Текст книги "Истоки. Книга вторая"
Автор книги: Григорий Коновалов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
– Они поверят после обмана? Будут драться на истребление.
– В мире нет цивилизованного народа, который не обманывал бы других и сам не был бы обманут. Это называется дипломатией. Примитивная, наивная честность делает невозможной жизнь даже в семье, чего же говорить об отношениях между народами?
Гуго прямо «по-русски» сказал племяннику, что он не разделяет взгляда, будто Германия – единственное оправдание и смысл существования человечества на земле и ее расцвету должны быть подчинены дыхание, поступки, жизнь и смерть каждого живого существа. Бог, создавая человека, знал о его властолюбии и самомнении, потому-то творец ни один народ не наделил разносторонними и всеобъемлющими дарованиями. Одни – мастера, другие – художники. Расцвет одних был вчера, других – сегодня, третьих будет завтра. Всемирный Дух, развиваясь, выступает новым своим качеством в творческой деятельности то одного, то другого народа. Эпохи искусств, философии, утопических мечтаний о всеобщем равенстве и братстве – лишь пройденный этап в спиралеобразном развитии Духа. Наступает великая спираль господства ученого и воина, то есть немецкого человека главным образом.
Вернулся фельдмаршал Вильгельм Хейтель, минуту молчал, орлиным профилем повернувшись к брату.
– Обстановка прояснилась, – сказал фельдмаршал, вставил монокль под крутую бровь, взял у сына карандаш, соединил красные стрелы на карте. – Мы в котле… – Сел, положил ногу на ногу, закурил. Сухо перечислил попавшие в окружение части: двадцать две первоклассные дивизии 6-й полевой армии и части 4-й танковой армии.
– Это не все! – обнадеживающе воскликнул он, будто готовясь наступать, перечислял: дивизии ПВО, несколько крупных авиационных соединений, артиллерийские подразделения резерва главного командования, дивизионы самоходок, минометные полки, стройбаты и даже организации Тодта, части полевой жандармерии и службы безопасности. Румыны, итальянцы, хорваты.
– Третья румынская армия пала, разгромлен восемнадцатый танковый корпус. Русские наступают на запад от котла, создавая внешний фронт.
– Опасно? – почти беспечно спросил Гуго, потому что ничего тревожного не чувствовал в тоне брата.
Фридриха удивило то, как отец изобразил неуместную на его суровом лице притворную растерянность, поднимая могучие рычаги своих рук:
– Капут! – И натянуто засмеялся, сверкая моноклем.
Прощаясь, дядя Гуго тактично повторил Фридриху свое предложение при первой же возможности оставить службу в армии, перейти на работу в концерн. Без наследников какой же смысл в деятельности Хейтеля.
Фридрих покачал головой: он любит солдатскую службу, только жаль, что втаптываются в грязь армейские принципы.
XIII
Темная рождественская ночь наступила рано, не по среднеевропейскому, а по русскому времени. Умирать придется тоже по-русскому времени. Вместе с отцом Фридрих встречал рождество в штабном бункере на аэродроме при свете мягко пламеневших свечей, при обманчиво серебрившихся вокруг пожелтевшей сосенки гирляндах из фольги от сигаретных коробок. Мылом и потом пахла варившаяся на спиртовке конина – к празднику дополнительно выдали, к тому же Фридрих днем отогнал воронов с лошадиного трупа, ножом нарезал с мерзлой лодыжки еще с килограмм. К празднику фюрер пожаловал отцу дубовые листья к рыцарскому кресту.
Сипло, застуженными голосами, спели с отцом с детства привычные рождественские песни, и стало тоскливо… А на родине в эти часы служат рождественскую мессу, священник в алтаре меж дрожащих пламенем свечей на елках обращается к прихожанам, к матери Фреда, к жене его, Рут, со словами проноведи любви и мира. И Фридрих видит себя в кирхе рядом с матерью, слышит праздничную литургию, торжественный звон колоколов.
Фридрих достал из чемодана походный мольберт, поставил меж свечей. Рождественская мадонна Сталинграда рождалась под его карандашом, молодая, прекрасная сестра милосердия несла в своем сердце весь ужас страдания людей на этой обесчещенной земле.
Вместе с хлопьями снега сыпались с ночного неба листовки, а невидимый У-2, «швейная машина», постукивал в темноте.
Составленное на отличном немецком языке предложение русских капитулировать было для Фридриха Хейтеля необычным и в то же время в тайне души ожидаемым событием. Он улыбнулся тому, как спокойно и самоуверенно русские гарантировали пленным право вернуться после войны в Германию или в другую страну, куда захотят. «Надеются победить Германию? Будут мстить, уничтожать в первую очередь офицеров. Сибирь – самое легкое. Господи, эта бесчеловечная война породила ужасную ненависть».
Душа его оказалась беззащитной перед самым острым жалом русского ультиматума: в случае отказа сухопутные и воздушные силы Красной Армии вынуждены будут начать операции по уничтожению окруженных в котле. Вся ответственность ляжет на генерал-полковника Паулюса. Ответ ожидали до десяти часов 9 января 1943 года.
С обостренной впечатлительностью Фридрих наблюдал за генералами, обсуждавшими ультиматум.
Высокая, сухощавая фигура Паулюса присутулилась с какой-то невыразимой драматической значимостью, сосредоточенное, замкнутое лицо с крутым лбом ученого, как думал Фридрих Хейтель, тревожно и страдальчески омрачено тяжелой ответственностью.
Фридрих знал мнение отца о Паулюсе, питомце Секта: вдумчив, подготовлен, способный тактик, умеет планировать крупные операции, но нет твердости, решимости, умения и желания рисковать. Мир службиста ограничен рамками полученных свыше приказов. До января 1942 года этот штабной генерал не командовал ни корпусом, ни дивизией, ни даже полком, а потом был назначен командующим армией.
Фридрих думал, что Паулюс, как все замкнутые люди, страдал больше других, не поверяя свои мысли даже бумаге, не ведя дневника, как это делали почти все офицеры и солдаты немецкой армии. Редко писал даже своей жене, еще не старой, веселой румынской аристократке. Никому не рассказывал о своих встречах с людьми, о своей жизни и служебной карьере.
«Я сознаю все эти ни с чем не сравнимые муки моих солдат и офицеров, и это сознание давит на мои решения, – думал Паулюс, слушая споры генералов. – В конфликте между долгом повиновения приказу (о нем мне то и дело напоминают, подчеркивая, что важен каждый лишний час) и долгом человечности по отношению к моим солдатам я отдаю приоритет долгу повиновения. – Он налил себе кофе, отпил глоток. – Неповиновение есть политический акт против фюрера. А я никогда не помыслю о поражении Германии с целью свержения Гитлера».
Паулюс встал, вскинул коршунячью голову, и подчеркнуто повторил слова фюрера:
– Я, в сознаний своей ответственности перед богом и историей, заявляю: не уйдем никогда из Сталинграда! – И, подавляя искушение, отрезал путь к переговорам: – Я отклоняю предложение Советов. Я приказываю открывать огонь по парламентерам без предупреждения.
– Ну что ж, возможно, наше самоубийство позволит стабилизовать фронт, – сказал генерал Зейдлиц, командующий танковым корпусом. В первые дни окружения генерал этот предлагал прорываться, не испрашивая разрешения у фюрера. Он даже покидал в костер свои личные вещи, чтобы быть налегке.
«Говорят, что история никогда не признавала за полководцем право приносить в жертву жизнь своих солдат после того, как они лишились способности сражаться», – подумал Фридрих Хейтель.
Русский летчик, который разбрасывал со своего самолета У-2 листовки с текстом предложения о капитуляции, был сбит и пленен. Невысокий, румяный сержант охот по и с улыбкой отвечал на вопросы Фридриха. Он не только не боялся, но даже как бы вроде жалел или снисходил до понимания их положения. Оно не казалось ему безвыходным.
– Сдавайтесь, зачем зря подыхать?
Лейтенант Гекман ударил его по лицу.
Летчик устоял на ногах. Побледнел, раздувая ноздри.
– Поостерегайтесь давать волю лапам. Вы у нас вот где! – И он сжал кулак.
– Это ложь! Фюрер окружит клещами всех русских, – закричал Гекман. Он снял с пленного унты, теплую куртку. Пленного вывели за окопы в нижнем белье. Он все еще остерегал немцев от опрометчивого шага, как будто не о своей уж жизни думал, а о том, как бы зазря не погубили они себя. Солдатам сказали, что так будут поступать со всеми парламентерами.
Когда грохнули выстрелы, солдаты колыхнулись в строю и тут же застыли с безразличием ожидающих смерти. Кажется, они знали, что русские могли добить их в любой момент и что сделают это, когда сочтут нужным.
XIV
Фридрих Хейтель видел, как над аэродромом два истребителя сражались насмерть с пронзающей душу грацией и изяществом. «Смерть может быть красива, – думал он, наблюдая за поединком «небесных фехтовальщиков», испытывая спортивный азарт, бездумное желание развлечься и скрытый, постоянно сверлящий в последнее время душу ужас. – Да, смерть может быть красива, когда погибают не эти вот обмороженные, сломленные страданием, жалкие теперь пехотинцы, а молодые летчики. Синхронно сработавшиеся каждым биением сердца, молниеносным зигзагом мысли с послушными машинами, в короткие минуты уплотнившие в себе жизнь, бьются они насмерть под эту адскую и все же прекрасную музыку – рев и гул моторов, глухие раскаты зениток, еле слышный внизу треск пулеметов, охрипших от ярости».
На аэродроме взорвался транспортный самолет с горючим, только что прилетевший из Плоешти. Оглушительным грохотом вплелась смерть его пилотов в смерть тех двух в небесах: охваченные ярким пламенем, они оба падали из голубой бездны. Неустойчивыми памятниками поднялись два столба дыма, траурно-густых, краткотечных, как и жизнь этих молодых летчиков-истребителей. Сгустились усеявшие землю обломки крылатого металла.
Самолета, высланного фюрером за отцом, все еще не было.
Прилетели два Ю-52 с четырьмя тоннами груза. У всех офицеров плотоядно загорелись глаза в ожидании хлеба и колбасы. Выгрузили из самолетов мотки колючей проволоки, старые газеты, солдатские памятки, кровельный толь.
Самолет с продовольствием, подраненный зенитным огнем, приземлился на «ничейной» земле – между немецкими и русскими позициями. Фридрих видел в бинокль, как русские в белых шубах выносили из самолета ящики.
Послышалось какое-то дикое завывание, рыдание, крики. От голода и бессильной злости выли немецкие солдаты и офицеры.
Едва внесли тяжелораненых офицеров в опроставшиеся Ю-52, как солдаты на костылях, расталкивая охрану, сшибая друг друга в снег, кинулись к самолетам. Крики, проклятия, стоны измученных, озверевших подавляли душу Фридриха. Ему стыдно было перед отцом, фельдмаршалом райха, и за отца, рыцарски честного, преданного долгу, отечеству и своим солдатам.
Офицеры полевой жандармерии вытащили из самолета лейтенанта с засохшим окровавленным бинтом на шее. Они сорвали бинт, и под ним оказалась говяжьи-красная рана – с такими ранами не отправляли даже в полевой лазарет, а он домой норовил улететь. Отлет задержался на пять минут, пока заседал военно-полевой суд тут же за стеной из снега. С лейтенанта сняли шинель, эрзац-валенки, поставили за взлетной дорожкой. Он был так измотан, что едва стоял, повернувшись затылком с кровавой раной к холодному солнцу. По глазам его, смотревшим куда-то мимо людей, Фридрих заключил, что человек этот с какой-то отбитой памятью, забыл, кто он и зачем живет и живет ли он. Резкая команда, и глаза его вдруг жутковато-жизнелюбиво вспыхнули, он прикрыл ладонью рану на шее, но тут же отдернул руку и поднес к глазам. Жить хотелось лейтенанту, жить тут, на этой земле, пусть убивают тут сто раз в день.
На снегу, подтянув к животу ноги с обмороженными черными пальцами, он казался маленьким, хилым. Поземка засыпала его перекошенный рот, мокрые красные ноздри.
Только взревели самолеты моторами, раненые и обмороженные, замотанные в тряпье, бросились к ним, они садились на плоскости. Их сбрасывали в снег, под ноги, били пинками. Двоих не успели стащить, и они остались на крыльях взлетевшего самолета. Сначала сорвалась сумка, потом обмороженный, обгоняя сумку, упад на землю. Другой упал при развороте. Сверху из-за облаков рьяно метнулись русские истребители…
«Если я не скажу отцу сейчас, он никогда не узнает, что я думаю. Но отцы должны знать…» – думал Фридрих.
– Отец, меня мучит вопрос: для каких нравственных целей используют нас?
Отец не в состоянии был вести с сыном эти непривычно тяжелые разговоры. От крайней усталости (он почти не спал) раздваивались мысли и чувства: видел себя со стороны жалким стариком с лицом аскета, с головой абстрактного мыслителя.
«Велизарий выигрывал обороной… Мольтке вынуждал противника к атаке…» – все чаще вспоминал фельдмаршал полководцев, не приносивших ему сейчас успокоения. Они давно умерли, оставив огрубленные мысли о живой и сложной в свое время жизни. И не чувствовали ужаса его положения.
«День-два – и русские будут тут». Он жил для армии, а коли гибнет армия, его жизнь смысла не имеет. Но он обманывал себя. В нем подспудно, вопреки этим мыслям о смерти, жили другие чувства и желания, и самым сильным была животная, мудрая сама собой жажда жизни. Мысли и честолюбивые чувства говорили, что лучше смерть, чем плен. А мудрость жизни смывала эти соображения, как вешние потоки зимнюю копоть с земли: план не вечен, ты человек, как все люди, у тебя дети, жена, и для них ты нужен живой, а не память о тебе. Ты нужен еще и Германии.
Покоряясь жажде жизни, фельдмаршал рассчитывал на великодушие тех, кого он считал всегда и с отупевшим упрямством не перестал считать даже сейчас существами низшего порядка. Все, что говорили другие и сам он говорил солдатам о жестокости и зверстве этой русско-татарской страны, о том, что разноязычные славяно-азиатские племена ворвутся в Германию убивать детей и стариков, насиловать женщин, жечь музеи и библиотеки, – все это казалось ему теперь не вполне точным. А если это и правда о русских, она не должна касаться его судьбы. Если его прежде коробили шутки, будто все они, потомственные военные, аристократы духа, послушны ефрейтору из Богемии, то теперь он охотно соглашался с тем, что за все перед людьми, историей и богом отвечает этот ефрейтор. И Вильгельм Хейтель представил самого себя просто солдатом, послушным приказу, таким же службистом, как Паулюс. В этом рассудочном человеке проснулась и пропитала все его существо неразборчивая жажда жизни. Пусть Сибирь! Только жить!
Сел к столику, нагнул голову, большим и указательным пальцем правой руки погладил свои отяжелевшие веки… Бледно-голубое трепетание водяных вееров на газонах в своей усадьбе, жеребец, сверкающий зубами, соленый ветерок с Балтики вспомнились ему. За спиной тяжелый храп: это начальник штаба спал до одури. «Чтобы привыкнуть к смерти», – подумал Хейтель.
…Сибирь? Но как только он воображал свою жизнь в снегах Сибири, в нем закипало негодование на русских. «Сломаем им хребет железным кулаком, вечно будут умываться кровью, не подымутся с четверенек!» Но тут он одергивал себя: это мелкая злость, а не мысли полководца.
Получив приказ Гитлера вылететь из котла, Вильгельм Хейтель в первую минуту подумал, что фюрер выражает ему недоверие, и он решил застрелиться или раскусить ампулу с синильной кислотой. Он только не знал, тут ли убить себя, в дороге или на родине. Тут убить – значило унизить немецкую армию перед русскими. Да и как это отразится на Фреде? Мой мальчик, если бы ранило его… И он отверг этот вариант. Смерть дома могла быть истолкована как боязнь перед ответственностью. И это было отвергнуто. Оставался третий вариант – дорога: может быть, расстреляют истребители или собьют зенитки, как вон тех… Русские захлопнули небо.
Начальник аэродрома сказал, что через полчаса прибудет бронированный бомбардировщик в сопровождении трех истребителей.
Сын глянул на часы, продолжал своим ровным печальным голосом: враждебный человеческому духу, гуманизму и христианству культ силы, сверхчеловека и фюрера оторвал немецкий народ от мира истины, добра и справедливости. Расшатана здоровая основа духовной и культурной жизни немецкого народа. Для диктатуры фашизма личность – непозволительная роскошь природы. Мы низвели людей до степени однообразия и посредственности, безумия, всеобщего психоза и одичания.
Фридрих снял обручальное кольцо, попросил отца передать Рут.
– Не придавай этому какого-то особого значения. Я жив еще.
Он проводил отца таким взглядом, которого, как несчастья, не хотелось старику видеть на прощание.
XV
Трассирующие снаряды и пули огненными прутьями текуче вычерчивали по границам котла огромную круглую клетку, напоминавшую Фридриху не то тюрьму, не то зверинец. Казалось ему: все, что кидали когда-то в русских, возвращалось с утроенной силой и ожесточенностью.
На рассвете штурмовая авиация разметала все аэродромные сооружения. Фридрих увидел, как из бурана и вихревых взрывов снарядов и мин повалили толпы разгромленных дивизий – жалкие, измотанные боями, морозами, голодом, дизентерией и вспыхнувшим тифом. В потоке, катившемся к развалинам города, растворились воинские соединения, мелькали знаки различных дивизий. Фридрих увидал на борту опрокинутой машины знак везучей дивизии «Нижняя Саксония» – четырехлепестковый клевер.
Фридрих Хейтель ехал в коляске мотоцикла с фельдфебелем полевой жандармерии и, натянув на голову пилотку с пришитыми на скорую руку наушниками, косился на заиндевелую бляху на груди фельдфебеля. Глаза выедала жгуче-холодная слеза. Вдоль дороги сидели, лежали изувеченные и тифозные среди павших лошадей, исковерканных, обгорелых и горящих машин, орудий, ящиков, брошенных противогазов.
Крупный костлявый солдат-артиллерист стоял на четвереньках, плакал, умолял взять его или дать отраву. Отчаявшись, он упал, но вдруг рывком сел, опираясь о снег пальцами белее снега, ругаясь безобразно и страшно.
В поселке у лазарета чуть не влетели в выгребные ямы, доверху заполненные ампутированными конечностями.
Генерал, вонявший винным перегаром, с зеленой соплей на щетке седых усов, приказал уже не своим, а солдатам других соединений закрепляться и отстреливаться, очевидно, все еще воображая, что он управляет войсками.
Фридрих вылез из коляски и втиснулся в переполненный офицерами штабной автобус.
– Танки! – закричал кто-то.
И сразу подхватили дико ревущие голоса:
– Танки!!!
Даже в штабной толстостенный автобус с портретом фюрера на лобовой стене пронзительно проник все нарастающий грозный грохот и металлический лязг.
Серовато-белые танки Т-34 с открытыми люками, не стреляя, подходили к оцепеневшей от ужаса колонне на степной дороге. На переднем танке сидел в белом полушубке солдат. Махая руками, с широким гостеприимством и вразумительностью он показывал на север, где виднелась ветрянка, велел идти туда и просил расступиться, чтобы танки могли, не задевая обоза, пройти.
Что-то в лице солдата дрогнуло, и он упал под танк – выстрел, срезавший его, не был слышен. Фельдфебель полевой жандармерии соскочил с мотоцикла, бросил в танк бутылку с горючей смесью.
Люки захлопнулись, танки, гремя цепями, откатились назад. Из всех пушек и пулеметов хлестнул огонь. Автоматчики стреляли лежа.
Фридрих бежал вместе со всеми по полю, прятался в будыльях подсолнуха на короткое время, пока танки прокладывали себе путь в глубь котла.
Фридрих добрался до штаба армии в центре города. А утром вместе с полевыми жандармами ходил по городу собирать героев: писарей, радистов, больных и обмороженных солдат и младших офицеров. По развалинам, среди нагроможденных штабелями трупов, шатались в поисках еды и теплого угла одиночные солдаты. В зловонной тесноте подвалов, канализационных труб только меловая черта отделяла тифозных от раненых. На белой черте этой копошились вши. Прятавшихся среди больных били прикладами, тыкали автоматами в бока, гнали наверх. Синие, со слезившимися глазами, мокроносые, они съедали жидкий суп, приготовленный специально в этот день десятилетия третьего райха, выползали из блиндажей под прямые удары бивших с близкой дистанции русских танков.
Не испытывая сострадания к солдатам, Фридрих думал лишь о том, что сопротивление в таких условиях – не проявление солдатского духа и чести, а безумие руководителей.
Аккуратно поступали сверху приказы о перегруппировках, о создании новых линий, о награждениях, повышениях, понижениях. Начальник штаба армии Артур Шмидт проводил инструктаж командного состава корпусов. Пахнувший крепким одеколоном, каким душатся закоренелые холостяки-эстеты, напористый, необоримо упрямый, довольный недавним производством в генерал-лейтенанты, он доказывал, что еще можно драться ножами и зубами.
– Кто выкинет белый флаг – будет расстрелян! Кто немедленно не сдаст сброшенную с самолета колбасу, буханку хлеба – будет расстрелян…
Командир танкового корпуса Зейдлиц сказал, что командир 297-й пехотной дивизии фон Дреббер приказал своим сдаваться.
Паулюс молчал.
– Командир четырнадцатого танкового корпуса генерал Шлемер тоже начал сдаваться. Я располагаю данными, что русские ведут себя гуманно. Кормят, оказывают медицинскую помощь.
«А что же позорного в плену? – думал Фридрих. – Возможна ли война без плена? Даже старый Гебгард Блюхер в 1806 году сдался Наполеону во главе четырнадцатитысячной армии».
– Я не стану ничего делать, – сказал Паулюс с тоской. Генералы начали спорить, не заботясь о приличиях.
«Когда побеждают, то все, от генерала до солдата, умны, находчивы, великодушны. Славы хватает на всех, особенно если пожиже развести ее. И наоборот, поражение, как и нищета, делает людей глупыми, нерешительными, мелочными. Ни у кого недостает великодушия, все винят друг друга, себя считают правыми», – думал Фридрих Хейтель.
– …титаническая деятельность фюрера… новое, твердое, как гранит, мировоззрение… упорные сражения на Волге, – слышал Фридрих, как и эти генералы, речь Геринга по радио, взвинченный голос рейхсмаршала сумасшедше метался. – Противнику удалось собрать последние резервы из подростков и стариков. Этих изголодавшихся, дрожащих от холода людей лишь с помощью кнута и пистолета гонят в бой комиссары. Фанатический натиск большевистских орд сдерживают наши солдаты в величайшей за всю немецкую историю героической борьбе.
Подвиг 6-й армии он сравнивал то с подвигом нибелунгов – в охваченном огнем чертоге они утоляли жажду собственной кровью, то со спартанцами в Фермопильском ущелье. Он призывал солдат лечь костьми, тем самым создать новый героический эпос десятилетию райха.
«Имеет ли кто-либо, пусть величайший, моральное право взваливать на плечи ближнего своего столь тяжкое бремя страданий и смертельных мук? Разве позволено так попирать человеческое достоинство», – в каком-то жару думал Фридрих, возмущаясь трагически бессмысленным жертвоприношением. Разламывающая, сосущая боль в обмороженных пальцах рук и ног, терзавший голод, страх перед смертью обострили беспредельно его нервную впечатлительность. И вдруг ему представился огромный агрегат, детали в котором были составлены из странных существ: наполовину люди, наполовину винты, клапаны, поршни, цилиндры. И себя он почувствовал как бы заправленным в этот демонический агрегат. Он был болен и все-таки, вернувшись в свой блиндаж, заставил себя читать совершенно секретный акт, составленный знаменитыми патологоанатомами, прилетевшими из Берлина с последним самолетом, чтобы установить причину большой смертности среди солдат. Это было чудовищное и обстоятельное исследование. Сначала трупы помещали оттаивать в бочках, потом вскрывали. В акте говорилось о полном отсутствии жировой ткани. В кишечнике – студенистая жидкость; внутренние органы бледные, бескровные; вместо костного мозга – стекловидная желеобразная масса, начисто утратившая нормальную – красную и желтую – окраску; печень – застойная; сердце – сморщенное, потемневшее.
Под впечатлением этого акта Фридриху стало казаться, что и его сердце старчески устаревшее. Оно проросло мучительным сознанием бесцельности и бессмысленности всего, что происходило вокруг.
Лейтенант Гекман предложил ему глоток спирта и кусок колбасы, в целлофане сбросили с самолета, солдат вопреки приказу схватил, но Гекман застрелил солдата и взял колбасу.
Фридрих молча взглянул на его уродливо перекошенные от пережевываемой пищи щеки и вышел из блиндажа.
Морозный ветер ознобил его лицо и распухшие уши. Он завернул за составленный из железных, ржаво скрипевших на ветру листов клозет. Вынул из кармана Библию. В запутанном мире все свершилось по этой скорбной священной книге: люди, как черви, извивались на обесчещенной земле.
Пистолет у виска держал долго, сживаясь с холодом металла.
«Господи прости меня». Но нажать курок он не успел. От человека, скрутившего ему руки, пахло теплом и овчиной. Он отнял оружие и взял часы. Потом вернул часы, плюнул:
– Гитлер капут!
В затылок друг другу пленные штабные офицеры выбирались из оврага по узкой лесенке. Снизу жестко застучал пулемет, и шедший впереди Фридриха офицер упал и покатился вниз. Фридрих оглянулся: лейтенант Гекман стрелял по своим, пока русский солдат не метнул в него гранату.
Здоровые, красные на морозе автоматчики в валенках и меховых унтах собирали пленных, выползающих из подвалов в серо-зеленых подшлемниках, одеялах, ворованных платках и шубах.
В бараке, ожидая допроса, Фридрих, не подымая глаз, смотрел, как легко двигались ноги красноармейцев в валенках под плясовую музыку патефона.
Чужой характер жил в этих пугающих своей задумчивостью, затаенной страстью и буйным порывом мелодиях. И Фридрих, представив свою жизнь за колючей проволокой с нацеленным на него оружием, спросил себя, хватит ли у него терпения не упасть духом. Он не мог понять поведения русских: после того, что проделывали немцы с их людьми, они накормили пленных супом и кашей, врач перевязал руки и ноги его, а врачу помогала сестра с выразительными иудейскими глазами. Красноармейцы постелили в грузовых автомашинах ватники, шинели, погрузили раненых и больных, накрыли сверху какой-то одеждой и брезентом. Везли по Волге.
Фридрих не отрывал взгляда от звездного неба. Внезапно иным смыслом засветилось то, что совсем недавно казалось катастрофой, развалом мира, хаосом, поглощавшим все его существо. Теперь он понял, что никогда не покончит с собой, потому что ниже жизни все эти соображения чести, присяги фюреру, позор плена, победы или поражения.