Текст книги "Чудо Бригиты. Милый, не спеши! Ночью, в дождь..."
Автор книги: Гунар Цирулис
Соавторы: Владимир Кайяк,Андрис Колбергс
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)
Но, отвечает она, мужа сейчас нет дома – у него затянулось заседание коллегии, однако в семь часов он мог бы принять. Есть ли у меня адрес?
Есть у меня адрес, Спулга Раймондовна, конечно, есть.
Наркевич Спулга Раймондовна, родилась в Риге, возраст – сорок три года, мать совершеннолетнего сына, образование высшее, работает в институте на полставки и наверняка только для того, чтобы не потерять квалификацию.
– До свидания.
– Спасибо, до свидания!
Выходя из стеклянной будки–автомата, я вдруг подумал, что толком и не знаю, как выглядит профессор Наркевич. Правда, я видел его фотографию (она при мне, в кармане), и со слов опрошенных, а также в результате чтения и перечитывания документов в воображении сложился весьма конкретный образ, который – как обычно бывает! – не соответствует реальному. Стройный, но не высокий, иначе выглядел бы неуклюжим, костлявым. Спортивный, если каждую весну ездит в Карпаты кататься на лыжах. Там он на две недели снимает целый двухэтажный дом, где живет лишь старушка хозяйка, выполняющая обязанности кухарки и прислуги. Гости, которых он приглашает, живут в свое удовольствие, бесплатно. Компания почти одна и та же, без барских замашек, дружная. Так утверждали два разных человека, которые гостили у него в Карпатах в разное время и друг друга не знали. Они так и сказали: жили довольно просто, но весело и дружно. Наркевич среди них был, конечно, лучшим лыжником: терпеливо обучал остальных, если была необходимость. За два года – о других годах информации у меня нет – на лыжах он превзошел всех. Может быть, не только за два года?
– Вы спрашиваете, почему я ушел из его отделения? – переспросил меня один врач из отдаленной провинциальной больнички. – Ведь от него не уходят – не так ли? Да, не уходят, потому что боятся. Боятся преследований. Со мной – другое дело, сам я из деревенских, в Риге мне и не нравится. Жене, правда, было труднее привыкнуть, но теперь она в Ригу ни за что не вернется. Да и по сравнению с той комнатенкой в рижской коммуналке мы получили настоящий дворец. Итак, почему я ушел от Наркевича, к которому все так стремятся? Материально у него люди обеспечены, да и жилплощадь он умеет для своих вырвать… А у меня деревенский склад ума, и, кроме обладания всеми этими благами, я еще хочу быть человеком. Знаете анекдот про двух собачек, которые встретились на улице? Если знаете, скажите, дальше рассказывать не буду… Одна из них – облезлая дворняжка, которая спит где придется, и бегает от собаколовов, у другой на ошейнике висит золотая медаль, а дома перина и каждый день ей подают миску со свежими мозговыми косточками. «Какая ты счастливая, – говорит ей облезлая дворняжка, – жизнь такая…» – «Я и не жалуюсь, – отвечает баловень судьбы, – но ведь и полаять иногда хочется».
Видите ли – я тоже из тех, кому иногда хочется полаять. Наркевич к таким звукам не привык, от неожиданности его может кондрашка хватить, а он всегда на страже своего здоровья и своего материального благополучия. Мой лай он помнит по сей день, потому что как только мы посылаем в министерство заявку хотя бы на пару письменных столов, нам сейчас же вставляют палки в колеса. С ведома Наркевича, как мне удалось выяснить. Итак, почему я ушел из отделения, где меня ожидало большое будущее и – по крайней мере! – одна диссертация? Не сумел смолчать.
– Однажды днем он оперировал, – продолжал рассказывать врач. – Операция была сложной, из зала он вышел усталый, но улыбающийся и довольный. «Гарантирую – жить будет! Сердце бьется как часы, легкие работают как кузнечные меха!» Он сказал это, конечно, намного подробнее и наполовину по–латыни, но мысль была именно такая: пациент жить будет, все в наилучшем порядке. Ночью дежурил я. Больной начал угасать. Я сделал все, что в таких случаях полагается, но больному не становилось лучше. Я звонил профессору на квартиру, но там никто не поднимал трубку. Тогда я подумал, что телефон, может быть, поврежден. На «скорой» меня быстро доставили к дому Наркевича, я отчаянно звонил в дверь квартиры, стучал, но мне не открыли. Когда я вернулся в больницу, конец уже был близок. Под утро пациент умер, не приходя в сознание. А в девять часов профессор прибыл на работу и, узнав о случившемся, во всеуслышание заявил: «Вот что, коллеги! Если каждый не будет добросовестно выполнять ту работу, которая ему доверена, то на успех рассчитывать нечего!» Если бы потом он ко мне подошел и хотя бы извинился, я, наверно, остался бы или постарался бы его понять. Но извиняться он вообще не способен. Так мы и расстались. Разве это лай? Лай был потом, когда заявление об уходе было уже подписано и когда я нашел место в провинции. До тех пор лаять я опасался. Тогда и выложил все, что о нем думаю, и напомнил, что подобные слова в подобной ситуации он говорил несколько месяцев назад другому врачу. И в тот раз я ему поверил! Поверил! Даже теперь мурашки по телу бегают, когда вспоминаю об этом. Ведь тогда я не знал, что профессор еще в ходе операции понял – больной не выживет – и только поэтому старался выглядеть перед коллегами довольным и успешно справившимся с делом. Чтобы никто даже не догадался о его неудаче. Понимаете? Наркевич выше неудач, у него неудач не бывает, неудачи бывают только у других.
Вы меня спрашивали о деньгах. Я скажу, но только для вашего сведения, никаких бумаг писать или подписывать я не собираюсь. Не буду говорить об обыденных случаях, я скажу вам кое–что такое, от чего у вас волосы встанут дыбом – он требовал от родителей денег даже в том случае, когда твердо знал, что ничем не сможет помочь их ребенку.
– И вы молчали? – не выдержал тогда я.
– Да. Молчал. У вас есть дети? Да? Значит, вы меня поймете. Мне страшно. У меня сынишка, и может случиться, что ему потребуется операция. Никто от этого не застрахован. Там, где кончается мое «могу», начинается гениальность Наркевича. Да, вы не ослышались – гениальность! Очень возможно, что его гениальность мне будет необходима, тогда я заплачу эти полторы тысячи и куплю ее на несколько часов.
– Все любят своих детей, но не у всех есть даже несколько сотен рублей, чтобы заплатить.
– Не такая уж большая сумма… Можно что–нибудь продать…
– Не у всех есть что продать.
– Знаете, а все меня и не интересуют. Меня интересует мой ребенок.
Наркевичу сорок семь лет. Должно быть, он – один из наших самых молодых профессоров. Конечно, элегантен, костюмы шьет у дорогого мастера – они отлично подогнаны и нигде не морщат. У него белая или черная, всегда отполированная «Волга», которую он заменяет каждые три сезона. На заднем стекле занавесочки или фольга, которая превращает стекло в подобие зеркала – из машины видно все, с улицы – ничего. «Волга» в стиле, соответствующем рангу. В новой энциклопедии в томе на «Н» отведено место и его имени: для этого он обладает достаточным количеством почетных званий. Сам тоже работает над отдельными статьями. О хирургии.
Слегка запуржило. Упрекаю себя в том, что не позвонил Наркевичу домой из своего кабинета. Теперь не пришлось бы топтаться тут на углу, соображая, куда идти, сидел бы себе за письменным столом, и от группы Ивара, может быть, уже поступили бы какие–нибудь вести.
Что делать целый час?
– На час ты свободен, – говорю шоферу. – Потом подъезжай к соседнему дому и жди меня.
Перехожу улицу, но и здесь чувствую себя таким же лишним. Вдруг мне в голову приходит – Сады. За час я мог бы подъехать к окраине Садов и вовремя вернуться. Нет, далеко я забредать не стану, просто постою на окраине и посмотрю, как они выглядят, когда идет снег.
Сады… Откуда пристало ко мне это слово? «У нас в Садах», – сказал кто–то. А кто? В памяти всплывает красное лицо с кулачок, седая, довольно длинная щетина и окурок, зажатый в желтых зубах. «У нас в Садах», – сквозь зубы произносит мужчина, но окурок при этом даже не шелохнулся. Взгляд его косит, как у подглядывающего в карты соседа, но мы с Иваром тогда решили, что он смотрит на нас.
Подняв воротник, прибавляю шаг. Мне захотелось увидеть Сады заснеженными. Белыми и чистыми, а не оголенными и неприглядными, как еще совсем недавно, осенью.
Глава II
Осень тысяча девятьсот восемьдесят второго года выдалась необычной, даже дяденьки с длинными седыми бородами не могли припомнить такой. После первой половины лета, дождливой и холодной, когда кое у кого на грядке дважды померзли только что посаженные помидоры, когда все кругом затопило и в бороздах застоялась вода, когда из–за холода у рыболовов не клевала даже умственно отсталая рыба, когда стало ясно, что скот опять останется без сена, а горожане без картофеля, схватка циклонов и антициклонов вдруг прекратилась и людям улыбнулось горячее солнце на ясном голубом небе, которое продолжало оставаться таким же ничем не омраченным даже в начале ноября – температура по ночам держалась около восьми градусов по Цельсию, а метеорологи обещали, что будет еще теплее.
Довольны были все, только не спиннингисты – они свои неудачи всегда сваливают на направление ветра или другие капризы природы, сетовали на погоду также охотники, которые никак не могли изловчиться и попасть в быстрых и осторожных уток–северянок, да еще председатели колхозов: им для украшения в отчетах очень пригодился бы какой–нибудь ураган или другая катастрофа. Дождика хотя бы денька на два! – но нет, его так и не было. Правда, в середине октября чуточку прихватил мороз, но тут же отпустил – осеннее пальто так и не понадобилось доставать из шкафа. Начало событий, о которых я хочу рассказать, пришлось именно на эти дни.
Мороз не был крепким, он пощипывал только по вечерам и ночью, и огородники, которые не верят ученым предсказателям погоды, а полагаются лишь на такие приметы, как пение иволги, сети, сплетенные пауками, начали свой финишный спурт – сматывали полиэтиленовые пленки с парников, снимали последние, еще зеленые, помидоры – в конце концов дома они в тепле дозреют, зачем рисковать, от морозов почернеют, – вскапывали грядки, готовя их к зиме, укрывали и засыпали опилками, запирали свои будки и уезжали. Еще и позднее в электричке можно было кое–кого увидеть с саженцами сливы, груши или ягодных кустарников, но опоздавшие не в счет – Юрмала опустела и затихла.
Не скажу, что мы, постоянные жители Юрмалы, этот факт переживали болезненно: курортная кутерьма достаточно утомила нас за лето. Скорее мы были счастливы, что избавились от пестрой массы отдыхающих, целыми сутками прогуливающихся по пляжу не только с собаками, – некоторые, достигшие технического прогресса с опозданием лет на двадцать, не расставались с орущими транзисторами и портативными магнитофонами. Ежегодно для нас, юрмалчан, – прошло уже несколько лет, как я по семейным обстоятельствам вынужден был оставить Ригу и перебраться поближе к морю, – наступает очень приятный период тишины, когда можешь пойти с женой не только в кино, но и в кафе, при этом не приходится часами томиться за дверями в ожидании свободного места; когда ночью тебя не будят громко, но дурно поющие компании, возвращающиеся с пляжа, и когда утром, направляясь на работу в вагоне электрички, можешь устроиться поудобнее, чем в «Жигулях». Сорок минут комфорта на жесткой скамье за читкой утренней газеты – и ты в Риге.
В тот день рабочее время приближалось к концу, я записывал в настольный календарь все свои дела на завтра и время от времени поглядывал в окно на Бастионную горку, утопавшую в красно–желтой листве. Я снова думал о том, что уже давно не давало мне покоя. В рижских парках растет много редких сортов деревьев, выращенных с большим трудом. Раньше возле каждого ствола ставили дощечку, на которой было написано о распространенности этого вида, его родине, а теперь, как я заметил, прогуливаясь со старшей дочерью, таких дощечек остались единицы. Деревьям нужны шефы. Не мешало бы подкинуть эту идею инспекции по делам несовершеннолетних – пусть ее подопечные сделают новые таблички, это способствовало бы росту их самосознания. Именно самосознание им необходимо.
Вошел Ивар. Выглядел он озабоченным, и я не сомневался, что это опять дела сердечные: Ивар приближался к возрасту, когда либо женятся, либо навсегда остаются в холостяках. Обратите внимание на то, какими озабоченными выглядят такие мужчины: в ярмо супружеской жизни добровольно впрягаться они еще не хотят, но и стирать себе рубашки тоже больше не желают.
– Ты прямо в Юрмалу? – обеспокоенно спросил Ивар.
– Нет, – ответил я, ожидая его следующего вопроса, который обычно начинается со слов «Скажи, пожалуйста, не мог бы ты…». А в тот день я как раз мог: жена сказала, что задержится на работе и позвонит мне перед выходом. У меня было около полутора часов свободного времени, которое я мог бы продать ему, вопрос только – за какую цену.
– Скажи, пожалуйста, ты не мог бы… Более идиотской ситуации не бывает, но…
Я размышлял, кого мне жаль больше – Ивара или ту симпатичную девушку, которую я видел всего один раз и которой, если я откажусь, придется напрасно дрожать – осень все–таки! – на каком–нибудь углу. Выручить я согласился – как всегда! – и мой подчиненный широким скорым шагом удалился. Инструктировать дружинников вместо него, значит, придется мне.
Снова перечитал информативную сводку, но ничего заслуживающего внимания там не оказалось. Разве что в розыске угнанных машин дружинники могли бы нам помочь – тогда были два «Жигуля», «Москвич» и «Запорожец». Кривая угнанных машин постоянно растет, и по–моему, уже устарел закон, дифференцирующий преступления в этой области.
Вложив в пишущую машинку бумагу, я десять раз на пяти экземплярах отстучал номера украденных автомобилей, чтобы потом раздать их дружинникам, – мысленно употребляя слово «украденные», хотя писал «угнанные», потому что есть статья закона об угоне транспортного средства.
Статья эта предусматривает гораздо меньшее наказание, чем за кражу, и я еще не встречал ни одного автомобильного вора, который не знал бы всех тонкостей этой статьи и не пытался бы выдать себя за угонщика. К сожалению, многим это успешно удается.
Я, конечно, мог бы и не отстукивать на машинке, а попросить дружинников самих записать номера украденно–угнанных автомашин (для пострадавшего ведь это не имеет значения – мало мы еще сочувствуем пострадавшим) и особые приметы, но подумал: вдруг не у всех будет чем и на чем писать, а наспех оторванные от газеты клочки с записями в карманах изомнутся, буквы будет трудно разобрать, листочки же, которые я раздам, будут восприниматься по–другому; их положат в бумажники и воспользуются ими не только сегодня, во время патрулирования, но и завтра, послезавтра: как только они заметят где–нибудь в лесу или у края тротуара машину, по всем признакам брошенную, достанут листочек и сличат номер. Дружинники – народ наблюдательный, им не мешает сыскная рутина, как нашим работникам, у которых номерами машин испещрены все записные книжки, к тому же индивидуальные маршруты добровольных помощников милиции пролегают по таким дворам и улицам, где мы никогда не патрулируем.
И вот неторопливым шагом я уже подхожу к штабу добровольной народной дружины, не привлекая внимания, прохожу через большую комнату, которая постепенно заполняется людьми, – я здесь бывал, план помещений, знаю хорошо, – и в задней, меньшей комнате за монументальным письменным столом замечаю пожилого бритоголового мужчину с выражением непоколебимости на лице – такими мне представляются генералы перед решающим сражением.
Для пользы дела следователи–криминалисты носят форму во время строевой подготовки или в торжественных случаях, а на сей раз ни то, ни другое, поэтому моя личность особого доверия у бритоголового (он начальник штаба народной дружины) не вызывает, и я вынужден предъявить служебное удостоверение. Но и оно, кажется, его не очень убедило. По–моему, он принадлежит к тем, кто признает лишь людей, которым перевалило за шестьдесят (еще лучше, конечно, за семьдесят), потому что все, кто моложе их, кажутся им легкомысленными. Даже свой рапорт – явилось столько–то, патрулировать будут там–то – он протараторил так, будто я вовсе не достоин его слушать.
Наконец собрались все, и я прохожу в большую комнату – рассказать, на что особенно следует обратить внимание, напоминаю некоторые прописные истины и раздаю листки с номерами угнанных машин.
– Мне не надо, – мотает головой пожилой мужчина в сером полупальто из деревенского сукна, одетый по сравнению с другими довольно неопрятно. У него грубые, плохо вымытые руки, с короткими сильными пальцами. Стоит у входной двери, которую даже в холодные вечера держат открытой настежь: вентиляция в помещении плохая, да и прятать здесь нечего.
Штанины и полуботинки у мужчины облеплены жирным черноземом. На дружинника он не похож, скорее это посетитель. Никто не заметил, когда он вошел, так как взгляды всех были устремлены на меня. И вопрос, по которому он пришел, наверно, не казался ему значительным, поэтому прерывать мою речь он не стал.
Я иду по кругу, раздаю листки дружинникам, начальник определяет каждой группе маршрут патрулирования и с решительностью, свойственной инструкторам парашютистов, одну за другой провожает группы за дверь.
Вернувшись в заднюю комнату к письменному столу, я заметил, что старик в полупальто направляется ко мне. Ходьба дается ему с трудом: ноги у него словно одеревенели и в коленях почти не сгибаются.
– Я к вам, – подойдя ближе, говорит он.
– Пожалуйста, по какому вопросу? – откуда ни возьмись бритоголовый начальник штаба уже восседает на своем стуле (тоже монументальном) и открывает журнал регистрации происшествий.
– Я к нему, – мужчина кивает в мою сторону. – Нам надо поговорить с глазу на глаз.
– Извините, – говорю я бритоголовому, и вдвоем с незнакомцем мы направляемся к выходу, но я вижу, что бритоголовый не принял бы от меня извинения, даже опубликованного в газете. По–военному вытянувшись за письменным столом, непоколебимый бритоголовый смотрит так, словно хочет сказать, что нет такой тайны, которой он не знает, и во всем подлунном мире нет ничего такого, чего ему не положено знать.
В его глазах я наверняка молокосос–выскочка, откровенно проявляющий нахальство.
От тротуара нас отделяют три бетонные ступеньки, и я помогаю старику преодолеть их.
– Пойдем потихоньку, – предлагает он. – Там при всех я не хотел… Не окажись вы тут, из штаба дружины я бы только позвонил в милицию… Не стоит поднимать лишний шум.
– Не понимаю.
– Наверно, труп.
– Где?
– Тут, неподалеку – в Садах.
– Наверно или точно труп?
– Да, покойник. Я видел спину и затылок. Я ничего не трогал, а сразу пошел звонить.
– Может, пьяный… заснул?
– Его уже раздуло. Я потому там ничего не стал говорить, чтобы не бросились смотреть… Испортили бы следы… Следы – дело очень важное, я знаю – сам после войны служил в милиции. На Большом кладбище бандиты меня и подстрелили – вот потому теперь в танцоры уж не гожусь.
Сады… Так вот почему у старика штанины и полуботинки облеплены жирной землей.
– Кто–нибудь, кроме вас, видел?
– Нет. Сходим туда сначала вдвоем, может, он и не убит, а сам испустил дух.
– Следствие все равно начинать придется.
Мы сворачиваем в тихий, короткий переулок с добротными домами, построенными еще в тридцатые годы, – у некоторых на входных дверях сохранились бронзовые ручки, – и вскоре оказываемся возле длинного сооружения из силикатного кирпича. По виду оно напоминает барак, какие немцы строили для военнопленных. Только у этого двери лепятся одна к другой – все из шпунтованных досок, уложенных «елочкой», и закрыты они тщательнее, чем сейфы. Это гаражи. Мимо них, среди засохшей и потемневшей, почти в человеческий рост, крапивы тянется узкая утоптанная тропинка – вдвоем по ней никак не пройти, поэтому добродушный старик идет впереди.
Постепенно сгустились сумерки и положение осложнилось. Конечно, осмотр места происшествия можно произвести и при свете прожектора, но в таком деле всегда важна быстрота: мощное же освещение организовать не так–то просто, да и при нем, бывает, не все заметишь.
Широкую канаву за гаражами мы переходим по мосткам и вступаем на территорию садового кооператива, о размерах которого у меня нет четкого представления. Сады – словно отдельное, само по себе существующее государство, со своим ритмом жизни, своей архитектурой и своим населением. Они красивы какой–то своей красотой и в то же время есть в них что–то неприятное и непонятное. «Гибрид пиратского судна, помойки и желтой сливы», как сказал Ивар, которому пробелы воспитания, полученного в детстве, не удастся заполнить пожалуй, до самой пенсии. К Садам примыкают двенадцатиэтажные дома, которые высятся как бело–голубые свечи, а вдоль пролегла асфальтированная дорога с высокими лампами–светильниками на столбах, в них свистит ветер, мимо проносятся автомобили со скоростью, далеко превышающей указанную в правилах движения. От главной магистрали ответвляются вполне проезжие дороги – где с гаревым покрытием, где вообще без покрытия, но везде рытвины засыпаны всяким мусором, вплоть до сплющенных консервных банок. Место здесь низменное, почва мягкая – сыпь в рытвины что угодно, сыпь хоть целую гору – к весне все усядет. У обочин свалено разное добро тех, кто строит что–нибудь по мелочи, и хозяев парников – то тут, то там у калиток видны кучи галечного песка, торфа или навоза, ссыпанные с самосвала. С обеих сторон вдоль большой дороги тянутся сточные канавы: вода в Садах весной стоит долго, а за канавами – где ровные, а где покосившиеся или с подпорками – плотные изгороди в рост человека: чтобы прохожие не заглядывали.
Я вспомнил, как однажды летом проезжал через Сады с оперативной группой. Это было, наверно, в самом начале лета: яблони стояли в полном цвету, а изгороди, увитые диким виноградом, фасолью и хмелем, напоминали зеленые валы, но осенью все выглядело уныло: обнажились надломленные и сгнившие рейки, небрежные заплаты из проволоки на металлических решетках, ржавое арматурное железо и засохшие стебли вьюнка.
И хотя возле некоторых участков можно увидеть легковую машину, все же сады–огороды – это владения людей, которые из–за своего возраста и недостатка средств не в состоянии строить дачу где–нибудь под Ригой, а рады и такой возможности с пользой побыть на свежем воздухе: посадить дерево или вскопать грядку под редиску. Некоторые занимаются огородничеством уже десятки лет. Помню, еще мальчишками мы бегали сюда после уроков поглазеть на тренировки жокеев или через щели в заборе следили за тем, как мелькают потные бока коней, легкие двуколки и яркие разноцветные атласные рубашки наездников. В те времена самые высокие яблони здесь были высотой с двухэтажную трибуну ипподрома. Домики, летом укромно прятавшиеся в зелени – лишь кое–где мелькнет крыша или труба (редкий хозяин имеет печь), – в общей осенней наготе открывают свои обшарпанные бока, повествуя о скромном достатке владельца, его изобретательности и постигших его невзгодах: пожаре, гнили или протекающей крыше.
Большинство домиков пережило несколько эволюций, и все они видны, словно линии судьбы человека на ладони его руки. Вначале будка для садового инвентаря, затем к ней прилепилась комнатушка в три шага шириной (в такой можно заночевать в летнюю ночь), а вот прилепилась еще одна: хозяин в расцвете сил, стал лучше зарабатывать, дети подросли – места нужно больше. Второе помещение он строит основательно, из газобетонных блоков, покрывает его шиферной крышей, но подкрадывается старость и одиночество, силы иссякают и потребности тоже: вместо стекла, разбитого сквозняком, – кусок фанеры.
Таких построек – заплата на заплате – много. На один сезон. Без будущего: растущий вширь город скоро прикончит и этот источник кислорода – центр отсюда недалеко, новые троллейбусные линии прокладывать не надо, магазины и пункты бытового обслуживания тоже близко. Такие участки – как золотой рубль, найденный на земле, – валяй, строй себе двенадцатиэтажные небоскребы!
Лишь в немногих домиках, в которых живут и зимой, заметна некоторая основательность, которая может уберечь от февральских холодов.
– Разве ближе, чем в штабе дружины, нет телефона? – спрашиваю я, идя за стариком по узкой, как мышиная, тропке. Она пролегла как раз по меже – никто из соседей не пожелал урезать свой участок. Мы пролезаем через щель между двумя высокими заборами из проволочной сетки, где двоим с большой ношей не разойтись. Вот такими узкими и длинными тропинками, напоминающими паучьи лапки, заканчиваются все подъездные дороги. Переплетающиеся и скрещивающиеся тропки как проводники жизни на всей огромной территории садово–огородного кооператива, и общая длина их наверняка составит десятки километров.
– Есть еще у сторожа, но у него аппарат частенько не работает: провода–то по воздуху переброшены. И у него такой дурной пес – укусить может.
– Сторож служит исправно?
– Да что тут вообще сторожить? Но сторожу положено быть. Вдруг случится что–нибудь серьезное? Он может позвонить в милицию… Бывает… пожарников вызывает… Летом еще ничего – народу много, чужие тут не показываются, а зимой почти все будки взламывают. Особенно те, что на окраине. Паршивые мальчишки. Ведь не держим здесь ничего такого, что стоило бы украсть, но эти сволочи гадят, а по пьянке могут и поджечь. Много ли надо – одну спичку и такая будка сгорит, как пучок лучины. Изловить их не удается: здесь не то, что на открытом месте. Сидят в какой–нибудь будке – пойди отыщи их. Я приладил один замок, другой – не помогает. Запри от такого, он вышибет стекло и все равно влезет. На зиму отключу электричество – недолго насидишься в темноте да в холоде…
– А милиция?
– Я же говорю… Тут ничего не увидишь, если в будку залезут. Но, бывает, их ловят – мы слыхали.
Мне очень нужен телефон, не откладывать же осмотр до утра. Сообщают о подобных случаях, как назло, всегда вечером. Вот и ходи тут как лунатик, а на другой день начинай все сызнова: ведь сам себе не веришь, что при свете фонаря заметил все.
– Сейчас уже будем на месте… Идите сюда! – Старик открывает калитку.
– Подождите, – останавливаю его. – Позвольте мне идти первым!
– Пожалуйста, пожалуйста!
Участок небольшой: широкие ровные грядки, остов парника над слоем листвы – она должна уберечь землю от глубокого промерзания; налево, в конце тропки, довольно аккуратный домик.
– Где?
– Идите вперед!
Дохожу почти до самого домика, но ничего не замечаю.
– Дальше идите по моим следам!
На взрыхленной земле видны глубокие следы. Они ведут к задней изгороди участка, где сетка между двумя столбами разобрана и смотана. Следы одного человека, других нет.
– Я тут весной всегда утопаю в воде, если канава не вычищена, – говорит он за моей спиной. – Мы туда ничего не бросаем – сама засоряется. Раньше я очень мучился – другие уже давно все посадили, а у меня еще полно воды на участке. Тогда я стал осенью немного подкапывать, и скажу вам – помогает. И теперь, смотрю, то же самое: канава полна почти до краев, значит, возле стока застряла какая–то кочка. Надо копнуть раз–другой – уровень спадет. А тут глядь – возле моего участка тоже кочка. Пойду, думаю, откопаю… Какая там кочка – целый пень!
На дне канавы ничком лежит человек. Мертвый. Я вижу часть его спины в грязном темно–синем плаще и затылок. Затылок густо залеплен кровью, поэтому я предполагаю, что рана – от удара, а не от падения навзничь.
Жидкие, серые волосы пожилого человека.
И ни одного следа ни на этой, ни на той стороне канавы.
«В теплую погоду труп всплывает через два–три дня, в холодную – немного позднее, и обычно всплытию не препятствуют даже привязанные тяжести», могу я процитировать из учебника криминалистики, хотя и не намерен вмешиваться в компетенцию судебного медика.
Поверхность воды в канаве зеленая, она покрыта водорослями, похожими на крохотные листочки. Я знаю, что каждый такой листочек – самостоятельное плавающее растение, у которого нет корней, знаю также, что этот слой в толщину может достигать более десятка сантиметров, но никак не могу вспомнить, как это растение называется. Если я вообще когда–нибудь это знал.
– Пойду поищу телефон, – говорю я. – А калитку пока заприте, пожалуйста.
– Мне тут остаться? – не скрывая неудовольствия, спрашивает старичок.
– Если уж начали помогать милиции, то делайте это до конца – стойте как скала и никого не подпускайте. Сторож знает всех владельцев огородов?
– Куда там! Да и меняются они.
На асфальтированной дороге я встречаю двух старушек с огромными охапками бело–фиолетовых цветов. Благодаря таким вот старушкам цветы можно купить в Риге даже поздно вечером. Мимо меня пролетает машина, затем другая – правила движения здесь толкуют весьма свободно. Даже неуклюжий хлебный фургон промчался на скорости не менее чем восемьдесят.
Глава III
«Здесь никогда ничего не изменится», – с грустью думал он, приближаясь к уголку своего детства и юности.
Его ярко–белая «Волга» застряла между заляпанными грязью автокраном и грузовым такси, у которого трепыхались брезентовые углы кузова. Шофер такси уже целый квартал ехал с включенным поворотником, надеясь, что во встречной колонне наконец появится хоть небольшая щель и он сумеет обогнать поливочную цистерну, размеренно тарахтевшую впереди. Однако встречная колонна тянулась бесконечно – тяжелые «МАЗы», «КрАЗы» и «Колхиды» в своих запыленных робах мрачно следовали друг за другом, черный дым глушителей и тяжелая угловатость внушали шоферу почтение – он не решался рискнуть, потому что улица была слишком узкой для трехрядного движения; оживленной и важной магистралью Риги она стала совсем недавно – после постройки нового моста и объездной кольцевой дороги. За всю свою девяностолетнюю жизнь улица не видела такого количества автомобилей, – в часы пик они ползут здесь как улитки, и пешеходы, идущие по тротуару, быстро обгоняют их.
На ремонт зданий здесь средств отводится меньше, чем в других районах города, подумал он. По крайней мере, на покраску фасадов. Ведь сюда никаких делегаций не возят.
Вдоль улицы тянулись деревянные заборы, через которые свешивались ветви сирени, то тут, то там мелькали крутые двускатные крыши. Ему были знакомы эти песчаные дворы с одинокими березами или каштанами и тщательно огороженными, ухоженными клумбами под окнами.
Как в свое время он стремился вырваться отсюда! Как он надеялся, что о годах, прожитых здесь, ему ничто больше не напомнит! И он будет счастлив уже только потому, что не будет жить здесь. Прочь от испарений кипящего белья, прочь от запаха квашеной капусты и женских криков, адресованных мальчишкам, гоняющим мяч по двору. «А ну живее отсюда! А то надеру уши так, что ни отец, ни мать не узнают!» Женщин можно было понять: на веревках сушились их простыни и наволочки; а кто постарше – развешивали и такое бельишко, которое молодые женщины выставлять напоказ не решались. Прочь от повозки тележечника, с грохотом катящейся по булыжной мостовой; после того, как улица стала магистральной, ее заасфальтировали. Тележечник жил в доме напротив, он носил тогда фуражку точно такой же формы, какую теперь носит канцлер бундестага Хельмут Шмидт, только изогнута спереди она была более изящно, над черным козырьком красовалась латунная планочка, на которой было выгравировано: «Рижский экспресс». Когда утром он громыхал по улице Карла Маркса в сторону мебельного магазина, с руганью просыпались пришедшие домой после ночной смены, которые только что еще погружались в тревожный сон, какой бывает при трехсменной работе, и от этого человек почти никогда не чувствует себя выспавшимся.