Текст книги "Был месяц май (сборник)"
Автор книги: Григорий Бакланов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
Глава XV
Оказалось, теща все это время не порывала с ними отношений. Елена говорила ей не раз:
– Мама, что вы так скаредничаете, я вас просто не узнаю. Штопаные-перештопаные чулки, и вы опять сидите штопаете. У вас пенсия.
– Доченька, а что мне надо? Я жизнь прожила, у меня никаких потребностей.
Евгений Степанович, случайно услышав этот разговор, счел нужным сказать:
– Никаких потребностей – это плохо! Человек должен иметь потребности. «Никаких потребностей» – это для человека духовная смерть.
Она выслушала почтительно – все, что говорилось в доме Евгением Степановичем, она выслушивала почтительно.
Из железнодорожной шинели мужа (правда, это была хорошая шинель, он все-таки занимал положение) частная портниха, перекроив заново и перелицевав, сшила ей демисезонное пальто, оно же – зимнее, поскольку подложили ватин. Ни одно ателье за такую работу не взялось, даже в комбинате бытового обслуживания посоветовали: «Мамаша, отдайте бедным родственникам…»
– Что вы позорите Евгения Степановича! – возмущалась Елена, увидев на ней и взяв в руки это неподъемное сооружение. – В конце концов, мы могли бы купить вам зимнее пальто, если уж на то пошло, если вы свою пенсию жалеете.
Мать оправдывалась: это шинель отца, ей приятно, что – из его шинели. Ну что ж, это можно понять.
Вообще заметили: всякий раз, когда разговор каким-то краем касался ее пенсии, она пугалась. Это стало их занимать. Не потому, что им нужны были эти несчастные ее тридцать рублей, но она живет в семье. Правда, курит. Самые дешевые сигареты. Дима любил покурить вдвоем с ней на кухне: то один, то другой уголек сигареты вспыхивал в темноте. О чем он там мог говорить с ней, умный, начитанный мальчик, развитый не по годам? Однажды подслушали, он спрашивал:
– Скажи, ба, ты все-таки веруешь или не веруешь?
– Не знаю, Митенька. Так-то я, конечно, верую, только я одного не могу понять: как же Он допускает, что такое над детьми делается?
– А на это умные люди отвечают: родителям – за грехи. Наказывают человека самым больным, самым таким, что ему больней всего. Чтобы прочувствовал.
– Нет, Митенька, это люди от ума. Бог так рассуждать не может.
– Да ты откуда знаешь, как он может, как не может? – по голосу было слышно – улыбается.
– Не может, – повторила она. – Дети разве не люди? Не спросивши, жизнь отнимать ангельскую… И какие у них грехи?
Она не соблюдала обрядов, не ходила в церковь и молитвы, если знала, перезабыла все. Но о чем-то в темноте шептала иногда в Митиной комнате; своей, отдельной комнаты у нее не было. И он тогда не пускал никого: «Дайте ей посоветоваться с начальством».
Но все же и это удалось подслушать: рассказывала Богу какие-то глупости, с которыми люди даже в домоуправление не обращаются, просила прощения, что-то такое бормотала, чего вообще не разобрать. Настоящая умственная деградация, пробовали это объяснить сыну, он сразу замыкался.
Каждую неделю она отпрашивалась на кладбище. Выяснилось: хочет поставить камень на могилку. Есть ограда, но она хочет поставить камень. «Пока я жива…» На это копит деньги. Ну что ж, ее можно было понять в конце концов.
Когда им вдруг ни с того ни с сего отказала сторожиха (найти на что-либо человека стало невозможно, после войны проще было, а теперь все хотят быть с высшим образованием), так вот, когда им отказала сторожиха, теща переехала на дачу: охранять, топить углем котел, кормить собаку. В свое время она принесла ее щеночком. Им обещана была немецкая овчарка с хорошей родословной, а тут под крыльцом соседней дачи ощенилась приблудная сука. Было это под Новый год, и, когда во всех домах на экранах телевизоров Кремлевские куранты отбили последние минуты года минувшего и прозвучали тосты, а потом после шумных застолий, наевшиеся, дыша винными парами, жители поселка вывалились на улицы из теплых глубин домов, разгоряченные, под сыплющийся сверху новогодний снежок, и отовсюду наносило запахи жареного, мясного, тощая сука лежала тихо под крыльцом, грея телом своих слепых повизгивающих щенят.
И теща стала носить туда ей то супчику теплого, разогретого, то еще что-нибудь из остатков отнесет: заметила, как раза два в день собака бегает на помойку, во двор санатория позади кухни, куда выливают отходы, стремглав – туда, стремглав – обратно и вновь тихо лежит под крыльцом, словно предчувствовала, что ждет ее.
И действительно, по многочисленным возмущенным требованиям жителей поселка (невозможно стало гулять по улицам из-за этих бродячих собак, облаивают, пугают детей, того и гляди за ногу схватят или шубу хорошую порвут!), нагрянула облава. Но одного щеночка теща спасла, принесла в дом, спрятав под платком, и, когда спустила на пол, он тут же обмочился. Не раз она подтирала за ним, пока он подрастал.
Евгений Степанович, Елена, а с ними и Ирина наезжали обычно на субботу-воскресенье, подышать воздухом, походить на лыжах, привозили продукты, уж в этом их упрекнуть было нельзя, каждый раз привозили овсянку, кости для собаки. Хоть и не чистопородный щенок, а вымахал в огромного мохнатого пса, варить ему нужно было много.
И случилось то, чего они никак не могли ожидать. Оказывается, теща бросала дачу и тайком ездила туда, по Белорусской дороге, – проведывала их внука. Они были уверены, они не сомневались, что и внука и эту дрянь, из-за которой они потеряли сына, родители, конечно, забрали к себе, в Молдавию, как сделали бы каждые нормальные родители. Нет, выяснилось, она продолжала жить здесь, и к ней ездила теща. Все открыл случай. Был сильный мороз, тридцать с лишним, они еще раздумывали, ехать – не ехать в этот раз? Но все имеет свои прелести. У Евгения Степановича был черный дубленый полушубок, знаменитая романовская овца, шелковистая, теплая, как печка. Россия когда-то славилась этой породой овец, а теперь они совершенно повывелись, ему привезли полушубок из Ярославля. У Елены была болгарская дубленка, специально для дачи такая, ношеная. Надеть валенки, выйти из натопленного дома, «хруп-хруп», – смерзшийся снег под ногой, «мороз и солнце, день чудесный», хорошо сказано у Пушкина! А потом, промерзнув, надышавшись, вернуться в тепло, а там уже и борщ огненный на столе, и розоватое прослоенное сало, нашпигованное чесночком, нарезанное тонкими пластинками, как он любит, и капустка хрустящая, и тверденькие пупырчатые огурчики прямо из рассола… А к ним и стопочку можно позволить себе. Поехали! Он сказал на работе, что ему нужно готовиться к докладу, и отправились не как обычно, в ночь на субботу, а в пятницу с утра! Приезжают – калитка заперта, следов перед ней никаких… Звонили, стучали, кричали – калитка железная, ворота железные, а они даже вторые ключи не взяли с собой. Только собака бегает, лает за сплошным забором: учуяла, узнала их.
Через соседний участок, набравши снегу в ботинки, пробирались к себе, как воры какие-нибудь, след в след. И во дворе (как раз припорошило сухим снежком) – одни собачьи следы. Ходили под окнами, опять кричали, стучали в каждое окно. Впечатление, что и дома никого нет… У Елены, конечно, паническая мысль: что-то с матерью, лежит там… Но шофер догадался: если в доме покойник, собака бы выла, а она кидается радостно. И по всему видно – голодная.
Сидели в машине, грелись, что-то пожевали всухомятку, хорошо хоть у шофера в термосе был горячий чай. Опять выходили, притопывали, приплясывали, ноги совершенно окоченели. Впечатление, что и над трубой – ни дыма, ни пара, нерастаявший снежок лежит на ней. Сквозь сосны, сквозь вершины их, от инея серые, солнце красное повисло в небе, круглое, без лучей, как окно в иной мир, где все еще в огне плавится. И бросить вот так дачу, уехать – невозможно.
Они были во дворе, когда зазвякал, заскребся ключ в калитке. Вся потная в мороз, задохнувшаяся, пар от нее валит, на платке на шерстяном иней – увидела их, затряслась мелко, а с собакой что-то несусветное поделалось, прыгает вокруг нее, тявкает, как щенок ласковый.
Молча они пропустили ее вперед, молча ждали за спиной, пока она открывала дом, ключом в замок не попадала. А в доме – как на улице, батареи ледяные, пар изо рта. Хорошо еще котел не разорвало, в нем, в сердцевине отопления, сохранилось какое-то тепло, только в дальней комнате разморозилась батарея, где она форточку над батареей забыла закрыть.
Да, они кричали на нее. Нужны стальные нервы, и даже странно было бы после всего случившегося, после того, что они пережили и передумали, не закричать. Она созналась во всем. Год с лишним, отпрашиваясь на кладбище, она ездила туда, поддерживала с ними отношения. И пенсию свою всю отдавала, вот почему так скаредничала. Елена еще подумала, сказала Евгению Степановичу: «Как старость меняет характер, просто не узнаю мать!..» – а она все относила туда, отдала и то, что скопила на памятник, на камень, который хотела поставить на могилку отцу. Возможно, и из дома что-то прихватывала. Если бы не мороз, не случись что-то с электричками (почти сутки не было движения), они бы и до сих пор могли ничего не узнать.
– Нет, не мороз! – кричала Елена. – Ложь имеет короткие шаги. Вот почему вы уличены. Ложь всегда имеет короткие шаги!
Плохо только, что соседи слышали. Обычно они не живут зимой, а тут, как нарочно, приехали (тоже, наверное, решили: «Мороз и солнце…»). И видели и слышали все. И потом все это переговаривалось.
Она просила у них прощения, давала слово, плакала. Они сели в теплую машину и уехали. Решили ее наказать. Пока разыскивали слесарей, пока привозилось откуда-то все необходимое (позже было обнаружено, что и на чердаке лопнула труба, залило полы), пока шел весь ремонт, сносились только с комендантом поселка.
Общество, в котором информация не распространяется нормальным путем, живет слухами. И самое отвратительное, что слухам верят. Какие-то черные старухи, которых они прежде никогда и не видели, зашептались по поселку, что в самые морозы она так и жила в ледяном доме в валенках, все, что было, надевала на себя. Ее звали греться, она не шла от дома, пытались подкармливать – обижалась, говорила: у нее все есть.
Да, они не приезжали некоторое время, сознательно не приезжали, не говоря уже о том, что у Евгения Степановича как раз начались на работе главные неприятности, беда, как известно, в одиночку не ходит. Но они ни за что не поверят, что в доме нечего было есть, их дом – полная чаша, все это знают.
Она позвонила однажды. Из конторы санатория звонила ему на работу. Галина Тимофеевна соединила их. Голос едва слышный, там вообще плохо работают телефоны, ему самому как-то пришлось звонить оттуда. Есть телефон у директора (он звонил от директора, и тот почтительно вышел), а есть спаренный в бухгалтерии, там набито в каждой комнате столов по пять, и все из-за столов, бросив работу, разумеется, прислушивались, может, потому она и старалась говорить невнятно:
– Евгений Степанович, простите меня. Я знаю, зажилась на свете. Но что ж делать, нет у меня сил наложить на себя руки.
Он разозлился: так позорить их всенародно! Да еще не по прямому телефону звонить (впрочем, прямой телефон ей не давали), а через Галину Тимофеевну, тоже могла слышать.
– У меня совещание, – сказал он каменным голосом.
Психиатрам известно, кто грозится покончить с собой, никогда этого не сделает, не наложит на себя руки. Хотел он вечером рассказать Елене об этом безобразном звонке, как его мелко шантажировали, но что-то удержало – все же дочь, не сказал ей.
Ужасно, что им суждено было пережить в дальнейшем! Из слухов, из разговоров вокруг составилась постепенно общая картина. Наверное, она выпустила собаку, собака приметная, люди видели, как та рыскала по помойкам. Заметили, что и калитка открыта. После сильных морозов выпал снег, потеплело, а на дворе одни собачьи следы, как тогда. Но, возможно, просто услышали собачий вой. Говорят, собака ужасно выла по ночам. Сколько это продолжалось, никто не знает, в поселке зимой почти никто не живет. Странно, что отопление второй раз не разморозилось. Скорей всего, оттого, что отпустили морозы, а хорошо нагретый дом долго держит тепло. И трубы на чердаке после того случая во много слоев укутали шлаковатой.
Им позвонили из поселка: она лежит на террасе, сквозь стекла морозные разглядели – лежит на полу. Что было с Еленой, пока ехали, пока доехали, когда увидала, передать невозможно. Человек необычайно выдержанный и трезвый, она в то же время возбудима, склонна к истерикам. Ее преследовали потом эти белые от мороза, незакрытые, белые в инее глаза, которыми мать глядела на нее. И на Евгения Степановича, с его впечатлительным воображением, это тоже оказало сильное действие. И звон промерзших досок под ногой на террасе он слышал долго.
Старуха лежала на боку в этой своей железнодорожной шинели, в валенках на босу ногу, была на ней чистая белая смертная рубаха. Значит, сознавала, решилась сознательно. На лбу – ссадина, стул опрокинут. Видимо, упала с него, когда заснула, ударилась лбом. Она приняла все снотворное, что было в доме, и вышла на мороз в валенках.
В дальнейшем, все оценивая и взвешивая не раз (ему приходилось и оценивать и взвешивать, можно представить себе весь позор, какие пошли вокруг пересуды, только отдельные отголоски долетали, но и этого было достаточно), Евгений Степанович понял, почему она решилась замерзнуть.
В их ведомственной поликлинике была медсестра. Неудачная любовь в сорок лет – опасный для женщины возраст – в общем, она приняла горсть снотворного. Искупалась, причесалась, постелила лучшее белье, пододеяльник с кружевом, надела на себя чистую рубашку и легла в постель. Рассказывали, какая красивая лежала она в постели, будто спала.
Старуха, как собака, вся сжавшись, лежала на голых промерзших досках. Седая голова (при жизни она не казалась такой седой), желтый пробор. Митя любил целовать ее в этот пробор: «Ба-аа, – тянул он ласково и опять целовал. – Ба моя…» Евгению Степановичу, наоборот, казалось, что от ее головы пахнет, он с детства чувствителен к запахам.
Ужасной была его догадка, он понял, почему старуха предпочла замерзнуть. Она натопила дом, чтобы второй раз не причинить ущерба, не знала, когда они приедут, когда обнаружат ее, а если покойник долго лежит в тепле… Значит, все продумала. Какую тяжесть переложила им на душу, так мог поступить только человек, который решил отомстить. И вот под одной крышей, в общей семье жила она со своей тайной жизнью, тайными скрытыми мыслями. Впрочем, и на этот счет тоже есть исследования психиатров: человек, решившийся на самоубийство, как правило, уже не вполне вменяем, его поступки, оценки действительности, окружающих не адекватны происходящему. Но Елену он поберег, не сказал о своей догадке. Ее и так преследовала фраза: «Доченька, я скоро тут разговаривать разучусь…»
Они совершенно растерялись. Раздавленные, жалкие, не знали, куда кидаться, кому можно сказать. В их Комитете был специальный человек, который в определенных случаях занимался похоронами. Но еще этого не хватало, чтобы узнали все, и так у Евгения Степановича на работе сгустилось.
Однако постепенно устроилось все, пришло в норму: прибыл специальный микроавтобус защитного цвета, без стекол, с красным крестом (оказывается, служба эта налажена, конечно, такая должна быть), старуху положили на носилки, накрыли простыней, и два санитара, от которых сильно пахло перегаром, понесли ее. Из окна второго этажа Евгений Степанович видел, как несли ее по снеговой дорожке между ею же наваленными сугробами, она эту дорожку расчищала к их приезду; под простыней четко обозначилось, как она лежит на боку, поджав колени. Носилки по железному полу вдвинули в распахнутые задние дверцы автобуса, туда, во тьму, и дверцы закрылись, сомкнулись половинки красного креста. Евгений Степанович вышел затворить ворота за уехавшей машиной. И когда он затворял их и продевал заплот, в морозном воздухе еще не растаял бензиновый дымок.
А потом эта поездка в морг, их провели вниз по стертым ступеням и показали: уже в гробу она лежала, подкрашенная, веки закрыты, цветы, цветы, всю ее покрывали цветы. И сквозь запах формалина (Евгений Степанович сам поразился бесстрашию своего сравнения) – устоявшийся в этих подвальных стенах, застарелый запах несвежего мяса, так пахнет колода, посыпанная солью, на которой рубят мясники.
Но явилась к ним еще раньше депутация каких-то неведомых старух, настаивали, чтобы ее привезли домой, проститься по-людски. Елена сказала им, как она умела говорить, когда было нужно:
– Самоубийц в дом не вносят, вы должны это знать.
Ну, хотя бы на терраску, они на терраску проститься придут, требовали старухи. Или хоть во двор.
– Хорошо, хорошо, – сказал Евгений Степанович.
Уже было темно, когда они привезли ее хоронить на местное сельское кладбище. О, эта ужасная ночь, этот пар, который стоял в черном воздухе, пар и чернота, а мороз давил, к утру особенно окреп, спасала только машина. Елена грелась в ней. Если бы хоть земля песчаная, а у них тут, как назло, глина, промерзшую ее ни лом, ни кирка не берет. И опять жгли костер, отпаривали землю, он наливал рабочим водки, и они, пьяные совершенно, лезли рыть, а машина светила, слепила фарами, под конец и аккумулятор сел.
Больше всего боялся Евгений Степанович, что они не выдержат или перепьются и бросят: «Иди ты, папаша, со своими деньгами к такой-то матери!..» Что им его положение, для них ничто роли не играет: пьянь, рвань! А кого кроме на такую работу позовешь? И он все набавлял и подливал и снова набавлял. Вырыли от силы сантиметров на восемьдесят, если не на семьдесят, орали – метр. Тот, что пониже ростом, прыгал в могилу.
– Ты по мне, по мне гляди! Во! А во мне сколько? Куды ей глыбже, на што?
И тут, когда опускали гроб в могилу и уронили – пьяные руки уже не держали, – из тьмы выдвинулись черные старухи, вороны эти каркающие, скрюченные руки тянулись, кидали в могилу по горсти мерзлой земли. И не отгонишь их, еще пуще ославят. Значит, караулили, слышали, видели, и мороз их не взял. Они же и зашептались по поселку, пустили слух, как запрятывали ее под землю, не хоронили по-людски, гроб спешили запихнуть, как вырыто было мелко… Евгений Степанович чувствовал: от всего этого, от взглядов, от слухов, шелестевших вокруг, в нем накапливается, каменеет ненависть.
Елена вновь пошла в церковь, поставила свечку. А шофера этого он рассчитал: неприятно стало на него смотреть. Верней, перевели его на разгонную машину, а ему дали Виктора, высокого, спортивного, в темных очках. И уже развеивались тучи, сгустившиеся было над ним, когда однажды под вечер, к концу рабочего дня вошла Галина Тимофеевна сказать, что его ждет посетительница, какая-то странная, назваться не хочет. «Передайте: его однофамилица. Он меня примет».
Евгений Степанович был в хорошем настроении: аппарат живет слухами – кто что сказал! – и ему сегодня сообщили конфиденциально, а потом подтвердили благую весть: о нем хорошо отозвалось одно высокое лицо.
– Однофамилица? Это уже интересно. И что, молода, хороша собой?
Галина Тимофеевна головой покачала:
– Евгений Степанович!..
Верхний свет был притушен, горела настольная лампа, и в многочисленных шкафах за стеклами таинственно отсвечивали многочисленные подарки, кубки. Она вошла. Странно, что он не почувствовал угрозы. Рябенький костюмчик с белым воротничком, эдакая серая бисерная курочка-ряба, не высока, пышные черные волосы, похоже, армянка, огромные серые глаза. И – грудь, бедра, ноги под ней, и осанка, достоинство. И – нервность, это чувствовалось. Немного знакомым показалось ее лицо, где-то он видел ее, скорей всего – актриса, видел в какой-то из ролей по телевизору. Он был в приподнятом духе и почувствовал явное влечение, какое испытывают стареющие мужчины. А если актриса, да еще с просьбами…
– Садитесь, слушаю вас. – Евгений Степанович сам отодвинул для нее стул за маленьким столиком. В планах было предложить чаю. Она все стояла, и показалось – улыбается. Прекрасные белые зубы.
– Я пришла сказать вам… Вы меня не узнали? Я вижу, вы не узнаете меня.
Он узнал. Но та, на похоронах сына, для которой жизнь кончилась, не видящая никого вокруг, и эта эффектная женщина – два разных человека.
– Я пришла сказать вам, что вы – мерзавец. И никогда – запомните это! – никогда вы не увидите своего внука.
Он все стоял с улыбкой гостеприимного женолюба, улыбка пристыла к лицу. Вошел Панчихин, выражение озабоченное, в руке – телеграмма: это Галина Тимофеевна, словно почувствовав что-то, нарочно запустила его в кабинет, чтобы испытанным способом избавить шефа от просительницы. И все дальнейшее говорилось при нем.
–…В огромном кабинете – маленький мерзавец, вот кто вы. Пусть ваши подчиненные знают об этом. Вы можете меня привлечь к суду за оскорбление, я этого хочу, я буду рада.
И спокойно вышла.
Панчихин преданно возмутился:
– Да это нельзя так оставлять. Узнать, кто такая, откуда! Спускать нельзя!
Евгений Степанович – у него почему-то горела одна щека, как от пощечины, – вяло отмахнулся:
– Очередная истеричка. Актриса. Бездарна, Господь Бог таланта не дал, приехала в Москву требовать. Как будто в моих возможностях наградить ее талантом… Не исключено, что состоит на учете в психиатрическом…
Возмущался Панчихин, еще больше возмущена была Галина Тимофеевна. Ужасно, что приходится иной раз терпеть, надо ограждать Евгения Степановича! Он нашел здесь и понимание, и общий язык, а в душе ворочался холодный камень, так что временами дыхание перехватывало: жива, отряхнулась, да еще как ожила, наверное, и любовник имеется, видно по ней, по женщине это сразу видно, а сын их, которого она отняла, – в земле.