355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Люшнин » Строки, написанные кровью » Текст книги (страница 5)
Строки, написанные кровью
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:59

Текст книги "Строки, написанные кровью"


Автор книги: Григорий Люшнин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Висит кумачовое пламя

Рядом с заводом, на котором работали под усиленной охраной эсэсовцев русские военнопленные, стояло невысокое мрачное здание полиции. Днем и ночью в его окнах горел свет. И каждую субботу по ночам сквозь стены проникал душераздирающий крик заключенных. Шли допросы.

Если бы кому-нибудь из русских пленных дали задание взорвать этот проклятый дом, он воспринял бы это как награду. Ведь многим пришлось уже побывать в камерах гестапо. А кто еще не был там, вряд ли минует их.

Но взорвать помещение полиции не так-то просто. Во-первых, нечем. Да и если бы было чем, то подступиться к его стенам – дело нелегкое. Оно день и ночь охраняется несколькими полицейскими. И все же здание гестапо рухнуло. И вот как это произошло.

На заводском складе в подчинении старого немецкого рабочего находился шустрый чернявый русский военнопленный, средних лет по имени Степан. Степан на складе заготовлял и перетягивал бумажными нитками метелки для цеховых нужд, которые разносил потом уборщицам по разным цехам завода. Иногда он подолгу пропадал в цехах. Старый немецкий рабочий, Грозфатер – как его звал Степан, грозил пальцем, мол, будь осторожен, не попадайся на глаза полицаям. А их на заводе в рабочие дни было больше, чем в воскресенье в городе на улицах. Грозфатер никогда не спрашивал, что Степан делал и где пропадал. Он понимал, что за такую кормежку, да еще на врага своего, хоть и под угрозой, никто не станет работать в полную силу.

Степан в день по нескольку раз уходил со склада в какой-нибудь цех. Он был неразговорчив. А если когда и говорил, то кратко и веско. До войны в России Степан работал пожарником на какой-то небольшой фабрике. Своей профессией он дорожил. Еще бы! Отдежурил сутки – два дня дома. И эти два дня он не сидел сложа руки – сапожничал. И выходных дней у него не имелось. Зато ребята его обуты всегда в сапожки, у жены туфельки к сам носил хорошие ботинки и полуботинки. Да кое от кого принимал заказы. Лишний рубль в семье не помеха.

Сапожной работой Степан не пренебрег и здесь, в фашистском плену. Он обзавелся нужным инструментом и постукивал иногда в укромном уголке склада. Починил он свои солдатские сапоги. И Грозфатеру подремонтировал несколько пар туфель. А тот приносил Степану из дома хлеб и картошку, рискуя быть наказанным за это полицейскими властями.

Однажды на ногах Степана появились красивые кожаные тапочки. Такие же тапочки он сшил Грозфатеру для племянника. На тапочки Степана поглядывали немецкие рабочие. Сапожное мастерство было на высоте.

А вот о другой своей специальности – пожарника Степан и мечтать не мог. В каждом цехе была своя пожарная команда, и главным пожарником считался начальник цеха. В его распоряжении находился весь пожарный инструмент, начиная от ящиков с песком до шлангов в настенных шкафах под пломбой – на одной стене два и на другой два. Снимать пломбы и трогать пожарные шкафы строжайше запрещалось. Но нашелся человек, который не побоялся нарушить запрет.

И этим человеком был Степан – русский пожарник. В последнее время он что-то зачастил в сборочный цех, где за противопожарные мероприятия отвечал Крамер, длинноликий со шрамами на лице нацист, ставленник гестапо. Ежедневно Степан приносил уборщице, русской краснощекой Маше, новую метлу. Зная, что разговаривать в цехе во время работы нельзя, он отзывал Машу в простенок к шкафам, отдавал метлу и снова шел на склад.

Как-то перед началом обеда в сборочный цех в окно влез Степан. И притаился за шкафами. После сирены на обед дежурный, как обычно, закрыл двери, в цехе никого не было. Степан по очереди стал снимать пломбы со стенных пожарных шкафов, что-то брал и прятал под пояс, а пломбы подвешивал снова. До конца обеда он исчез, никем не замеченный.

Через несколько дней Степан опять появился в цехе с метелками и подошел к Маше. Крамер стоял невдалеке. Наверное, он обратил внимание на легкие, красивые тапочки Степана, потому что неожиданно подошел и спросил:

– Где взял?

Степан вздрогнул:

– Сшил! – ответил робко.

– Сапожник?

– Да!

– Пойдем ко мне, – и Крамер повел Степана в свой кабинет. – Мне нравятся твои тапочки. Но я не буду у тебя их отнимать. Мы обменяемся с тобой вот на эти ботинки. – Крамер достал из-под стола старые, но крепкие ботинки и протянул их Степану.

– Нельзя! – не растерялся Степан. – За обмен и тебя и меня в концлагерь посадят.

– А ты никому не говори и не показывай ботинки, – сказал Крамер, – вот тебе хлебная карточка еще. Тут три булки хлеба и марки на хлеб. Отдай Грозфатеру, он тебе принесет.

– Нет, нет. Сам принеси и завтра будет мена.

– Хорошо! – сказал Крамер. Уж очень ему понравились Степановы тапочки. Таких, видно, он и жизни не носил. А кто узнает, что он их выменял у русского военнопленного? И ничего в этом страшного нет, ведь Германии вред не причинен.

И на другой день во время обеда произошел между врагами обмен. Но кто кого перехитрил?

Фашист Крамер ходил по цеху, поглядывая на тапочки, улыбался, вот, мол, что я ношу, почти даром.

А Степан сшил себе новые тапочки и ел хлеб и тоже улыбался.

А над заводом по ночам все чаще и чаще пролетали советские бомбовозы.

В одну из летних воскресных ночей началась бомбежка завода. Упали сотни зажигалок. Завод загорелся. Приехали городские пожарники, прибежали и заводские, но гасить огонь было нечем. В стенных шкафах не оказалось брандспойтов. Вода, бегущая по шлангам, теперь была бессильна помочь. Да, это работа Степана! Он вытащил из всех ящиков брандспойты, снял с них кожу, которой они были обтянуты, брандспойты выкинул, а из кожи шил тапочки.

Крамер, поняв в чем дело, рвал на себе волосы. На его глазах огонь съедал завод, лизал рядом стоящие постройки, подбирался к зданию гестапо. Его обманул русский Степан! Этого он себе не мог простить. А что он может сделать? Арестовать Степана? Но это значит арестовать и себя.

Когда утром русских военнопленных привели на завод, Крамер отошел подальше от колонны, чтобы не встретиться глазами со Степаном, ведь тот может победно улыбнуться и кивнуть на виселицу.

И снова началась работа, но эта работа была веселей – уборка после пожара территории завода.

Я долго думал, по чьему заданию действовал Степан? А не коммунистом ли был старый немец Грозфатер? Ведь он несколько лет сидел в концлагере.

В моем сердце росла гордость за смелого друга.

 
Схватил полицейское зданье
В объятья суровый пожар.
Как жаль, что на это заданье
Меня не пустил комиссар.
 
 
В ночи кумачовое пламя
Висит, озарив небосвод.
Как будто там подняли знамя
И двинулись в грозный поход.
 

«Эй, затянем давай «Марсельезу»!»

У каждого народа свои песни. Особенно их много у русских людей. В России во время уборки хлебов девчата заливаются соловьями – не остановить. А на вечерках песни сменяются заливистыми частушками. А частушка разве не песня? Это самая короткая и содержательная песня. Свадебные и плясовые, шуточные и грустные – сколько их, песен! А есть песни, полные печали. Их третий день поют в моей камере в Шверинской крепости недавно прибывшие штрафники. Их пятеро, и все пожилые, упрямые, как дубы. Они поют с утра до вечера, оплакивая неудачные побеги из фашистской неволи. И откуда они взяли столько печальных песен? Не иначе как сами сочинили и сочиняют теперь перед допросом. Как только они затянут, кажется, что вся камера поет. У одного голос грубый, но тянучий, у другого нежный, наполненный каким-то необыкновенным свистом. У остальных, вроде, голоса одинаковые. В день несколько раз из дежурного помещения приходил офицер, и, открыв «глазок», смотрел в камеру. Порой он подолгу стоял, не запрещая петь, а иногда сразу в дверь прикладом – молчи. Песня смолкала, а потом опять с еще большей силой гудела набатом.

А есть такая песня, которую знает каждый человек на земле. Но некоторые ее не поют из-за страха, другие поют в полголоса, а третьи смело и гордо. Вот о такой песне я и хочу рассказать.

Как-то, идя с кухни с котелком баланды по узкому коридору между блоков, я увидел в соседнем секторе четырех парней в английской военной форме. Они громко смеялись, показывая пальцем на невысокого негра из американского сектора. Негр стоял с опущенной кудрявой головой. В руках у него был пустой котелок. Почему над ним смеются союзники-англичане? Меня это заинтересовало. Я знал, что некоторые английские военнопленные – сынки крупных помещиков. Они любили посмеяться не только над негром, но и над своим же англичанином-рабочим. Я остановился. Негр, сложив три пальца вместе, показал на котелок и на свой рот. Значит, он хочет есть. Почему же тогда не идет за баландой? Я приблизился к проволоке, присел на траву. У меня с собой, как на грех, не оказалось ложки. Как быть? Показываю негру – ешь. А он тычет в меня пальцем, и ты, мол, ешь. Тогда показываю на торчащую у него из кармана ложку и развожу руками. Негр вытаскивает короткую, емкую столовую ложку и протягивает мне, мол, зачерпни ты, а потом я. Англичане продолжали смеяться, но когда мы начали есть через проволоку, из одного котелка, они вдруг замолчали, а я подумал: «Они вместе воевали на африканском фронте, вместе попали в плен и насмехаются над своим же товарищем. Как можно?»

Оказывается, для того чтобы получить на кухне суп, негр должен пройти через английский сектор в узкую дверь. Эти четверо англичан каким-то образом сумели закрыть дверь – и оставили негра без обеда. Дежурному же полицаю по кухне все равно, пришел ты или нет за баландой. У него свои заботы, как бы сэкономить побольше супа для себя. Глядишь, за котелок баланды выменяет пайку хлеба у военнопленного. А за пайку хлеба – табак или вино у немецкого конвоира. А после вместе курят и пьют. И так ежедневно.

Мы с негром легли на песок вдоль заграждения и через проволоку просовывали ложку, как иглу в материал. Негр мне показал фотокарточки. Я узнал, что его зовут Джоном, что у него двое детей: мальчик побольше, а девочка поменьше, что жена работает у богача на плантациях. Джон, увлеченный рассказом, ел медленно, стараясь ввести меня в курс всех событий своей тридцатилетней жизни.

Четверо англичан, приблизившись к нам, внимательно наблюдали за нашей трапезой, перебрасываясь изредка словами. Ложка медленнее стала нырять в квадрат проволоки. И суп с каждой ложкой становился все светлее и жиже. А в небе высоко-высоко из-за кучевых облаков выглянуло солнышко и ясными лучами, как будто в честь дружественного обеда, пригрело нас. Потом оно осветило весь двор крепости, наделив теплом всех поровну. Джон сказал, широко улыбнувшись, «спасибо» и вытер полные добродушные губы. И вдруг тихо, но басисто запел «Марсельезу». Из французского сектора кто-то громко подпел. Из блоков вышли, как будто вызванные в бой, французские военнопленные, и «Марсельеза» понеслась в небо.

Песня, словно приобрела крылья, влетела в главный корпус, и из окон стали подпевать американцы. Джон был запевалой, он во весь голос тянул ее, показывая красивые белые зубы. Англичане переглянулись, и один из них подошел к двери, снял замок и тоже запел. Голос у него был тонкий, пронзительный. Трое других англичан, сердито насупившись, пошли к своему блоку.

Жаль – песня не была допета. Ее прервал по приказу коменданта лагеря выстрел с вышки.

Когда я шел с пустым котелком в свою камеру, мне показалось, что песню подхватили чехи и поляки и понесли ее по своим блокам. В камере до моего прихода было тихо, но стоило мне переступить порог, как откуда-то из глубины заглушённым басом поплыла «Ой, умру я, умру…». Я перебил запевалу и прочитал стихи:

 
Ой, не пойте печальные песни,
И без них на душе тяжело.
Я прошу тебя, юность, воскресни
Всем печалям и мукам назло!
 
 
И кому нынче наши печали
В заточенье суровом нужны?
Разве этому нас обучали.
Благодарной России сыны?
 
 
Иль забыли мы твердость железа,
Или счастья не видели мы?
Эй, затянем давай «Марсельезу»,
Чтобы дрогнули стены тюрьмы.
 

Висит палач на перекладине

Когда я впервые увидел здоровенного мужчину с тонкими усиками под сплющенным носом, избивавшего тяжелой дубинкой еле стоявшего на ногах военнопленного парня с перебинтованной головой, мне показалось, что сердце мое вот-вот разорвется. Я стоял с воронежским учителем Николаем Ивановичем. По годам он ровесник здоровенному полицаю, у которого нет ни имени, ни фамилии. Всем объявлено, что его надо звать «Господин полицай».

– За что ты его бьешь? – вежливо спросил Николай Иванович. – Я-то тебя тогда даже на пять суток не посадил за мародерство…

– Он меня не назвал… – полицай замялся. – А тебе какое дело, товарищ командир?

– Господин полицай, – сказал Николай Иванович и плюнул.

У Николая Ивановича была в Воронеже семья: жена, сын и дочь. Высохший до костей, он каждый раз говорил о сынишке и мечтал вернуться к нему. Даже по ночам он бредил, окликая его во сне.

Убил все же раненого военнопленного здоровенный мужчина, убил за то, что тот не назвал его господином. А ведь он жил среди нас, учился в советской школе, преподавал в техникуме, руководил людьми, занимал ответственные посты. А когда нависла над Родиной угроза, он прицепил на рукав желтую повязку с черным пауком, взял в руки дубинку. И, налив глаза злобой, пошел бить и убивать.

А вот другой тип полицая. Он сам не убивал и не тронул никого даже пальцем. Он просто ходил по камерам, улыбался, подсаживался к разговаривающим и уходил. Казалось, ну что особенного, пришел и ушел. Нет! После его ухода уводили сразу несколько человек – они уже в камеру не возвращались. Такой полицай был страшнее открытого. Ведь каждому хотелось вспомнить о своей Родине, доме и близких. А тут на тебе – тайный полицай. Он мог к услышанному добавить «свое» и тем самым утяжелить «преступление». Высокий и ровный, как телеграфный столб, он появлялся в самый разгар спора, когда не уступала ни та, ни другая сторона. Первое время ему удавалось часто вылавливать «неблагонадежных». Но когда за ним закрепилась кличка «Ку-ку», его работа сошла на нет. Стоило ему только появиться во дворе, как из камеры в камеру летело: «Ку-ку! Ку-ку!» Полицай пытался было запугать:

– Вы все коммунисты, – кричал он. – Всем вам смерть!

Но ничего у «Ку-ку» не выходило. Он стал отсиживаться в полицейском помещении. Об этом узнал комендант. Он и распорядился его дальнейшей судьбой. За плохую работу – убрать. Полицай «Ку-ку» пропал, как бездомная собака.

Но вернусь к первому полицаю, который убил дубинкой раненого военнопленного, за что его повысили в чине до старшего полицая.

Во дворе, а особенно в камерах с наступлением холодов, было строго запрещено разводить костры и разжигать печи. Нарушающие приказ коменданта избивались и расстреливались на месте. Во дворе у стены стояла виселица с готовой петлей.

Не спят только двое.

В камере учитель Николай Иванович задумал сварить вчерашние очистки от гнилой картошки, добытые на кухне во время обеда. Очистки он промыл и подготовил к варке в печи, где уже лежала нащипанная зубами кора от засохших деревьев. Сейчас он сварит и поест. А сытый помечтает о жене и сынишке. В мечтах подержит на руках годовалую дочку Веру.

Вспыхнувшая спичка подожгла кору, и легкий огонек костра заметался в печи под котелком. Николай Иванович, присев, заслонил его своим туловищем. Круглый котелок покрывался сажей, и вода начинала греться, образуя белую несоленую пену. Как-нибудь, а надо сохранить себя ради детей, остаться живым, пройдя сквозь голод гитлеровского режима. И сидит Николай Иванович, ожидая вареных очистков. Перед ним маленькими язычками играет костер.

А у второго, кто не спит в эту ночь, своя задача: во что бы то ни стало найти нарушителя приказа. И вот он, здоровенный мужчина, как змея, ползет по коридору, протирая на коленках брюки. Он учуял запах дыма и теплоту огня. Ему неважно, кто сейчас будет его жертвой: отец или сын, мать или дочь. Ему нужно найти нарушителя приказа и за это получить булку хлеба и пачку табака. И он находит. Он встает с дубиной в руке за спиной Николая Ивановича и негромко, цинично цедит:

– А, товарищ командир…

– Господин Гу… – и не договорил учитель фамилию полицая, бывшего своего подчиненного. Тяжелая дубина легла на голову Николая Ивановича. Картофельные очистки и горячая вода из опрокинутого котелка потекли на пол и поплыли к порогу. Полицай, топая по ним, скрылся в темноте.

Полицай думал, что свидетелями убийства были только темная ночь да угасший костер.

Нет! Не спали заключенные. Они слышали удар. Вся камера поднялась на ноги. Полицай был схвачен. Осторожно, чтобы не привлечь внимание охраны, на руках его вынесли во двор к виселице. И повесили как убийцу. Об этом нельзя молчать!

 
Висит палач на перекладине,
На шее прочная петля.
Не подает под ноги гадине
И камня малого земля.
 
 
На пальцы встать бандюга силится,
Чтоб вновь идти и убивать.
Не подведет земля-кормилица,
Не даст детей в обиду мать.
 

Придет весна, растопит лед

Сколько всяких наказаний придумано для узника, сидящего в гитлеровском концлагере! Ледяной карцер. В него сажают тех, кто совершил не первый побег, вел агитацию против нацизма, или за диверсию на заводах и фабриках.

Под новый 1945 год мы с Михаилом бежали пятый раз, но опять были схвачены, избиты до полусмерти и отправлены в ледяной карцер.

Это небольшая, но высокая кирпичная конюшня с железными воротами в два раствора во всю лобовую узкую стену. Метрах в десяти стоит жилой красивый дом. В нем живет хозяин конюшни и шесть конвоиров-эсэсовцев, инвалидов. Возле ворот две пары дырявых резиновых сапог и кое-какая одежда, видимо, – для нас. По правую сторону парит черное, как смола, болото.

Мы стоим перед воротами и ждем дальнейших указаний. Северный ветер пронизывает тело. Руки совсем окоченели. Конвоиры по очереди меняются, делая круги вокруг нас. Сейчас бы хоть полчасика посидеть возле печки. А вот и приказ. Снять с себя всю верхнюю одежду, сложить в кучу – и марш в раскрытые ворота. Стараемся раздеться побыстрей, чтобы скорее войти в помещение, скрыться от ветра. Конвоиры совещаются, перемаргиваются. Старший конвоир подходит ко мне и показывает на шею.

Я знаю, что это значит. Надо расстегнуть рубашку и показать ему номер, который заменяет имя и фамилию. Старший конвоир подходит к Михаилу:

– Номур.

Тот раскрыл ворот. Конвоир закричал:

– Ворум никс номур? – и ударил Михаила в подбородок. – Никс эссен драй таг.

Михаил вытащил из-за пазухи номер и показал ему. Оказалось, что номер у него висел на длинной веревке, поэтому эсэсовец, и не заметил его. Фашист рассмеялся, скривив рот.

– Гут, гут, – сказал он и показал, чтобы мы шли в ворота.

Да, это настоящий ледяной мешок. Вверху под самой крышей квадратное окно, в которое со свистом влетает снег и садится белой пылью на закрытые рогожей деревянные нары. А по стенам от крыши висят прозрачные, как стекло, сосульки. Вот прилипшие к стене, толщиной со шпалу, а рядом тонкие, как иголки. Они тянутся до самого пола. Другие еще на весу, цепляются острием в промерзший корявый пол. Но самые страшные над головой. Видно, с начала первых заморозков лили из пожарной кишки воду в заранее пробитые дыры в крыше. Лишь один круглый, низкий пень, на котором видны вмятины от топора, стоит не тронутый льдом. Вокруг него втоптанные в землю перья. На этом пне, наверно, рубили курам головы. Возле ворот глубокие следы от лошадиных копыт, еще не залитые водой. Вот куда нас запрятали в нательном белье на двадцать одни сутки.

Только мы переступили порог, как за нами с душераздирающим скрипом наглухо закрылись железные ворота. Отсюда уйти невозможно. Разместившись на нарах, с поджатыми под себя ногами, мы до темноты думали над тем, как выдержать это наказание. Дрожь пробирала все тело. Разговор прекратился, когда уже зуб на зуб не попадал от холода. Прижавшись друг к другу спинами, мы легли, укрывшись с головой рогожами. И так двое суток. К конюшне ни разу никто не подошел. На третий день рано утром раскрылись ворота и раздалась команда: «На работу».

На улице нам показалось во много раз теплее, чем в помещении. Мы сразу приободрились. Обули резиновые сапоги, натянули робу и ждали, когда нас чем-нибудь покормят. Но трое конвоиров, сунув нам в руки лопаты, показывают на тропинку, слегка занесенную снегом, ведущую к болоту.

– Марш!

Мы по пояс в черной жиже. Но в ней тепло. Зачерпнув лопатами грязь, несем ее к берегу. Конвоиры покрикивают. И так три часа. После такой работы положена еда. В нее входит завтрак, обед и ужин. Отдадут ли нам за два дня? Нет.

В бывшем курятнике наша «столовая». Нам кажется, что здесь тепло. С нас стекает на пол черная болотная жижа. Но почему конвоиры прыгают от холода? Эх вы, мерзляки! Вас бы на наше место. Конвоир невысокого роста вытащил из печурки чайник с кипятком и кастрюлю с картошкой. В баночке на столе белела соль. Рядом с ней поставили часы «песочницу»-пятиминутку. Невысокий конвоир дал нам по две картофелины в мундире и по кружке горячего кипятка. Сколько надо голодному человеку, чтобы съесть две картошки и выпить кружку кипятка! Два глотка на картошку и три раза хлебнуть кипяток. Картошку с солью съели тут же. А кипяток мы подносили к щекам и ладони грели и по капельке брали в рот. Дули на него, как на свое спасение, и он паром согревал наши лица. Но песок в песочнице по зернышку неумолимо сыпался сверху вниз. Старший конвоир почему-то приподнял винтовку, а сам то и дело поглядывает на песочницу. Мы уже выпили по полкружки. В груди стало теплее и вроде прибавилось сил. Но когда в песочнице упала сверху последняя песчинка, эсэсовец прикладом выбил из наших рук кружки с кипятком. Оказалось, что мы не уложились во время, отведенное нам для еды.

И снова мы в царстве светлого льда. После этого случая мы уже кипяток выпивали сразу, обжигая губы и язык. Ведь только раз в сутки мы могли погреться. В ледяном мешке нам каждый час казался вечностью. Нас каждую минуту клонило ко сну. Но засыпать теперь нам, совсем обессиленным, озябшим, ни в коем случае нельзя. Сон – это смерть. А жить хочется. Шел 1945 год. Мы знали, что наша армия идет по территории Германии, разбивая последние укрепления врага.

Друг другу на колени по очереди мы клали голову и дремали. На пятнадцатые сутки, когда уже силы покидали нас, Михаил сказал:

– Не выйти нам отсюда живыми, замерзнем, в лед превратимся.

– Что же делать? Весна придет – оттаем.

– Напиши об этом.

И я пишу:

 
Под Новый год, на долгий срок,
Фашистами избитый,
Я брошен в каменный мешок,
Где стены льдом покрыты.
 
 
Где земляной, корявый пол
И пень гнилой при входе.
Зато стихи свои прочел
Я людям о свободе.
 
 
Теперь могу покрыться льдом.
Как эти стены ада,
Но думать мне пока о том
Здоровому не надо.
 
 
А если так произойдет,
Печалиться не будем.
Придет весна, растопит лед —
Солдат вернется к людям.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю