, обращение. Все было очень просто и ясно: я как пешка переместилась с самого юга Германии на самый север Норвегии. На другой конец. Как будто меня швырнули куда-то слишком глубоко вниз или внутрь, а потом я взметнулась обратно. Куда? К чему? Я вышла из главной двери и заперла ее. Дверь была стеклянная со свинцовой рамой, так что сквозь нее все было видно. «Дверь в церковь как бы сжата между двумя угловатыми пристройками, которые похожи на застывшие ледяные колоссы и служат укрытием для прихожан от ветра и непогоды». Так было написано в буклете, который мне прислали, после того как я позвонила по телефону, чтобы подробнее узнать об этой вакансии. Я подняла глаза на церковь. Две белые каменные башни вовсе не выглядели как колоссы. Нет, всего лишь две большие, простые каменные башни, в промежутке между которыми виднелось небо, а над ними – треугольная крыша, такая же, как в наборе строительных кубиков у Лиллен.
Дул ветер. Он дует здесь всегда. Я не думала об этом, когда подавала заявление на место капеллана. С ветром ничего нельзя поделать. Когда ветер дует в лицо, кажется, что внутри него какие-то картины, они возникают из ветра и оживают.
Ветер дул и в тот день, когда я встретила Кристиану. Это было перед монастырем, среди больших развесистых деревьев на равнине между Аспенхау и Хартвальдом; монастырь окружен стеной, но и стена не защищает от ветра. Мы встретились у двери в монастырскую церковь, сводчатой двери, украшенной множеством небольших глиняных фигурок. Она стояла в мягком черном платье, придерживая рукой странную шляпку. Я обратила внимание на ее зеленые глаза. Отклонившись назад, она посмотрела на глиняные фигурки, затем попробовала дотронуться до одной и протянула руку вверх, забыв про шляпу. Она хотела дотронуться до маленькой фигурки с рогом на лбу и искривленным ртом. И вдруг шляпу сдуло ветром и понесло. Все это случилось за одну секунду – от момента, когда я открыла дверь церкви, вышла и увидела, как она вытягивает вверх руку, пытаясь достать фигурку, до того, как слетела шляпа.
Я стояла и смотрела на церковную дверь, смотрела сквозь стекло на большой зал, лицо и уши обдувал холодный ветер, я закрыла глаза.
Я сделала шаг вперед и наклонилась, чтобы поднять ее шляпу, но шляпу снова подхватил ветер, она отлетала все дальше и дальше. Все было как в старом немом кино: мы бегали за шляпой по мокрой траве монастырского двора, под большими деревьями между старинными каменными постройками. И вдруг мы рассмеялись: сначала Кристиана своим задорным смехом, а потом я услышала свой смех, хотя мыслями была страшно далеко. Наконец шляпа очутилась в углу каменной стены у ворот. Мы подбежали к ней одновременно. Кристиана подняла ее, стукнула пару раз о колено, стряхнув мокрые увядшие листья, надела на голову, слегка надвинув на лоб. А потом посмотрела на меня и улыбнулась. Она смотрела на меня снизу вверх и улыбалась из-под шляпы; ведь она была невысокого роста, Кристиана. А потом она снова засмеялась каким-то детским смехом, легко и просто, и посмотрела на меня широко открытыми глазами, в которых светилась радость.
– Просто ей захотелось побегать немного и поиграть, – сказала она. – Spielen[2]2
Поиграть (нем.).
[Закрыть]. А теперь сиди тихо, Виннифред, – добавила она строго и взглянула вверх на шляпу, – du bleibst da[3]3
Ты останешься тут (нем.).
[Закрыть].
Она подвезла меня на своей машине в город. Я сидела рядом с ней в черном громыхающем автомобиле с кукольной маской на фирменном знаке. Кристиана, 41 год, актер-кукольник. А я – Лив, 34 года, теолог, здесь стипендиат…
Все было так легко. И эта встреча с ней, и эта поездка. Я слышала шум мотора, смотрела на мелькавшие мимо поля, такие огромные, плоские, темные и пустые, на большие деревья, стоявшие рядами или группами, без листвы, только темные стволы.
Легко. Самой мне было так тяжело, что в ней я замечала только эту легкость, я в ней нуждалась. До меня не дошло тогда, что все светлое в ней было слишком светлым, как солнце на пленке становится совсем белым, и изображение исчезает.
Я открыла глаза: передо мной была церковь, где я – пастор; скоро год, как я живу здесь. Я попробовала сосредоточиться на этих простых и понятных вещах. Церковь была совсем новой, как и почти все в этом городе, построенном после войны. Я обернулась – с маленькой церковной площади был виден весь городской центр.
От церкви вниз с небольшой горки спускалась лестница, от нее шла широкая аллея к монументу павшим во время войны, а от него к рыбомучной фабрике на острове тянулась главная улица города с рыбоприемниками и магазинами. За островом была вода. Море налево и фьорд направо. Прямо – другой берег фьорда, плоская полоска земли, а за ней – Россия.
В Средние века на острове жили люди. Сейчас город переехал на материк, и с острова сюда построили мост – всего несколько метров длиной. Остров защищал город от ветра и непогоды. И закрывал вид на море. Впрочем, так думать мог только человек, приехавший с юга.
Другая ось шла через город вдоль фьорда и дальше – туда, где начиналось открытое море.
Город застраивался по этим линиям – перпендикулярной и продольной, их пересекали параллельные улицы, так что получалась клетка с квадратиками. После войны проложили дороги и начали восстанавливать город. В церковной ризнице висят черно-белые фотографии того времени, на них – люди в рабочей одежде тащат мешки с цементом, сложенные штабелями доски, леса, куда-то указывающий человек в каске, следы колес на песчаной дороге, отчетливые следы грузовиков, подъемный кран.
Я стояла спиной к церкви и смотрела вперед, глубоко вдыхая воздух; он был таким легким и ясным. Небо также было ясным, и было светло. Дул ветер, и светило солнце.
Да, дует ветер и наконец-то стало светло, вот и мои мысли должны быть светлые, скользить по поверхности. И не надо касаться того, другого.
Но куда там. Кристиана не оставляла меня, она была и здесь. Казалось, будто внутри меня протянуты нити и всюду, на всех уровнях – зазоры и отверстия, и что-то, другое, упрятанное в глубине, все время поднимается, вытягивается наверх. Я могла здесь и сейчас, стоя на ветру в этом маленьком городе, посреди света и легкости, вдруг обернуться и увидеть ее как живую перед дверью в церковь, в том же черном платье, в шляпке, которую она придерживает поднятой и согнутой рукой. Я могла увидеть ее, заговорить с ней, даже дотронуться до нее, и она ожила бы, засмеялась и была бы такой же, как всегда.
Нет, Лив. Такого не может быть. Что сделано, то сделано. Назад ничего не вернешь. Оно прошло и останется в прошлом. И сколько ни реви и ни старайся, ничего не вернешь.
Что же это была в ней за легкость такая, которой она не вынесла? Или это было что-то тяжелое, переодетое легким, потому и не замеченное мной? Все в ней казалось каким-то двойственным, перевернутым, неправильным. Зубы, например; я заметила это не сразу, а только когда сидела сбоку от нее в машине, по дороге в город из монастыря. Она смотрела на дорогу, и ее рот был полуоткрыт, вдруг она засмеялась – она много смеялась, и часто совсем неожиданно, – и я увидела, что зубы у нее сбиты в кучки, растут спереди и позади друг друга и наискосок. Их было слишком много, и они имели странную форму, одни были плоские, а другие острые и узкие, как маленькие башенки.
Я видела, что снег уже стаял на больших каменных плитах, кое-где еще был лед, а кое-где уже совсем голый камень, серый и плоский. Он был скрыт снегом всю зиму, и она была такой длинной, эта зима; все это так долго длится. Раньше я не думала об этом, но теперь вдруг почувствовала, как это все долго.
Я заметила маленький кустик желтой травы у края плиты, и мне захотелось сорвать его. Я подошла, села на корточки и взялась за него, чтобы вырвать. Но он крепко сидел в замерзшей земле. В руке у меня осталось лишь несколько травинок.
Я поднялась, держа травинки в руке. Время, Лив, ты забыла про время, про кофе с прихожанами, очнись! Я поспешила к лестнице и спустилась на аллею. Снег был мокрый, и я в своих зеленых сапогах увязала в нем. Ой остался на носке сапога, я стряхнула его и пошла дальше. Рясу я сняла, на мне был толстый коричневый свитер с высоким горлом. Брюки болтались поверх сапог, я наклонилась и засунула их вовнутрь.
Я перешла дорогу и пошла наискосок по снегу, поднимая высоко колени, к небольшому каменному зданию со стрельчатыми окнами.
Этот дом – один из самых старых в городе, его построили более ста пятидесяти лет назад, и один из немногих домов, не разрушенных немцами. Здесь находилась старейшая губернская библиотека, он стоял как-то нелепо, скрытый за большим домом культуры, где были кинотеатр и концертный зал. Однако мне нравилось, что именно здесь мы после службы пьем кофе, нравилось, что этот маленький белый домик стоит так нелепо. Не его вина, что он так стоит, он появился здесь первым. Это когда строили дом культуры, забыли про него подумать.
Я подошла к двери, поднялась на каменную ступеньку, уже свободную от снега. Вокруг все капало, текло и журчало. От дверей я почувствовала запах вафель, услышала голос Нанны. Различала только ее голос, высокий и ясный, как будто бы она там одна и говорит сама с собой.
Я вошла в гардероб с коричневыми скамейками вдоль стен, также выкрашенных в коричневый цвет, с большими двойными крючками, один из которых загибался вверх, а другой вниз, с круглыми черными шариками на концах.
Когда-то именно так и ходили в библиотеку, подумала я, когда пришла сюда в первый раз. Снимали на входе пальто, а иногда и ботинки. Ведь чтобы найти нужную книгу, требуется время. А сейчас почти никто не снимает верхнюю одежду, даже в церкви. Там никогда не бывает особенно холодно, разве что зимой, когда дует сильный ветер, но в общем в церкви тепло. И все равно они сидят в пальто и кутаются в толстые шарфы. Хотят защититься? Они сидят, готовые в любой момент подняться и уйти. Как они ушли в тот раз.
У меня было такое чувство, словно я пыталась создать вокруг себя пространство, пробовала – как идти по нему, так чтобы оно выдержало. Но не получилось. Когда я пришла сюда впервые, я думала вовсе не о библиотеке. Вот и теперь: мне показалось, как будто я попала в зал, где впервые увидела выступление Кристианы. Что вдруг напомнило мне о ней? Ведь там все было совсем по-другому. Мастерская и сцена у Кристианы были на бывшей бензоколонке: гараж и мойку перестроили и окрасили в черный цвет. На стене снаружи и на световом табло над крышей было написано красными буквами «Подмостки», «Schaubühne». Нет, этот домик вовсе не был похож на тот театральный зал, просто в гардеробе было темно, и этот проход напоминал переход от того, что было, к тому, что будет. Комната сама как будто была проходом, промежутком, войти в нее означало находиться в нем. У меня возникло чувство, что и вся жизнь моя стала таким промежутком, между чем-то и чем-то, переходом.
Здесь все как раз снимали верхнюю одежду – на крючках висели куртки, пальто и пиджаки. Мне было нечего снять, куртку я забыла в церкви, она висела там на стуле в кабинете, надо будет потом зайти за ней. Я открыла дверь и вошла.
– Ну вот и ты, наконец, – сказала Нанна. Она стояла в правом углу комнаты, около мойки и стола, покрытого синей клеенкой с цветочками. На столе дымились четыре вафельницы. Нанна улыбнулась мне и сняла крышку, чтобы посмотреть, не готова ли очередная вафля. Горка их уже лежала на решетке. С другой стороны стола стояла женщина, помогавшая Нанне с кофе, и выкладывала вафли на блюдо. Поверх платья на ней был фартук; я обратила внимание на быстрые движения ее немолодых, но пухлых рук.
Я взглянула на свои – какие-то нескладные и онемевшие, в правой руке я все еще машинально сжимала травинки. Я сделала шаг в сторону Нанны, хотела выбросить их в мусорное ведро.
– Иди, иди сюда, – сказала Нанна и повернулась ко мне, насадив на вилку вафлю. – Возьми и съешь ради меня.
Она сказала это шутливо, низким голосом, и снова отвернулась к плите. Я подошла к раковине, спустила туда траву, взяла горячую вафлю и откусила кусочек.
Я посмотрела вокруг – на людей, которые сидели за столами и разговаривали. Их голоса сплетались в кокон, и я не знала, как войти внутрь.
До встречи с Кристианой я ни разу не была в кукольном театре. Эта мысль просто не приходила мне в голову. Но она называла его «Подмостки» и настаивала, что большинство ее сценок – для взрослых. Это было по дороге в город из монастыря, в тот день она пригласила меня на представление. Вечером я сидела в большом темном зале и смотрела на сцену. Было совсем тихо, все ждали. И вот появился свет, тоненький луч света, будто кто-то нарисовал в воздухе черточку, чтобы показать, какая кругом пустота. Затем возникла кукла. Маленькая синяя кукла, одетая в какие-то тряпочки, с маленькой квадратной головой. Она лежала на темном склоне горы и вдруг встала и начала двигаться, начала жить. За ней показалась Кристиана, в черном платье и с черной вуалью на лице. Я видела, как она двигает руками куклы с помощью тонких проволочек. Кристиана не пряталась, но ее словно бы не было, была только кукла. Кристиана отдала ей свою жизнь.
Я налила еще кофе и взглянула на столик, за которым сидели две молодые семьи, приехавшие с юга Норвегии, и еще несколько знакомых мне людей – учителя начальной школы, работники местной администрации, супружеская чета врачей. За другим столом устроились пожилые прихожане. Сторож коммунального спортзала, как обычно, в рабочей одежде, сидел в углу, спиной к стене, наклонившись над тарелкой с вафлями, которую он держал на коленях, чашку кофе он, как всегда, поставил на подоконник.
Я отошла от плиты, но на полдороге застыла с чашкой в руке.
Дети сидели за отдельным столиком у окна, недалеко от двери. Там была Лиллен, младшая дочка Нанны; в свете из окна ее блестящие волосы казались почти белыми, была видна кожа на проборе. Она что-то рассказывала мальчику рядом. Еще минута, и она соскользнет вниз, проползет под столом и выскочит оттуда. Мне захотелось сесть к детям, посидеть с ними за столом, поиграть, почитать им про Даниила в львиной пещере или про Иосифа у фараона.
Я прошла дальше к столу, за которым сидел человек из строительного совета. Можно бы спросить его, как дела со строительством нового дома для общины – этот проект возник задолго до моего здесь появления.
Но он был увлечен разговором с соседями по столу, речь шла о новом законе об использовании земли и водоемов. Животрепещущий вопрос для всей губернии; саамы проявляли активность, а коренные норвежцы считали, что пора положить конец привилегиям саамов.
– Сколько мы должны платить за несправедливость, совершенную когда-то, а, пастор? – спросил какой-то мужчина и откинулся на спинку стула.
Я поставила чашку на стол и пошла за стулом.
Мужчина тем временем рассказывал об одном знакомом норвежце. У него обманным путем отняли домик, который он обихаживал много лет. Саамы как-то объединились и втихаря всё обделали. Они ведь все кругом родственники и горой стоят друг за дружку. Написали бумагу, проштамповали в муниципалитете, и все – ничего уже нельзя сделать.
Я внимательно выслушала его и задала несколько вопросов, я хорошо знала, что эта проблема гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. Потом заговорил другой, пожилой человек, он смотрел в стену прямо перед собой и возмущенно требовал навести, наконец, порядок и восстановить справедливость. Я смотрела на его лицо, с морщинами, пятнами и родинками, и мне казалось, что весь вопрос относительно нового закона как бы сросся с этими линиями на его лице, ушел вглубь, словно тонкие корешки шли от морщин вниз по телу, по рукам и доходили до кончиков пальцев, которые дрожали, когда он, закончив, отхлебнул из чашки кофе. Его сосед сидел, уставившись в свою тарелку, и рвал на кусочки вафлю, на маленькие кусочки, так что в конце концов получилась куча желтого песка, такого же, какой лежит здесь везде, под вереском, под домами, дорогами, на равнине – везде.
Я перешла к столу, за которым сидели пожилые прихожане. Здесь всегда много смеются. Я поздоровалась со сторожем и спросила, как дела с отопительной установкой. Он говорил о ней в прошлый раз.
– Установлена, – ответил он. – Но слегка шумит.
Он один из тех, кто ходит к пастору. Я не знаю, как назвать наше общение – духовным наставничеством, или это просто часть работы пастора? Он – невысокий худой человек лет шестидесяти. Приходит и сидит у меня минут пятнадцать – двадцать. Выпивает чашечку кофе. Он может долго сидеть и смотреть на меня, рассматривать комнату; иногда рассказывает о своей работе, о том, что делал, о повседневных вещах. Вспоминает детей, с которыми часто разговаривает, сыплет именами, я уже знаю их по его рассказам, но и только. Для меня они как абстрактные типажи, словно в ролевой игре. В первые его посещения я сидела и ждала, что он доберется до сути, расскажет про самое важное. О своих страхах, о горе, о том, что его мучает. О чем-то таком, что можно рассказать только священнику в надежде на помощь. Однако он сидел и дергал ниточку на рукаве, а потом взглянул на меня. Может быть, он ждал чего-то от меня? Я напрямик спросила его, не хочет ли он что-нибудь рассказать. И тогда он начал говорить об отопительной установке, своем самом большом заказе. Стал вдаваться в технические детали, в которых я ничего не понимаю. Долго сидел и рассказывал.
Во время учебы и практики нас не готовили к таким вещам, таким неясным и неопределенным. Как к этому относиться? К тому же я была недостаточно внимательна во время практики, она пришлась на тот весенний семестр, когда я ждала места стипендиата.
Со временем я привыкла к его визитам и стала думать иначе. Он приходил в рабочей одежде, стучался и спрашивал, не помешал ли. И я отвечала: «Нет, конечно» – и ставила кофе. То, что он говорил, не было скучным, у него была неожиданная манера связывать воедино мысли, какими-то резкими и длинными прыжками. В последний его визит я подумала, что дело не в нем, а во мне – это я мыслю слишком узко. Он говорил, а на самом деле хотел чего-то другого. Он приходил, чтобы побыть здесь, побыть вместе с пастором. И говорил про отопительную установку или другие обычные вещи. Может быть, однажды он заговорит о чем-то другом, болезненном, а может, и нет. Главное, что мы проводим время вдвоем, вместе.
Мне как-то пришло в голову, что, может быть, он приходит ради меня. Возможно, я, сама того не замечая, излучаю какие-то неуловимые лучи? Так ли это? А если так, то насколько это нехорошо?
Я вышла из дома общины, на улице дул сильный ветер. Дорога к пасторскому дому, красному, двухэтажному, шла мимо школы. Дом стоял чуть в стороне, на небольшом пригорке. Здание школы слегка прикрывало сад от ветра, и там росли довольно высокие деревья.
Я шла мимо гаража. С другой стороны дома также была дорога. В пасторском доме обычно жил приходской священник, однако нынешний построил себе собственный дом в другом месте, так что этот пустовал, когда я приехала.
В нем было две квартиры, однако маленькой кухней на втором этаже давно не пользовались, так как у прежнего пастора, жившего здесь, было много детей, семья занимала весь дом и пользовалась кухней на первом этаже.
Я открыла черные железные ворота. Нанна, очевидно, уже уехала в рыбацкий поселок. Она сказала, чтобы я приезжала, если захочу. Они с Лиллен будут там до вторника. Старшая дочка, девятнадцатилетняя Майя, с ними не поехала, сегодня вечером какой-то концерт, а потом, она ведь работает. Я посмотрела на окна, но не увидела ее.
После кофепития в доме общины мы с Нанной ушли последними. Нанна все убрала и привела в порядок, вытерла клеенку тряпкой. Лиллен прыгала с одного стола на другой, но потом помогла мне поставить на место стулья. Я поблагодарила Нанну за приглашение и сказала, что с удовольствием приеду, но не знаю когда.
У меня были кое-какие дела и еще что-то важное, но я не могла вспомнить, что именно.
Гардины в окне первого этажа были собраны в две дуги шнуром или, как там это называется, лентой для гардин. Нанна повесила их перед Рождеством. У меня на втором этаже не было занавесок. Нанна прислуживает в церкви, она занимается этим уже много лет.
Раньше она жила вместе с мужем и Лиллен в рыбацком поселке; муж был рыбаком. Но произошел несчастный случай – не в море, а в приемном цехе: Наннин муж запутался в сети, попал в машину и погиб. Это случилось нынче осенью.
Тогда Нанна переехала в пасторский дом, в квартиру на первом этаже. Я ей предложила.
Как же она выглядела, когда пришла на работу: губы разбухли, щеки опухли как непропеченная булка, из глаз все время текло. Я сказала ей, что она может пока побыть дома, что многие из прихода будут рады подменить ее на это время.
Нет, сказала она и даже вскрикнула, когда я повторила свое предложение. Я не могу там находиться, я не могу быть в этом доме, я схожу с ума. Ты сухая вобла, ты небось и члена-то в своей жизни не видела, кричала она мне, что ты понимаешь?! В доме так пусто, и он как будто где-то тут, на кухне или вышел за чем-то, я все время его слышу, слышу его шаги, как они замирают, когда он останавливается наверху лестницы, чтобы вот-вот открыть дверь и войти. Я вроде бы слышу, как он идет по лестнице, у меня ёкает сердце, я жду и вслушиваюсь, но он не входит. Он не открывает дверь и не входит. Потому что он не вернется никогда. Я распахиваю дверь, выхожу в коридор, стою и смотрю. А там никого. И тут я начинаю думать, что же было, когда он был жив, был ли это он, кого я слышала и ждала, или же просто ветер, не ждала ли я, что в комнату войдет ветер. И было ли что-то другое, рядом с ним, что я принимала за него, когда мы сидели рядом на диване. И кем была я сама, если я ждала это другое. Кто же я в этом пустом доме? Я рычу на Лиллен, когда она поет, и рычу на нее, когда она молчит. «Твой отец мертв, – реву я, – ты что, не понимаешь? Что ты сидишь как мумия?» А она просто смотрит на меня, и уходит в другое место, и тихо сидит там или начинает напевать, что еще хуже. А Майя такая милая и добрая. Добрая и работящая как кузнечик: готовит еду, заправляет машину и возит нас повсюду.
И правда, я видела ее в окно, видела, как она сидит у ризницы в длинном низком автомобиле и ждет мать; ее лицо, обрамленное длинными черными волосами, казалось таким маленьким за стеклом машины.
– Мне гораздо лучше быть здесь в церкви и работать, – сказала тогда Нанна. – Надо бы сюда переехать, я могу спать на матрасе, там за скамейками. Никто ничего и не узнает, и постепенно все пройдет. Ты же пастор и знаешь, что все пройдет, правда ведь? – Она смотрела на меня – ее глаза были полны слез и казались такими маленькими, а я стояла перед ней и чувствовала, что я вся тверда как кость и нет на моем теле ни одного мягкого изгиба, где она могла бы спрятаться.
И тогда я сказала, что она может переехать в пасторский дом.
– Переезжай ко мне. – И когда я сказала это, я почувствовала, что это было единственным правильным решением. И как это раньше не пришло мне в голову?
– Нанна, ведь у меня так много места на первом этаже, – сказала я, – и все пустует, и деревья такие большие, за окном столько света, а как будет красиво летом, когда на них появятся листья, все будет такое зеленое, и такие большие окна. Нанна, столько места мне не нужно, все пустует. Было бы так здорово, и я была бы очень рада. Ну, хоть какое-то время поживите здесь, ты, Лиллен и Майя, пока тебе не станет лучше, легче.
Нанна не ответила, она просто села, рухнула на пол и продолжала плакать. Я села на корточки и погладила ее по голове, а потом вдруг вспомнила, что я терпеть не могу, когда кто-то меня гладит, когда я плачу.
Я прислонилась к стене, села на каменный пол в ризнице, в маленьком коридорчике прямо перед кабинетом, куда входишь с улицы, с задней стороны церкви. Мы сидели на каменном полу, и я чувствовала холод даже сквозь брюки. Дело было в конце сентября, но я уже поддевала шерстяные колготки, натягивала их каждое утро, стоя в большой спальне пасторского дома и выглядывая из окна.