355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Люшнин » Строки, написанные кровью » Текст книги (страница 2)
Строки, написанные кровью
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:59

Текст книги "Строки, написанные кровью"


Автор книги: Григорий Люшнин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Я пишу стихи под визги плети

В какие бы дикие условия не попадал советский человек, каким бы тяжелым камнем над ним не висела беда, как бы над ним не издевались враги, он был непоколебим в своем правом деле, он оставался солдатом, верным своей матери-Родине, России. Нахлынет ли горе-горькое, голодное и холодное, подкрадется ли беда безутешная, казалось бы, не поднимет больше человек головы и не встанет на ноги. Но, нет! Сначала один, за ним второй затягивают в камере песню. И льется она, как ручеек между зеленых бережков по камешкам, легко и непринужденно. К ней прилаживаются другие – и камера ожила, задышала. Вот что такое песня. Она и силу придает, и бодростью награждает.

Недалеко от концлагеря, у помещика, жили русские ребята, которых гитлеровцы пригнали в Германию на работу. Проходя мимо нас по дороге, они всегда пели «Катюшу». Но однажды, когда во дворе лагеря шла вечерняя поверка, возвращавшиеся из города под надзором полицейского девушки и парни громко распевали новую песню, слова которой были мне знакомы. Но откуда я знаю их, где слышал я эти слова? Обернувшись, на меня посмотрел дядя Костя и подморгнул:

– Твоя, слушай!

Оказалось, что на мои стихи, проникшие на волю с фотокарточкой чьей-то дочери, неизвестный композитор написал музыку. Полюбилась эта песня и пошла гулять по камерам. Мы слышали ее даже во французском секторе, когда нас выводили по утрам из ворот лагеря или вечером загоняли обратно. Значит, на воле знают, что какой-то военнопленный солдат сочиняет стихи, знают, что у него нет бумаги и карандаша. И решили люди помочь ему. Но как? Ведь кругом охрана, и не поздоровится тому, кто попытается подойти к запретной зоне ближе, чем на десять метров.

Жизнь в камерах шла, как обычно, в ожидании черпака брюквенного супа. После обеда все вышли во двор погреться на солнышке. Я остался в камере. Стою у окна, держась за решетку обеими руками, будто хочу ее вырвать вместе с болтами. И думаю о матери. Как она там в Москве справляется с сестрами и братишкой? Но когда в голову лезут такие думы, сердце начинает ныть, будто в него вошла иголка с длинной ниткой. И на душе сразу тошно. Мои мысли перебил вошедший в камеру сибиряк Саша Рыжий.

– Тоскуешь? – спрашивает он, подходя ко мне.

– А тебе весело?

– Весело не весело, а тосковать нечего. Подарок не хочешь получить?

– Какой подарок? От кого? Сюда и письмо-то не пролетит. Если только птица уронит перо случайно или ветер занесет какой-нибудь клочок бумаги.

– Подарок с неба, но от человека, – продолжает Саша Рыжий, держа руку за пазухой. – Адресовано тебе.

– Тогда показывай, чего же стоишь!

Саша встал в пол-оборота ко мне, прищурил левый глаз и вытащил из-за пазухи килограммовый камень.

– И это подарок! – вспыхнул я. – Возьми его лучше себе и положи на рыжую голову. Иди отсюда.

– Ты не горячись, подарок другой, смотри!

И Саша стал вытягивать привязанную к камню крученую в несколько ниток белую веревочку. Меня одолевало любопытство. Но Саша не спешил:

– Видишь!

– Вижу, вижу, ты вынимай всю до конца.

– А вот и конец, – говорит Саша Рыжий и вытаскивает из-за пазухи свернутую в трубочку клетчатую тетрадь с карандашом, тоже на веревочке.

– Неплохой тебе подарок.

– Почему ты думаешь, что мне?

– Сейчас поясню, садись!

Мы сели с ним рядом на нары перед окном. Саша поднес к моему лицу тетрадь, и я прочел мелкие буквы четырех слов: «Тому, кто пишет стихи».

– Откуда известно, что в нашем лагере пишутся стихи, а не в другом?

– Земля слухом полнится лучше, видно, чем человек. Вот мы с тобой тут говорим, а в России слышно. Земля – это лучший проводник.

Меня заинтересовало и другое. Как и кто мог перебросить тетрадь через проволоку? Разве с дороги добросишь? Да будь у человека тройная сила, ни за что не добросит.

– А ты бы докинул? – спросил я у Саши.

Саша пожал плечами:

– А верно, как могли бросить? Ловко придумано. Результат хороший. Не иначе тут какая-нибудь пушка была применена.

Долго мы думали над этим. В разговор вмешалось еще несколько человек, и сообща пришли к выводу, что камень пущен с помощью какого-то механизма.

И вспомнил я.

В последнее время перед вечерней поверий на дороге у тополя стали часто прохаживаться двое, мужчина и женщина. Когда рядом никого не было видно, они садились у молодого деревца и что-то разглядывали на нем. Но стоило только кому-нибудь появиться на дорore, как они поднимались и проходили метров сто назад или вперед. Но если незнакомец оказывался рядом неожиданно и им нельзя было встать, они начинали целоваться, Прохожий, улыбаясь, отворачивался. И все-таки мы догадались, что они сделали на молодом деревце.

К рогулькам, выросшим около деревца, была прикреплена резинка длиной в полметра, на середину которой положили камень с привязанными к нему карандашом и тетрадкой. Получилось что-то вроде большой рогатки. Камень упал на газон, где Саша обдирал кирпичом доску.

Так у меня появилась тетрадь. Я ее носил всегда с собой под рубашкой. Лишь на ночь клал под подушку и прижимал до утра головой. В ней не было ни одной помарочки, ни одной пропущенной клетки. С первой страницы до последней она была исписана моим мелким ученическим почерком. Я не сразу писал в тетрадку. Сначала выходил во двор и палочкой на земле рифмовал строки, стирая несколько раз рукой, как резинкой с бумаги. И когда я видел, что стихотворение получилось, тогда уже переписывал аккуратно в тетрадь, загоняя по две-три буквы в клеточку. Так изо дня в день тетрадка заполнялась стихами, как улей медом.

Стихи пошли по камерам. Их читали при тусклом свете фитилька после вечерней поверки. Их распевали. Когда в тетрадке осталась последняя чистая страница, ко мне подошел Саша Рыжий:

– Еще бы такую бросили, – сказал он.

– Кто же тебе будет даром бросать, – сказал я. – Надо чтобы стихи дошли и до тех, кто старается ради нас.

– А зачем они им?

– А тебе зачем?

– Они из нашей житухи, про нас.

Услышав наш разговор, к нам подошел дядя Костя:

– А ты напиши, где, как и для кого ты сочиняешь.

И я заканчиваю тетрадку стихотворением «Я пишу»:

 
Видеть злые муки в каземате
Муки испытавшему не новь.
Мне клочок бумаги только дайте,
А чернила тут заменит кровь.
 
 
Я пишу стихи под визги плети,
Под петлею мертвой на столбе.
Чтобы по стихам учились дети
Мужеству и стойкости в борьбе.
 

Ты свети, мой фитилек

В какой камере только не знают Сашу Рыжего с его таежнымй рассказами? Но Сашу больше уважают за разные выдумки. Если он пойдет плясать, то заранее поджимай живот. Когда он бывает дневальным по камере, и ему надо мыть полы, то возле двери собирается столько народу, что охранникам-эсэсовцам приходится разгонять зрителей прикладами. Но однажды им заинтересовался сам комендант – ему понравилось, как Саша Рыжий моет пол. Каждую субботу теперь его брали в комендатуру на уборку, за что выдавали ему кусок хлеба и очистки от картошки. Веснушчатый, всегда веселый, ни одной минуты не сидящий на месте, сегодня он сидит спокойно, старательно трет кирпичом старую сухую доску. Саша мастерит балалайку.

Любители посидеть подольше, особенно «старички», узнав, что Рыжий занимается «пустым делом», обступают его:

– Ты бы свет какой-нибудь придумал, ведь темь одна в камере.

– Я же и делаю свет, – говорит Саша.

– Какой же это свет, – возражают ему, – Это балалайка.

– Да, это балалайка, но она породит свет.

Когда балалайка была готова, небольшого размера, с одной струной и то ржавой, Саша вышел во двор и, сев на пень у дорожки, ведущей к кухне, заиграл. Из соседнего сектора полетели к Саше галеты и сигареты. Один из французов бросил Саше целую булку и попросил, чтобы он сделал ему замок закрывать чемодан.

И Рыжий занялся замком. Он достал где-то кусок березовой доски и целыми днями выковыривал ногтями всякие полосы и дырочки. А иногда просто грыз зубами.

«Старичок» Иван Коротин, наблюдавший за работой Саши, не выдержал, подошел:

– Какого ты черта делаешь?

– Замок, – ответил Саша Рыжий.

– О свете подумать надо. Зачем он тебе?

– Твой язык запереть.

Иван Коротин не обиделся:

– А ключ где?

– И ключ будет, и свет будет.

Не обращая внимания на пересуды друзей, Саша продолжал заниматься своим делом.

Через два дня он положил на стол замок с ключом. Но секрет своей работы Саша так и не открыл. А показывал с удовольствием. Повернешь ключ влево – дужку не выдернешь. Повернешь вправо – сама вылетает.

– Ну и черт же, – говорил один.

– Не черт, а бог, – утверждал другой.

А Саша Рыжий стоял и посмеивался:

– Да я и не то сделаю еще.

– Ты свет сделай, – подсказывал Иван Коротин.

– И сделаю, дайте подумать.

За этот замок военнопленный француз подарил Саше ножик с пятью лезвиями и пилкой. Рыжий берег его, как пайку хлеба.

В детстве Саша видел у своего деда Игната в чулане узкий, но яркий огонек, вылетавший сквозь трубочку из железной банки. Дед Игнат клал в банку карбид, наливал воды, закрывал крышкой и подносил спичку к трубке. Тогда-то и вспыхивал фитилек.

На трубочку он наткнулся сразу – увидел у своего соседа алюминиевый мундштук. Пришлось выменять за полпайки хлеба. А за банкой он следил целую неделю. Однажды, когда Рыжий мыл в комендатуре полы, конвоиры, получившие на обед тушенку, пытались открыть ее, разрезав железную банку пополам. Но Саша подсказал, что надо ножом сверху наполовину вырезать круглую крышку и вывалить мясо на тарелку. Они так и сделали, а за совет отдали ему облизать банку. Рыжему этого только и надо было. Теперь где достать карбид?

Как всегда, в субботу Саша пошел мыть полы в комендатуру. Оставшись один, он раскрыл пилку ножа и у правой батареи на вентиле от стены стал перепиливать трубу, а перепилив, спокойно занялся мытьем полов. Вошедший комендант-эсэсовец, увидев в комнате пар, остолбенел:

– Почему?

Рыжий пожал плечами к страдальчески скривил лицо, мол, трубу менять надо. Комендант подошел к батарее и оглядел вентиль. На другой день из города с завода приехала грузовая машина с автогенной аппаратурой и сварщиком, мужчиной лет под шестьдесят. Конвоир пришел в камеру и вызвал Сашу Рыжего.

– Господин комендант зовет тебя!

Саша схватил ведро и вылетел во двор. Работы было много: сгрузить аппаратуру, карбид и шланги. Потом натаскать воды, расправить и протянуть шланги. Выполняя эти работы, Саша не забывал об основном. Два кармана он сразу же загрузил карбидом и отнес в камеру. Несколько кусков отложил в угол в комендатуре. Рабочий автогенщик оказался добрым немцем. Он видел, как его помощник кладет в карман карбид и уходит с ним куда – то, но молчал. А закончив сварку, показал Саше на карбид, возьми, мол, пригодится.

В этот день Саша не ел от своей пайки мякоть. После вечерней поверки он принялся за работу. Положил в банку карбид, залил его водой, закрыл железную, не совсем отрезанную крышку, предварительно вставив в нее мундштук со сплющенным концом, а вокруг обмазал хлебом, чтобы не проходил газ.

Иван Коротин ударил кремнем о кремень из трубочки вылетел длинный язычок огня.

– Ура! – раздалось с нар.

Вокруг стола собрались в круг все. Иван Коротин пошутил, держа над фитильком руки:

– Как капля воды, похож на тебя огонек-то.

– Похож! – сказал Саша. – А ты говорил, что не сделаю.

В окно, закрытое ставнями, раздался стук.

– Гасите свет! – это предупреждал ночной охранник.

Нет, гасить фитилек никто не собирался. Коротин подвинул стол ближе к окну, снял банку и поставил ее на пол под стол так, чтобы охранник не мог видеть света.

А вокруг фитилька теперь, как вокруг костра, садились узники и рассказывали услышанные за день новости. Когда новостей было мало, вспоминали родных, детство. Через некоторое время такие «лампы» появились и в других камерах.

В долгие осенние и зимние вечера после вечерней поверки вспыхивал, как доброе солнце фитилек, согревавший сердца людей за колючей проволокой.

– Вот тебе тема, – сказал мне как-то дядя Костя. – Не ленись.

И я сел за стихотворение о фитильке.

 
Ты свети, мой фитилек,
Маленькое солнце,
Чтоб тебя найти не мог
Часовой в оконце.
 
 
Ведь того не знаешь ты
И не понимаешь,
Сколько доброй теплоты
В душу мне вливаешь.
 
 
Фитилек мой, фитилек,
Узника отрада,
Заточенья долог срок,
Ну, а жить-то надо.
 
 
Мы с тобою не умрем
От тяжелой доли.
Ты засветишься костром
У меня на воле.
 

По лужам, но уплыву в Россию

Шла осень 1942 года. На берегу залива Балтийского моря в местечке Редентин нас, около ста человек, разместили в бывшем пивном зале. Некоторые устроились на сцене, где года назад выступали бродячие артисты, остальные на полу, кто где и кто как. Мрачное длинное помещение с решетками на окнах, со ставнями и тяжелой дубовой дверью было похоже на трубу. Казалось, что отсюда и муха не вылетит.

И все-таки каждый мечтал о побеге. Для этого объединялись в группы по три-четыре человека и всё добытое и полученное делили поровну.

Поднимали нас рано и, несмотря на непогоду, вели в деревянных колодках по булыжной мостовой на работу. За колонной, гремя старыми колесами по камням, ехала длинная, запряженная пленными тележка.

И вот первый побег был совершен во время такого марша. Шустрый, невысокого роста мужчина, лет сорока, выбрал момент, когда конвоир чуть-чуть вышел вперед, и, сделав шаг в сторону, скрылся в темноте. Тут уже никакой фонарик не мог помочь конвою.

Пленный ушел.

В этот же день, когда все вернулись с работы, были выстроены у двери восемь человек, спавшие по соседству с беглецом. Принесли широкую, низкую, похожую на корыто без поперечных стенок скамью. Комендант встал возле нее с двумя плетками и сказал, что эти военнопленные наказываются за то, что спали с беглецом рядом и не могли его удержать от побега. Что из-за убежавшего всех конвоиров могут угнать на восточный фронт. А этого они боялись, как огонь воды.

Секли по очереди двумя плетками с двух сторон до тех пор, пока комендант не скажет «стоп». Но разве нашего человека этим устрашишь? В знак протеста против варварского избиения те восемь человек через несколько дней бежали.

Вечером приехало «большое начальство» во главе с фельдфебелем-эсэсовцем, который объявил, что все беглецы пойманы и будут наказаны по закону военного времени. Но если же из остальных кто сделает попытку к бегству, будет расстрелян на месте. На другой день был усилен конвой и уменьшена пайка хлеба.

Через неделю к нам на место убежавших пригнали еще пятнадцать обросших, словно старики, военнопленных. Среди них выделялся своим ростом парень лет двадцати пяти с угреватым лицом по прозвищу Табак. Он – летчик-истребитель. Его сбили над Минском, и он раненый опустился на парашюте прямо в лагерь военнопленных.

Остальные пленные ничем не выделялись, кроме еще одного, матроса, сказавшего слова, которые я запомнил на всю жизнь: «По лужам, но уплыву в Россию».

Прибывшие разместились вместе под окном, все побрились, будто им завтра идти в гости или на свидание. Дождь начал хлестать с вечера. Он то затихал, то принимался снова, наполняя барабанной дробью помещение. Закрытые наглухо, мы сидели в кромешной мгле. Лишь изредка какой-нибудь заядлый курильщик высечет кремнем огонек и закрутит тонкую, замученную свертыванием цигарку.

Некоторые, наработавшись и пройдя по булыжной мостовой со сбитыми ногами шесть километров, дотащившись до своей постели, тут же засыпали. Кое-кто бодрился, но опять – таки недолго. А сегодня затеянный прибывшими разговор встревожил всех, лишил сна.

– Спите, ребята, – вдруг сказал Табак. – Война только начинается.

Постепенно разговор стих. И наступила тишина. Но она длилась недолго. На полу под окном, где расположились новички, послышались возня и шепот.

А когда я услышал скрежет железа по железу, то уснуть уж не мог. Я не видел, но чувствовал, как к окну один за другим подходят ребята и перепиливают прутья. Готовятся к побегу, понял я.

– Дождь, как эсэсовец рассвирипел, – сказал кто-то из беглецов. – Даже знобит.

– Спокойней идти будет, – раздался голос Табака, – В такую погоду только и бежать.

Я приподнял голову. Такой случай надо не упустить. Тем более, что Табак опытный летчик, должен хорошо разбираться в местности.

Порошусь, может, возьмет с собой. Надеваю на себя всю одежду и подхожу к окну. Кроме меня, тут еще двое. Они тоже одеты и на плечах как у беглецов, вещевые мешки. Я застегнул получше шинель и был готов к трудному походу.

Перепиленные внизу три прута загнуты кверху и торчат, как рога.

– Разойдитесь и не шумите, – сказал Табак. – Ох, – вздохнул он, когда подошли еще трое. – Неужели не понимаете, что всем нельзя идти. Во-первых, вас хватит только на день – не выдержите. Вы же слабые. Мы вот готовились, тренировались, и у нас есть еда в запасе, и то думаем, как бы где не застрять в болоте.

– Мы своей группой пойдем, – сказал стоящий рядом со мной. – Небось, сердце не камень – в Россию зовет. Умереть охота на своей землице.

А дождь за окном хлестал не переставая. Табак, обозленный, дал команду – по одному вылезать и собираться в условленном месте. Тут подошел в нательном белье высокий, широкоплечий Платон, которого всегда запрягали в телегу, и грубо рявкнул:

– Чего лезете нахалом, вот соберитесь, составьте план, покажите мне и я вам дам разрешение на уход. А сейчас по нарам и чтоб тихо.

Табак пожал ему руку и сказал на прощание:

– Верные слова, ведь слабы они. А прутья после меня распрямите. Ставни я сам закрою.

И вылез последним под дождь, хлопнув тихонько деревянными ставнями.

Я представил себе, как идет он под дождем, подняв высоко голову, на восток, к своим войскам на помощь. Мне не спалось, и казалось, что я тоже иду с ними. Пусть не в этот раз, но в дождливую погоду я обязательно уйду. Я всем сердцем завидовал пятнадцати беглецам.

 
В дубовых колодках
В Россию, в Москву,
Как будто на лодках
По лужам плыву.
 
 
Мои путь до свободы
Тяжел и далек,
И, может быть, годы
Мне плыть на восток.
 
 
Тропинкою узкой
Спешить, леденеть.
Чтоб только на русской
Земле умереть.
 

Беседует с нами Ильич

Жили в нашей камере два друга. Один – из-под Ярославля, другой из-под Гродно. Первого звали Колюнчиком, второго – Бородушкой. Колюнчик немного прихрамывал на левую ногу, но это совсем не мешало ему быстро ходить. Бородушка по натуре артист: и спеть, и сплясать, а особенно анекдоты рассказывать. Широкоскулое его лицо всегда небрито. И ему это в какой-то степени шло. Он ростом был чуть пониже Колюнчика, зато в плечах два Колюнчика уместятся. Дома у как он рассказывал, все стены увешаны собственными картинами. А две его картины купил даже какой-то клуб, чем он гордился и поныне. Он себя в ряд с Репиным не ставил, но и последним быть не хотел. И доказывал мастерство не раз, рисуя по очереди палочкой во дворе ребят из своей камеры. И получалось у него очень хорошо. Вот бы ему сюда бумаги и красок, какие вещи бы он создал!

Колюнчик сначала присматривался-присматривался, а потом и сам начал пробовать. У него тоже получалось неплохо. Весь двор лагеря, где были песчаные места, расписывался их рисунками. Тут и очередь за «баландой» сутулых от голода людей, и идущие в бой танки со звездочками, и девочка с флажком, ожидающая отца из фашистского плена.

Однажды к увлекшемуся рисованием Колюнчику подошел охранник и, не разобравшись, что нарисовано, полоснул штыком по спине. Пришлось Колюнчику несколько дней пролежать на нарах и постонать.

Шел он как-то по двору, разглядывая рисунки Бородушки, и вдруг споткнувшись о какой-то предмет, упал. Видно, здесь была когда-то свалка. Засыпанная песком площадь постепенно сравнялась, только местами торчали из земли кое-какие предметы. Колюнчик приподнялся и увидел угол грязной фанеры. Стоп! Нужная вещь не должна гнить в земле. Он стал ложкой снимать пласты грязи. Фанерка оказалась продолговатой, сырой, с подгнившими углами. Он поспешил в камеру, до белизны вымыл фанерку, и выставил на ветерок – пусть провянет. Пока она не высохла, он ни на минуту не отходил от нее. Потом положил под нары и позвал друга, сидящего под окном во дворе:

– Бородушка, секрет!

– Какой там секрет.

– Настоящий, иди.

Когда Бородушка вошел, Колюнчик показал глазами на фанерку.

– Смотри!

– Ну и что?

– Как что? Мы с тобой на ней будем рисовать. В печурке от зимы остались угольки. Сила! – в голосе Колюнчика чувствовалась такая радость, будто к нему пришло освобождение.

– Ну, нарисуем с этой стороны, с другой.

– И все, – сказал Бородушка, вертя фанерку в руках.

– Как все наглядятся, – доказывал Колюнчик, – мы сотрем и новое нарисуем. И так всегда.

– А может быть, одно нарисуем и навсегда, – предложил Бородушка.

– А что?

– Ленина.

Колюнчик прищурил свои небольшие с хитринкой глаза и подумал: «Почему не я это предложил, а он», а потом сказал:

– Во весь рост нарисуем, с протянутой вперед рукой!

Колюнчик выбежал во двор и через несколько минут принес кусок красного кирпича. Он стал колодкой разбивать отсыревший кирпич и бережно собирать красную пыль. Затем мокрым углом шинели яростно начал тереть фанерку. Целый день ушел на это занятие.

На другой день друзья аккуратно подрезали края и углы фанерки, зачистили их, чтоб нигде не торчало ни одной занозочки. Оттертая и просушенная на солнце фанерка лежала под соломенной подушкой Колюнчика, ожидая своего часа. После того как найдена была фанерка, рисунков на песке никто не видел.

У художников появилась новая серьезная работа. Как только после вечерней поверки погас в камере свет, они зажгли фитилек, замаскировали его и сели с фанеркой и заточенными угольками на пол у стола. Первую черточку провел Бородушка. Колюнчик сидел сбоку и наблюдал. Не так-то просто нарисовать Ильича, тем более если ты никогда за такую работу не брался.

Три вечера Бородушка мучился над мудрыми, в прищур, глазами Ленина. Когда голова Ильича была нарисована, фанерку оставлять в камере на день стало опасно. И Саша Рыжий, по просьбе Колюнчика, выпилил между досок пола в самом темном углу у дверей щель. Перед утренней поверкой Бородушка опускал туда до вечера портрет. С обратной стороны фанерки был нарисован дуб, – это на всякий случай, если охранник неслышно откроет ночью дверь и войдет в камеру. Перевернул рисунок с дубом наружу – и смотрите, поглядывайте на его упругие ветви.

Вечером за закрытыми дверями Ильич стоял на столе с протянутой вперед рукой. А утром он уходил в подполье.

О портрете Ленина узнали во всех камерах, но посмотреть никто не мог. Однажды все же пришлось уговорить художников показать Ильича всем, кто будет входить в камеру.

По первому сигналу опасности фанерку тут же опускали в щель.

– Счастливая ваша камера, – сказал невысокий военнопленный со шрамом на подбородке. – С Лениным всегда. Эту фанерку надо бы в дубовую рамку да под стекло и повесить на видном месте.

Я от души позавидовал художникам, их мастерству. Я хотел тоже быть создателем ленинского портрета. И я рисую вождя стихотворением и читаю его после вечерней поверки, когда портрет Ленина стоит на столе.

 
В дубовой окрашенной раме
Ильич вместе с нами живет.
Беседует долго ночами,
А утром в подполье идет.
 
 
Его рисовали два друга
Тайком при ночном фонаре.
Когда за решеткою вьюга
Гуляла у нас во дворе.
 
 
С рукою, простертой к народу.
Вперед устремляя свой взгляд,
Он звал из тюрьмы на свободу
Замками закрытых солдат.
 
 
И мы, его гению веря,
Законам врага вопреки,
Стучимся в тяжелые двери,
Идем на стальные штыки.
 
 
Мы смерть отстраняем плечами —
Она нашей юности бич.
В темнице глухими ночами
Беседует с нами Ильич.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю