355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Ночь и вся жизнь » Текст книги (страница 1)
Ночь и вся жизнь
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:28

Текст книги "Ночь и вся жизнь"


Автор книги: Григорий Глазов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Григорий Глазов
Ночь и вся жизнь

От здания вокзальчика уцелело лишь одно крыло, где некогда были буфетный зал, камера хранения и парикмахерская. Гурилев вошел в бывшую буфетную. Сквозь выбитые высокие окна и пустой дверной проем втягивало с перрона сквозняки, они метались, не в силах вытеснить тяжелый многослойный дым махорки и самосада. Война крутила людей по путаным, но определенным и неизбежным для каждого дорогам, сходившимся здесь под временное и ненадежное тепло, спертое от дыхания сотен глоток и живого духа потных, давно не мытых тел. Морозный март загонял сюда людей, долго не знавших ни стен, ни крыши над головой, они вламывались с перрона отогреться и отоспаться, чтоб снова двигаться каждый в свою сторону. Но все больше в одну – к фронту. И все курили, курили, курили, жадно, до ломоты в груди, всасывали дым сгоравшей в газете махры, просили друг у друга «сорок», кто, чтобы убить мутивший голод, кто, чтоб согреться и отогнать сон, боясь проспать первый же попутный поезд. Одни, скоротав день и отоварив продаттестат, спешили отсюда довольные, что на руках санкарта и вскоре их ждут чистая постель и горячая еда в эвакогоспитале: хотелось хоть краткий срок быть себе хозяином в этом сжавшемся времени и сузившемся пространстве, едва умещавшемся между жизнью и смертью; другие торопились к своим, на передовую, после опостылевшей нудьги запасных полков; третьи не спешили, зная, что дивизия в обороне или на переформировке, значит, опять – строевые занятия, харча меньше, снабженцы жируют, покуда начальство не вздрючит. То ли дело в наступлении! Тут и снабженцы взмылены: попробуй не обеспечь едой, портянками, ушанкой или еще чем…

Люди устраивались вповалку на холодном полу, выложенном цветной, истертой за десятилетия плиткой, не замечая лужиц медленно таявшего снега, отвалившегося с подошв сотен сапог и ботинок. Спали тесно, греясь теплом друг друга. Кому не нашлось места лечь, сидели вдоль стен. Запрокинув головы или уронив их на плечи соседа, спали с открытыми ртами, всхрапывая, обнажив кто молодые белые зубы, кто уже изъеденные никотином до ржави или плотно сомкнув губы, посапывали в глубоком по-младенчески сне.

В однообразии серого шинельного цвета и тусклой зелени залоснившихся бушлатов черное драповое пальто, мерлушковый пирожок на голове и пышный шарф Гурилева выглядели странно и чуждо. Да и сам он, устроившийся в овальной мраморной нише, где до войны стояла трехметровая гипсовая скульптура, тревожно чувствовал, как непонятен и случаен он в этом зале.

Место в нише Гурилеву уступил сержант, возвращавшийся в часть после третьего за два года ранения.

– В родные места возвращаетесь? – Сержант поднял белесую бровь, а рыжий глаз его быстро общупал цивильную одежду Гурилева.

– Да нет, командировка вроде, – неопределенно ответил Гурилев.

– Хорошее слово. Мирное, довоенное. Звучит солидно. Когда-то и я ездил из Ростова в Миллерово… Ерхов моя фамилия. Донские мы… Вы по какой профессии?

– Я бухгалтер.

Рыжий глаз снова взблеснул под бровью и задержался на лице Гурилева, а руки сержанта привычно накладывали плотные ровные витки обмотки над ботинком.

Выбритый, опрятный, несуетливый, сержант виделся Гурилеву человеком бывалым. Таких война протащила по окопным извивам, обмяв сырыми углами, стенками, проволокла по колдобинам своих дорог, внушив, что работу, в какую она впрягла человека, не отменишь, не отложишь на после, значит, пока жив – живи по-людски.

– Я до войны слесарем-наладчиком был. А учился слесарничать знаете как? Зажми, скажем, заготовку в тисочки, приставь зубило, бей молотком, но – чур: на зубило не гляди! По пальцам, конечно, доставалось, но научился, не глядя. Так и на войне надо: дело делай, но и все, что вокруг, охватывай, оно не в разрыве с тобой. «Была не была, завтра, мол, убьют», – это от трусости перед жизнью. А ежели не убьют? – Он аккуратно укладывал в вещмешок тряпичные свертки, жестяную коробочку от монпансье, в которой что-то звякало, мешочек с сахаром, спичечный коробок с солью. Прикрыл все это выстиранным куском портяночной фланели и затянул горловину вещмешка шнурком.

– Вы устраивайтесь на мое место, – сказал сержант, поднимаясь и захлестывая ремнем талию. – Тут, в нише, не так дует.

– А вы? – спросил Гурилев.

– На свежий воздух, – подмигнул сержант. – Не люблю только что освобожденные вокзальчики. Немцы норовят авиацией их прощупать. Так что тоже не засиживайтесь. – Ерхов закинул мешок за спину, примял ушанкой светлые прямые волосы. – Счастливой командировки! – Ловко, никого не задевая, переступая через спящих, пробрался к выходу…

Гурилев окинул взглядом зал. Воздвигнут вокзальчик был еще до революции. Потом, видимо, перестраивался. Но сквозь копоть и пыль выпирала лепка на потолке: крылатые амурчики с пухлыми ягодицами, античные женщины в хитонах. На стене, где был когда-то буфет, тускло мерцали остатки огромного зеркала, а на широкой буфетной стойке, накрывшись одной шинелью, спали два солдата, выставив белые широкие босые ступни с коричневыми пятнами давно истертой на суставах кожи…

Гурилев просидел в нише более часа. Дремал, думал, вяло сжевал кусочек жилистого сала с зачерствелой лепешкой, испеченной в тондыре, купленной женой на базаре как лакомство ему в дорогу… А дорога оказалась долгой, и до места он еще не добрался…

Зал был плохо освещен: лампа под потолком горела вполнакала. И от этого еще гуще казался задавленный махорочным дымом прокисший воздух. Вдруг тихо запели. Не по-русски. Голос звучал медленно, гортанно, вроде без слов. Но Гурилев догадывался, что слова есть. Он вслушивался в переливы мелодии, в мгновенные переходы ее с высоких регистров в низкие, в недоступную ему чужую красоту и смысл песни, который он силился понять, ощутить, приблизить к себе.

И впервые удивился своей беспомощности постичь до конца чье-то желание высказаться…

Он встал, отряхнул пальто и вышел.

На выщербленных плитах перрона стыл размякший снег, раздавленный за день солдатскими сапогами. У дальней тупиковой ветки чернели коробки сгоревших вагонов. Меж их темными ребрами оранжево тлел закат, пробивавшийся сквозь истонченные ветром низкие сизые тучи.

Гурилев побрел в конец. У деревянной будки продпункта переминалась солдатская очередь. Галдели, нетерпеливо топтались, продвигались к окошку медленно, протягивали продаттестаты в его светившуюся глубину. Навстречу высовывались две большие рыжеволосые руки и сбрасывали в растопыренно подставленное нутро вещмешка сухари, рыбные консервы, изморозно белые льдинки крепкого рафинада, пачки спрессованного пшенного концентрата, куски желтоватого жира – лярда.

Вдруг застекленная форточка оконца захлопнулась. По толпе судорогой пошло: «Закрыли!» – «Перерыв у них». – «Какой перерыв?!» – «Тыловые крысы!» – «На передовую бы их. Там без перерыва!» – «Надолго закрыли?» – «Говорят, шестнадцать часов без передыху работают». – «Я, может, через час на передовую уеду. Кто мне за сутки жратву вернет?» – «Убьют – не понадобится!» – «Не прите, хлопцы, стекло раздавите». – «Хрен с ним!» – «Ну-ка, шумни им!»…

Очередь плотнела, ворчала, угрожала, кто-то настойчиво забарабанил по стеклу. И тут подошел патруль – лейтенант и два солдата. Втиснулись.

Лейтенант крикнул:

– Спокойно, товарищи! Соблюдайте порядок! Я немедленно доложу коменданту и сообщу вам. Только – порядок. Все положенное отоварите.

Поворчав, люди утихли, но не расходились. Лейтенант же повернулся, заметил стоявшего в стороне Гурилева и, словно найдя спасение, шагнул к нему, переключая внимание толпы:

– Вы кто такой? Почему здесь? Документы!

Десятки глаз с хмурым любопытством ощупывали драповое пальто Гурилева, мерлушковую шапку, ботинки.

Гурилев понял нехитрый маневр лейтенанта, полез в карман. Но там было пусто. Изогнувшись, еще раз засунул руку поглубже. Бумажник исчез… Горячим потом облепило затылок и спину… Он помнил точно, что где лежало, и все же принялся суетливо и ненужно шарить по другим карманам, ощущая выжидательное молчание толпы.

Юное лицо лейтенанта насмешливо поворачивалось то вправо, то влево, будто говорило: «Видали, каков гусь?!»

– Документов нет. – Гурилев развел руками, извинительно улыбнулся.

– Я так и знал, – хмыкнул лейтенант. – Пройдемте в комендатуру.

Узкий темный коридорчик перед закрытой дверью был набит военными, больше – офицерами.

– Разрешите, товарищи, – строго сказал лейтенант, пробивая перед Гурилевым проход.

Уже входя в кабинет коменданта, Гурилев услышал за спиной:

– Шпиона поймали, что ли…

– По виду не скажешь… Одет прилично…

– То-то и оно…

На табурете за квадратным ресторанным столом, перед двумя трофейными телефонами в кожаных футлярах, сидел человек в овчинной безрукавке, закрывавшей погоны. В гильзе от сорокапятимиллиметрового снаряда ярко горел высокий фитиль, пламя с черным венчиком копоти шевелило увеличенные тени, по углам комнаты стоял сумрак.

Лица коменданта Гурилев почти не видел. Низко опустив голову над бумагами, тот сильно, так, что двигалась кожа, тер ладонью лысеющий лоб.

Лейтенант, склонившись, что-то докладывал коменданту, а Гурилев измученно вспоминал, где он мог потерять документы.

– Воронков, – позвал комендант, – принеси табурет. Да соли подсыпь в керосин. Опять забыл? Смотри, оторвет мне голову эта гильза… И узнай, когда будет свет.

И только тут Гурилев заметил солдата, стоявшего у затемненного мешковиной окна. Тот ничего не ответил, вышел, следом за ним – и лейтенант со своим конвоем. Солдат тотчас вернулся с табуретом, поставил перед столом и лениво сказал:

– Соли нет, товарищ капитан. А свет обещали…

– Садитесь, – велел комендант Гурилеву.

Сидя, Гурилев теперь видел худощавое, с прямыми челюстями лицо капитана – изможденное, плохо, с царапинами, выбритое, с тенями под скулами, с глазами, залитыми усталостью. Комендант был немолод, а может, постоянное бессонье, напряжение нелегкой службы старили его, высоко обобрав светлые волосы по краям лба.

– Кто вы? Где документы? – понуро спросил комендант.

Гурилев ответил.

– А чем можете подтвердить, что вам был разрешен въезд в прифронтовую зону? Честным словом, правда? Мне этого мало… Как вы сказали ваша фамилия?

– Гурилев… Антон Борисович…

– Мало мне этого, допустим, товарищ Гурилев. С какой станции прибыли сюда?

– Пересаживался в Алпатьево.

Комендант снял трубку телефона:

– Амур, Амур, дай-ка мне Цветок… Алло!.. Гузенко?.. Здравствуй… Да так… Еще живой, как видишь… Жду литерный. А к ночи еще два… Слушай, твои люди никого не снимали с пятьсот веселого, что с Алпатьево пришел?.. Так… Понятно! Нашли чего-нибудь? Посмотри хорошенько… Нужно. – Комендант бросил взгляд на Гурилева. – Всяко может быть… Жду. – Он положил трубку. – Вам придется погостить у меня, – сказал капитан Гурилеву. – До выяснения.

– Как долго? – упавшим голосом спросил Гурилев, понимая, что уговаривать, доказывать или спорить бесполезно.

– Не знаю, – ответил комендант. – Сейчас мне некогда, литерный встречать надо. Воронков, – позвал он солдата, – проводи в камеру…

«Камерой» оказалось просто помещение бывшей камеры хранения с нешироким входным проемом, запиравшимся складной дверью-решеткой, перед которой стоял часовой. Полки тут переоборудовали под нары. Окон не было. В темноте Гурилев нащупал свободное место, положил вещмешок, лег, накрылся пальто. Из разных углов слышал дыхание и храп спящих, но разглядеть никого и ничего не мог.

Он понимал, что положение его – без денег и документов в прифронтовой полосе – хуже не придумаешь, и чем все это может кончиться, не представлял…

– Тебя за что? – услышал он близкий шепот.

– Документы пропали, – ответил Гурилев в темноту.

– Да… дела! Выяснять им некогда. Лет тебе сколько? – шуршал голос.

– Сорок шесть, – сказал Гурилев, надеясь, что наконец от него отвяжутся.

– Староват, однако. Могут и пожалеть… А у меня судьба похуже. Вагон с мукой сопровождал. А он потерялся. Куда-то с другим эшелоном загнали, покуда я за кипятком бегал… Как думаешь? Может, штрафной отделаюсь? – Шепот сбился на хрип. – Вагон муки! Шутка ли? Батальон неделю кормить можно… Что теперь будет? – Говоривший вздохнул, завозился на нарах. – Комендант сказал, лучше б тот вагон с патронами был. Патронов еще наклепать можно… А вот хлеб…

«Хлеб… Какая власть у этого слова?» – подумал Гурилев, не зная, чем успокоить соседа. А тот, вздохнув, умолк. Гурилев был сам растревожен его разговорами, и прежнее его беспокойство теперь отяготилось всякими мрачными подробностями, возможно, ожидавшими его в скором будущем…

Уснул он незаметно, будто водой накрыло, как в детстве, когда нырял в пруд, подначиваемый сверстниками: «Ну-ка, хромой, нырни за цветным камешком! Слабо найти…»

Проснулся же от того, что кто-то дергал за ортопедический ботинок и негромко звал:

– Вставайте, вас к коменданту… Слышите, вставайте!..

Не сразу сообразив, где он, Гурилев ознобно шевельнул плечами, надел пальто, взял мешок и поплелся за разбудившим его все тем же солдатом Воронковым.

– Который час? – спросил Гурилев.

– Ночь уже… Час, а может, два, – безразлично ответил солдат.

В кабинете все так же сидел комендант в своей овчинной безрукавке и, видимо, после чистки собирал пистолет. Пахло щелочью и ружейным маслом. Валялись обрывки ветоши со следами стального налета.

– Ничего приятного не снилось? – спросил комендант, заглядывая в ствол, почти приставленный дульным срезом к глазу.

«Как самоубийца», – с неприятным ощущением подумал Гурилев.

Словно угадав его мысль, капитан отвел от лица пистолет, удовлетворенно отложил его на край стола и быстро протянул Гурилеву бумажник:

– Ваш?

– Мой, – кивнул, удивляясь, Гурилев и торопливо стал проверять содержимое. Все было на месте.

– Вытащили его у вас. Два огольца… Много их сейчас бродяжит. У кого родителей немец побил, кто потерялся… Беда… Сколько у вас было денег?

Гурилев сказал.

– Кое-что они успели проесть… Время голодное.

– Бог с ними, – заторопился Гурилев. – Я могу идти?

– Через час-полтора будет поезд на Росточино. Оттуда как сумеете: дальше поезда еще не ходят.

Гурилев поблагодарил и вышел.

На первом пути без паровоза стоял эшелон: платформы с зачехленными орудиями и распахнутые теплушки. В глубине их виднелись нары с сеном. В одной Гурилев увидел дневального, присев, тот заталкивал шомполом в багровое нутро печки березовые чурки, красный отблеск огня дрожал на лоснившемся круглом мальчишеском лице.

Солдаты, высыпав из вагонов, шумно разминались, весело толкали друг друга плечами, играли в «жучка» – не стесняясь, с оттяжкой били в чью-нибудь выставленную из-под мышки ладонь. Избыток застоявшейся силы – все они были молоды, не старше двадцати, крепкие, подогнанно одетые.

– Эй, папаша! – Кто-то из них приметил Гурилева. – Чем торгуешь? Продай баранью шапку, мы из нее плов сварим.

Они почти окружили Гурилева и веселились.

Роняя на шпалы спекшийся, но еще ржаво пламеневший шлак, подкатила паровозная спарка, лязгнули буфера, раздалась команда: «По вагонам!». Солдаты бросились к теплушкам. Дернув раз-другой, спарка, пыхтя в две трубы, медленно стронула состав. И, глядя вслед последнему вагону, Гурилев, прощая шутников, подумал: как мой Сережка. Неужто и он так жесток?.. Нет, это не жестокость… Радость бытия… Совсем дети…

* * *

Поезда он решил дожидаться на перроне, зная, что посадка будет тяжелой. Пассажиров набиралось много, они выходили из здания вокзала, растягивались вдоль платформы. Ближе всех к Гурилеву стоял высокий старший лейтенант, левая рука его согнуто лежала в широкой черной повязке. Лицо офицера и эта повязка показались Гурилеву знакомыми, но ничего вспомнить не мог…

Услышал он поезд еще издали по тонкому звону, бежавшему по рельсам, по приближавшемуся тяжкому пыхтению. Потом из-за кривой показались две синие щели замаскированных фонарей. Со скрипом и лязгом остановились старые расшатанные вагоны, и плотная толпа ринулась к дверям. Проводницы, стоя на высоких ступеньках, размахивали фонарями, пытались навести хоть какой-то порядок. Мелькнуло сосредоточенное лицо сержанта Ерхова, пробивавшегося ко входу. Вслед за старшим лейтенантом напиравшие сзади вмяли, вкрутили Гурилева в узкий проход вагона.

В полутьме горло перехватила духота. И не понять было, то ли внесли ее сюда только что втиснувшиеся люди, то ли источали деревянные стенки. Поезд тронулся, а Гурилев, перешагивая через чьи-то ноги, узлы, баулы, пробирался в поисках места, видя впереди себя широкую спину старшего лейтенанта.

Наконец нашлись две свободные полки: одна нижняя, другая – на самой верхотуре.

– Вам придется на третий этаж, – сказал старший лейтенант, указав на свою руку.

– Разумеется, – согласился Гурилев и стал карабкаться наверх.

Свеча в фонаре, подрагивавшем на столике, неглубоко освещала пространство и в нем – большое лицо старика: широкий оклад седой бороды, крупный рыхлый нос и лоб, гладкий и розовый, будто после ожога покрытый молодой кожицей. Старик сидел на краешке второй нижней полки, у окна, а за спиной под большим, видимо, его полушубком спала белоголовая девочка, сам же он остался в серой с открытым воротом косоворотке.

Старший лейтенант сразу скинул шинель и сапоги, подложил под голову и спину вещмешок и так полулежал, согнув ноги в коленях, опершись огромными босыми ступнями о полку.

Поезд едва тащился, делал частые остановки. За окнами густо стояла неразмешанная тьма, ни проблеска огня в чьем-нибудь придорожном жилье, словно ехали по вымершей земле. Лишь иногда ветром проносило сноп искр, выброшенный паровозной трубой, они впивались в черноту ночи и тут же гасли, не успев ничего осветить…

Глядя сверху на лицо старшего лейтенанта, желтовато обведенное светом фонаря, Гурилев стал задремывать. Как сквозь дымку, под мерный перебор колес в голове возникали и таяли какие-то зыбкие воспоминания. И тут, словно от толчка, он быстро открыл глаза, перед ним все еще стояло лицо старшего лейтенанта, и Гурилев вспомнил: конец сорок второго года, военрук в школе, где учился Сережа, черная рука на перевязи, один красный кубик в петлице… Гурилев видел военрука два или три раза, когда заходил в школу справиться о делах сына. Но дома от него и его одноклассников часто слышал, как влюбленно они произносили фамилию Вельтман… Значит, это Вельтман… Что же так долго с рукой у него?.. Спать уже не хотелось, и он бездумно лежал, накрывшись пальто.

Старик пошарил в изголовье у спавшей девочки и достал узелок с зачерствелой обкусанной краюхой, луковицей и солью в солдатской масленке.

– Ужинать? – спросил Вельтман, приподнимаясь. Голос его был низкий, мягкий.

– Сперва обед, – сказал старик. – А ужин – во сне, авось, что вкусное привидится.

– Бывает и так, – согласился старший лейтенант. – Давайте уж за компанию. – Он извлек из вещмешка флягу, полкирпича армейского хлеба, сало и банку шпрот. – Присоединяйтесь. – Вельтман поднял голову к Гурилеву.

Достав свою снедь, Гурилев спустился.

В крышку от котелка Вельтман налил спирту, поднес старику. Тот выпил, сложив губы трубочкой, выдохнул, закусил луком и салом, от шпрот отказался:

– Не нашенская еда. Рыбе положено быть соленой. Хороша и жареная, либо из ушицы. А эта вроде сырая да еще в масле.

– Девочку бы покормили, – предложил старший лейтенант.

– Кормлена внучка, кормлена, – ответил старик. – Ейное у меня в отдельности: сальцо, огурец и бульбочка вареная.

– Пейте, – налил Вельтман Гурилеву.

– Спасибо, не хочется, – отказался Гурилев.

– Бросьте деликатничать, всего лишь спирт.

– Но я действительно не хочу.

– Давно не встречал стерильных мужчин, – засмеялся Вельтман. – Что ж, дедуля, помучаемся вдвоем?

– Господь простит, – махнул рукой старик, беря спирт.

– Если бы за ним только было дело! – весело покачал головой Вельтман.

– А больше мы никому, кроме господа, и не задолжали, – вздохнул старик. – Все прочие – нам. Да сможем ли простить? – Он оглянулся на внучку.

– Тоже верно, – согласился Вельтман. – Я до войны работал археологом, – повернулся он к Гурилеву. – Упоительно мирная, тихая работа. Сидишь в карьере, копаешь сантиметр за сантиметром. И вдруг радость: то кувшин найдешь, то наконечник от стрелы, то череп в позолоченном шлеме… А сейчас с отвращением думаю: чего я веселился, трогая чьи-то останки? Не могу себе представить, что через триста-четыреста лет кто-то с восторгом, как я, отроет каску, а в ней – обглоданный мой череп с ремешком под бывшим подбородком.

– Это пройдет, – осторожно сказал Гурилев. – Кончится война, начнется мирная пора, и вы опять с радостью будете искать в земле следы прежней жизни.

– Следы эти, увы, процентов на восемьдесят связаны с войнами, с уничтожением чьей-то жизни и культуры. Раньше никогда не думал об этом, абстрагировался… Вы кто по профессии?

– Бухгалтер, – ответил Гурилев.

– Зачем едете?

– В командировку.

– Что у вас с ногой? Видел, хромаете. Ранение?

– Ортопедический ботинок. С детства – туберкулез сустава.

Тон расспросов был не очень деликатен. Но, может, сейчас и надо так?.. И этот Вельтман прав? Логика времени. Во всем одна сердцевина – война.

– В командировку можно бы и в противоположную сторону, к Уралу – безопасней. Или сами выбрали? – продолжал с усмешкой Вельтман.

– Не совсем, – ответил Гурилев.

– Да-а… Выбор – дело не простое.

– Я никогда не считал, что это просто. Хотя это – вечное право человека.

– Во-во! Вечное! – Будто пародируя кого-то, Вельтман вскинул руку, сел, подобрав колени к подбородку. – Достоевского помните? Карамазовых? Легенду о Великом инквизиторе? – Он порылся в вещмешке и достал истрепанную книгу, без обложки с нитками на оборванном корешке, быстро нашел, видимо, не раз читанные страницы. – Итак, Христос уважил просьбу народа и сошел с небес, – ухмыльнулся Вельтман. – И Великий инквизитор, вершивший гнусности от имени Христа, сказал: «…тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том, для чего. Это так, но что же вышло? Или ты забыл, что спокойствие и даже смерть человеку дороже свободного выбора в познании добра и зла?..» – Вельтман отложил книжку. – Под дых бил, сукин сын, а? – захохотал он. – А что же народ? Небось рад был, что с него сняли это бремя?.. Право это не столько вечное, как вы изволили заметить, сколько извечно пугающее, но и обязывающее. Хотя многие от него с удовольствием бы отказались…

Старик, непонимающе слушавший их разговор, все же при упоминании Христа напрягся, поправил на внучке полушубок, погладил спящую по голове и тихо проговорил:

– Прости, господи, и помилуй, все отдам в этой жизни, пронеси только, господи!

– Отдавать-то вроде уже нечего, папаша, – со злой веселостью сказал Вельтман. – А вы в хорошие дни вспоминали своего господа? Или только когда вот так прижало, когда худо?

– Молод ты еще меня исповедовать, – огрызнулся старик и уставился в окно.

Поезд тяжко проламывал ночь, отстукивая медленные версты. Сопение и храп никого не тревожили, не раздражали – сон уравнял всех, избавив в забытье от обид, тревог, бед и забот отошедшего дня. И кто знает, какую красоту, покой и улыбку можно было бы подглядеть в этот час отдохновения, если бы можно было увидеть человеческую душу или то, что мы называем ею…

И в эту редкую минуту примирения с явью она вдруг ударила в тишину взрывом, вагон сотрясло, поезд резко сбавил ход. Лязгнули буфера, железо скрипнуло о железо, взвыл паровозный гудок. Где-то впереди с малым интервалом, почти слившись, прогрохотали еще взрывы, осветленные оранжевыми всплесками огня. И, словно на их вызов, застучали зенитные пулеметы с платформы в хвосте состава. В черном окне Гурилев видел белые нити пулевых трасс. Частые и прерывистые, как истошные вскрики паровозного гудка, они неслись в ночное небо, навстречу чему-то страшному, невидимому отсюда.

– Бомбежка, – сказал Вельтман и снова разлегся на лавке, выставив босые ступни в проход.

Встревоженный Гурилев удивился его спокойствию.

Зашевелился на своем месте старик.

– Во, ирод, опять. И не спится ему, все крови мало. – Он стал завязывать холстину с остатками еды.

– Пронесет, – сказал старший лейтенант. – Они теперь не очень-то по тылам… Какой-нибудь случайный дурак.

– Ну да, – заговорил старик, – а я, умный, все от него бегаю с сорок первого года. Дурак-то он дурак, однако он сверху, – и задул свечу в фонаре.

Заоконная тьма впрыгнула в вагон. Разрывы бомб то отставали, то обгоняли поезд. Люди повскакивали с полок, теснились в темноте в узких проходах, протискивая впереди себя пожитки. Близкая бомба тугим воздухом вышибла стекла, раздались крики, быстрый сквозняк пронес по вагону оскомную вонь сгоревшего тротила. Поезд еле тащился, с толчками, с частыми остановками, ревел гудок, и не умолкая огрызались пулеметы.

Гурилев, напрягшись, ждал очередного разрыва, вслушивался в то, что происходило снаружи, будто непременно хотел уловить приближение момента, когда для него все замрет и исчезнет вместе с ним.

Серия взрывов ударила по другую сторону насыпи. Поезд остановился, и стало слышно, как, пикируя, самолет набирал высокую ноту, как, совсем истончившись, этот звук перешел в ввинчивавшийся свист летящей бомбы.

Кто-то крикнул:

– Всем в поле! Быстро!

Люди рванулись к выходу, толкая, сбивая друг друга. Несколько вагонов в конце состава горело. Крики и плач, кто-то кого-то звал, искал. Освещенная крутившимся пламенем насыпь словно качалась, с нее в поле скатывались фигурки. Старик держал внучку на руках. Спросонья девочка перепуганно обхватила его шею. Спотыкаясь о шпалы, он семенил почему-то вдоль эшелона к паровозу, простоволосый, в одной, рубахе.

Уже отволакивали раненых и убитых под насыпь. Кто-то охрипше кричал:

– Врача! Товарищи, есть ли среди вас врач?!

Парень в распахнутой шинели бил бревном в заклинившуюся дверь горевшего вагона, за которой стоял истошный вопль боли и ужаса. Свет прыгавшего огня выхватил лицо человека с бревном, и Гурилев узнал сержанта Ерхова.

– Тут у меня все! Держите! – крикнул Вельтман и, швырнув Гурилеву свой вещмешок, куда-то побежал. Потом Гурилев увидел его склонившимся над раненым. Одной рукой он бинтовал ему голову. Бинт тут же проедало темно-ржавое пятно.

Женщина в валенках тормошила убитого, звала, обезумев, просила встать, убежать отсюда.

Гурилев топтался меж людьми, понимая, что надо что-то делать, но, как в параличе, не мог сообразить, куда двинуться. Он не обращал уже внимания ни на рев самолетов, ни на свист бомб, ни на пулеметную трескотню; все главное, казалось ему, происходило сейчас не в черном небе, а тут внизу, на земле…

Бомбежка кончилась внезапно, как и началась. В тишине остались только стоны и треск огня, обгладывавшего обшивку вагонов.

Подошел Вельтман и устало опустился на насыпь.

– Не доехали, – выбрасывая окурок и сплевывая, сказал он. – До Росточино километров двадцать оставалось.

– Пешком пойдем? – неуверенно спросил Гурилев и подумал, что никогда не ходил на такие расстояния и что при своей хромоте даже в удобном ортопедическом ботинке быстро устанет.

– Нет! Недалеко должен быть переезд, дорога. Попробуем поймать попутную машину. Подберем раненых и сами пристроимся…

Они пошли к голове поезда и тут увидели старика. Он стоял на коленях, а на разостланной шинели с торчавшим сержантским погоном, лежала девочка. Присев на корточки, Ерхов забинтовывал ее ногу. Девочка была бледна, глаза закрыты, она тихо стонала.

– Куда ее? – спросил Вельтман.

– В ножку, – ответил сержант.

Девочка попросила пить.

– Это сейчас! – подхватился Ерхов, отвязал от своего вещмешка котелок, оглядел низину за насыпью. – Там вроде березнячок, болотисто, должна быть вода. – Размахивая котелком, в одной гимнастерке, низко перехваченной ремнем, сержант побежал через пути. Было слышно, как защелкал под его ботинками мерзлый гравий, перемешанный с потемневшим снегом. А потом оттуда, где скрылся Ерхов, глухо ударил взрыв – придушенный, булькающий, будто с трудом вырвавшийся из-под земли.

– Подорвался! – охнул Вельтман и бросился с насыпи.

Гурилев поспешил за ним.

Метрах в трех от черного круга воронки кулем лежал сержант. В месиве крови и изломанных костей Вельтман нашарил карман сержантской гимнастерки, отыскал документы. Гурилева бил озноб, он боялся, что его стошнит.

– Стакан воды. Вот и все, что ему нужно было тут. – Дернув плечом, Вельтман пошел прочь.

Гурилев постоял еще какое-то время, поискал глазами котелок. Но что увидишь в темноте.

Когда он вернулся, девочку уже уносили две женщины на ерховской шинели. Вельтман поймал какого-то солдата и послал искать лопату – захоронить Ерхова…

* * *

До переезда они добрались минут за сорок. Судя по следам, полевая дорога была живой, пользовались ею и подводы, и машины. Обметя снег, уселись на невысокий штабель старых шпал.

– Который час? – спросил Вельтман.

– Без четверти шесть.

– Мог же он опоздать на этот поезд. – Вельтман достал папиросу.

– Кто? – не понял Гурилев.

– Сержант. И остался бы жив… Что это – рок, судьба, случай? Или существует предопределенность?

Измученному Гурилеву было не до рассуждений. Он все еще видел рыжеватый веселый глаз Ерхова под белесой бровью, широкую спину в гимнастерке, низко и туго опоясанной брезентовым ремнем, котелок в руке, слышал щелк гравия под подошвами сержанта… А потом – изорванное тело на снегу у воронки… Забудется ли это?.. Забудется, забудется… В том-то и дело… Уж эту жестокость жизни он знал… Но ни о чем таком ему сейчас не хотелось говорить.

– Вы уж извините, – вдруг сказал Вельтман, – если как-то задел вас тем разговором в вагоне… Да и старика зря обидел… Думаете, спирт виной? Нет!.. Вид мужчины в гражданском одеянии раздражает. Снисхождение обесценено. Сейчас либо высочайшая ненависть, либо высочайшая доброта. Нюансы забыты…

– Кто знает, – неопределенно ответил Гурилев.

– Как-то отвели нас на переформировку. Фронт далеко. Славная деревушка. Бабы, молодки. Лето. Река, зеленый луг, за ним – лес. Красота! И прибыл фотокорреспондент из армейской газеты. «Давайте, – говорит, – я сниму вас, ребята. Не для газеты, так просто. Сбросьте каски, сбрую, автоматы, сниму вас, мирных и смирных, на этом лугу, перед лесом. Становитесь». Стали мы. И что же вы думаете?! Никто не снял ни касок, ни автоматов. Лица, как перед атакой. И каждый норовил, чтоб именно оружие попало в фокус объектива, начихать, как там выйдет фон – вся эта природа за спиной! А все мы уже были славно повоевавшие, не новички, которым бы пофорсить… Вот и объясните мне…

– Все не объяснишь. Да и нужно ли? – устало сказал Гурилев, не думая об услышанном. – А мы ведь с вами в некотором роде земляки.

– Каким же образом?

– Вы работали военруком в школе, где учился мой сын. Тогда у вас рука тоже была на перевязи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю