Текст книги "Истоки. Книга вторая"
Автор книги: Григорий Коновалов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
XII
По приказу председателя городского комитета обороны Юрия Крупнова рабочие везли в степь на обводной рубеж отлитые из броневой стали колпаки для дотов. Машины, оседая рессорами на разъезженной широкой дороге, медленно пробивались сквозь встречный поток тракторов, комбайнов, подвод. Прикипев пальцами к стоявшим меж колен винтовкам, рабочие, не спавшие после ночной вахты, хмуро дремали в кузовах грузовиков.
Надвинув кепку до бровей, Денис Крупнов из холодочка козырьковой тени вглядывался дальнозоркими глазами в степной пожар. Горячий, с дымом и пылью ветер засевал губы горклым прахом. Крутилась над степью черная ветошь сгоревших ометов, призрачно-белесо обрезались в чадном мареве костры совхозных построек. А на востоке, за солеными озерками, где-то над Волгой, жирной чернотой горбился в небе дым горевшего нефтяного склада.
Навстречу машинам из пыли, ревя и блея, двигались к Волге табуны коров и овец. Хворо и тревожно блестели изъеденные пылью глаза. Только схлынули пахнувшие мочой и потом стада, унося коричневую мглу, щелканье кнутов и надсадную отупевшую хрипоту погонщиков, как из-за втиснутых друг в друга холмов показались морды надорванных лошадей, змеиные шеи верблюдов – ехали женщины, дети, старики. Усталость и страдание стерли на запыленных лицах людей возрастную печать.
Сидевшая в машине рядом с Денисом сталеварка Рита Кузнецова запричитала:
– Беда-то какая, горе-то какое… – вдавила ладонь в свою смуглую щеку, затуманила тоской длинные черные глаза. – Да неужели никто не думал, не гадал, Денис Степанович?
Денис чуть разомкнул веки, блеснул в узкой прорези глазами:
– И чего ты ахаешь, будто порченая? Загодя в могилу не ложатся, Рита.
– Вам никогда не угодишь. У вас свои какие-то задумки. Тут сердце мрет от горя.
Девчонка лет десяти никак не могла вызволить тележку из ухаба. Белобрысый мальчик в трусах помогал ей как мог, прижимая одной рукой к груди портрет старика с бородой, другой тянул сестренку за подол платья.
– Узяли!
Мальчишка очень серьезно посматривал в небо: там вольготно нежился воздушный разведчик. И столько самодовольства и такое презрение к земле и людям на дороге было в этой несуразно парящей «раме», что Денис даже сплюнул:
– Нахалюга!
Из подсолнухов загукали зенитки, оторочили самолет белыми клубами.
– Ишь морду-то отворачивает. Что, плохо пахнут одуванчики? Не любишь, раскоряка? – сказал, мигая спросонья, кузнец Отесов.
Девочка и мальчик сели на ковыльную гривку и начали вытаскивать занозы из своих избитых, потрескавшихся ног. Она поплевала на пятку мальчика, стерла рукавом и припала зубами к пятке. Он запрокинулся, не выпуская из рук портрет в рамке.
Комбайн, пахтая крылатым валом желтые волны пшеницы, выползал на взволок.
Машины свернули с дороги, целиной пошли к глубокому, с отвесным восточным краем рву. Это и был один из главных участков внешнего обводного рубежа обороны. От края и до края, насколько мог видеть Денис с кузова машины, в знойном маревом разливе копошились люди, лениво поворачивались косматые верблюды, строптиво ревели, упрямо наклоняли рогатые головы быки, на которых возили землю. Саперы в выгоревших гимнастерках оборудовали пулеметные гнезда.
Майор инженерных войск, с мутным от зноя взглядом, велел машинам проехать левее, в зеленоватую низинку к специально отрытым круглым окопам с бетонированными стенками. Свалили на землю стальные колпаки.
Денис дотронулся до одного, отдернул руку.
– Ну, Рита, тепло будет под этой стальной шляпой.
Щупловатый сапер подхватил весело, морща облупившийся нос:
– Прозорливый дед! Тепло будет под этой кастрюлей… особенно ежели фриц термитными шарахнет.
Денис с любопытством взглянул на пропыленного, замызганного сапера.
– Дальний?
– Топаю из-под Изюма. Устроил он нам на переправе калмыцкую смерть… – Сапер большими пальцами надавил себе за челюстями, разинул рот, закатывая глаза. – А откуда родом, скажу опосля. Скажу и спрячусь.
Денис опустил на глаза щиток с синим стеклом и вместе с Ритой начал автогеном сваривать колпак с железным стояком бетонированного окопа. Когда выключил кислород и умолкло шипение пламени, сапер подсел к нему покурить.
– А все же, отец, почему он мнет нам ребры? Не умеем воевать. Так все говорят, не умеем – и шабаш! Мудрость, а?
Чувствуя затаенный смысл в словах сапера, Денис усмехнулся.
– Чай, пора научиться, дорогой товарищ.
– Я-то, может, умею, да, говорят, нет сноровки, врага запустил на всю глубину. Значит, виноват по всем статьям законов.
– Не согласен?
– Солдат всегда виноват. Всем он должен, только ему никто не обязан. На этой кривобокости стояла жизнь и, видно, будет стоять, покачиваясь.
Снова Рита включила кислород. Денис приваривал колпак и потом в наступившей тишине услыхал:
– Не земля, а камень. От века захрясла.
– Взять бы Гитлера за ноги, за руки да разок-друтой постучать голой барыней об эту глину, – сказал сапер.
Денис опять внимательно посмотрел на сапера: что-то очень важное жило в душе этого красноармейца в зашарпанной гимнастерке. Был он, пожалуй, тщедушен, только кисти рук с короткими пальцами как-то надежно широки, в шрамах и ссадинах. Закурив трубку, подал кисет саперу. Спросил, улыбаясь:
– Значит, народ в долгах?
– Как козел в репьях. Вечный должник мудрецов. Долг не пустяковый: жизнью обязан! Спасибо тебе, ерой и мудряк, а то ведь я с кругу сбился, не знаю, как пахать, как коров за сиськи тянуть, железо делать. Ура! – Сапер заорал, тогда как глаза его дымились грустью. – Любим мы, дед, смеяться сами над собой. Как чуть что, так крой Расею-матушку. Мол, хуже тебя никого не было до семнадцатого года, ты дикая, слабая. Да если жив останусь, зарок даю никогда не хулить Россию. Она годится даже на том свете.
– Как разобрало тебя покаяние. Видно, гавкал ты на Россию остервенело? – сказал Денис.
Завыла сирена воздушной тревоги. Денис привалился спиной к горячему колпаку. Сапер сидел на корточках, наморщив лоб, смотрел в небо. Три самолета кружили над работающими. Загрохотали на холмах зенитки, разрывы тремя ярусами выбелили небо. Взбивая пыль, клевали насыпь пули. Сапер, прикрыв голову газетой, посапывал, вытягивая губы. Рита прижалась лбом к черепку лопаты, зажмурившись так, что морщины, казалось, навсегда запаяли ее глаза.
– Сестричка, голову-то прикрой железкой, а не черенком, – сказал сапер.
Рита распахнула огромные, злой черноты глаза:
– Молчал бы! Сам-то башку под газету сунул.
– Да эта газета сильнее брони: сатану-фюрера таким косорылым нарисовали! Самолеты испужались. Глядите-ка!
Самолет падал на бахчи. Два комка оторвались от него, распушили парашюты. Сапер, заигрывая с Ритой, предлагал ей парашют на платье: «Стрекозой будешь летать на шелковых крыльях!» Рита отчитывала его.
– Не баба, а пропагандист, – отбивался сапер. – Бывалоча, в каждом войске были колдуны, прорицатели, попы. Но ты всех забила. Просветила меня, теперь я знаю, что детей не в капусте находят.
Денис приваривал второй колпак, когда небо наполнилось тяжелым нарастающим гулом. Бомбовозы с черными крестами на желтых концах крыльев плыли строгим строем, волна за волной.
– Денис Степанович, они на город, да? – спросила Рита.
– А куда же еще?! Сайгаки за Волгой им не нужны, думаю.
– Ну как же так, Денис Степанович?
– А чем мы с тобой помешаем? Давай комьями глины кидать будем?
Взрывы слились в сплошной утробный гул, катилось что-то громадное с бесконечной горы. А самолеты, тяжело провисая, чертя тенями по взрытой земле, по людям, все тянулись и тянулись к Волге. Разгрузившись, они на обратном пути снижались над обводом, обстреливали людей из пулеметов.
Сапер, хоронясь за колпаком, шутейно обнял Риту, но она сердито толкнула его в грудь. И сама напугалась: больно уж податливо опрокинулся навзничь, раскинул мертвенно-покойные руки.
Денис не удивился раненым и даже убитым вокруг него – все это уже видел на первый день. Изумило его другое: сапер не встал, он лежал на спине, припав ухом к мягкой земле, раскинув руки с большими, в ссадинах кистями.
– Парень-то убит.
– Батюшки мои, такой веселый, только сейчас шутил…
Рита сникла, уронив сизовато-черную голову на колени.
– Лезь под колпак! – Денис тащил ее через вскипающую под пулевым хлестом пыль.
– Один пожалел меня, да и того я под пули толкнула.
Возвращались домой невеселые.
По суходолу ополченцы с песнями шагали к колодцу. Распялив широкий рот, Макар Ясаков давил голоса диковатым, с несуразинкой басом:
Как во городе Самаре Случилася беда…
Ополченцы окружили колодец. Шофер остановил машину. Рабочие попрыгали на землю.
– Степаныч! Воздвиг крепость? Иду глядеть несокрушимую, – гудел Макар Ясаков.
– Макар Сидорович, ты бы хоть на недельку одолжил свой громобойный голос генералу, он попугал бы Гитлера.
– Где он, Гитлер, собачий блуд? Припас я ему пулю, в самую печенку всажу, зубами не выгрызет.
– Давно ли из дому? Как там наши?
– Налетел, сволота! В шихтовый двор пужанул одну дуру пудов на тридцать, магнитный кран скосорылил – не узнаешь, сват. Каску мою закинул куда-то к черту на рога. Каску выдавил прессом сам. Снарядом бы не прошибить, а пули отскакивали бы, как мухи. Хотел я, Ритута, бельевой котел у бабы взять на нужды обороны – не дала. А был бы в самую пору, матерь ты моя вся в саже.
Денис поймал убегающий взгляд Макара.
– Расскажи толком, как там?
– Часть домов разнесло, а так все нормально, как положено в прифронтовом городе. Есть, конечно, убитые, раненых побольше, некоторые контуженные под землей полежали, пока не откопали… Город горит… Жара – аж картошка на огородах испеклась. Помидоры раскидал по всему пригорку. «Юнкерсы» ворочались в небе, как сомы в пруду, не торопясь. Хоть палкой бей.
Денис глядел из кузова машины на ополченцев, пока солончаковый бугор не заслонил их. За бугром по-над Волгой вниз и вверх, километров на полсотни, клубящейся стеной чернел дым. А толпы беженцев текли и текли в горящий город.
XIII
Первый раз Денис о трудом узнал свою Любаву, когда пришел из ссылки: стояла на кухне, прижимая к груди тряпку; второй раз – сейчас, в горящем, слепом от дыма городе.
Дом был на замке. Любава сидела за вишняком на склоне оврага, у входа в отрытую недавно щель. Коська собирал осколки бомбы. Добряк бросился к Денису с жалобным визгом. Кровоточило правое обрубленное ухо.
– Ухо отсекли, вот он и жалится, – сказал Коська.
– Люба, ты зачем тут? Дом-то цел пока.
Она замотала головой, виновато улыбаясь.
– Не слышу, Денисушка, оглушил бомбой Хейтель.
Денис склонился к Любаве, ласково ощупывая плечи:
– Цела, Люба, цела и невредима!
Она моргала, с печальным недоумением качая седой головой.
Медленно, твердо выговаривая «р», как говорил покойный отец, сказал Коська:
– Во какая бомба разорвалась. Бабаню и Добряка в овраг швырнуло. Он из-под земли вылез. Бабаня оглохла, из уха кровь текла. Ручейком по щеке. – С суровинкой глаза глядели на Дениса пристально.
Денис взял внука на руки, отворачивая лицо. Вот и Костя побредет по степи вместе со скотом, как та девочка и карапуз.
Любава встала, с усилием прямя спину.
– Заводы хотят за Волгу. И нас туда же, – громко заговорила она. – Чего? Дожили мы с тобой, вот что! А? Не слышу. Да и к лучшему – глядеть-то тошно, а слышать плач еще тошнее.
Тяжелый удар был нанесен гордости и достоинству Дениса. Он допускал частичное поражение своей армии и успехи неприятеля, допускал возможность даже оставления Москвы, но о приходе врага на Волгу он никогда не думал. Волга в его представлении всегда была матушкой и защитницей вольности, свободы. Тут жили, гуляли, умирали прадеды. Москва бывала в руках врагов. Волга же не давала сжать пальцы на своем горле. Так бывало веками. Теперь же город горел, контуженная жена и внуки-сироты вынуждены бежать за Волгу.
– Никуда не поедешь! Все изменится скоро. А если помирать надо, то тут помрем. Так-то, Любава.
Денис взял в одну руку узел, с которым собиралась старуха за Волгу, другой рукой поддержал Любаву под локоть, и они вернулись домой.
Денис сел на крыльцо, зажал коленями голову Добряка, залил порванное ухо йодом. И теперь, будто со стороны, смотрел на горящий город. Не прощающая ничего злость к себе, к товарищам вызревала в душе его. Он не углублялся в свои отношения с немцами, не лютовал на них как-то по-особенному, потому что от врага он всегда ждал только неволи или смерти. Неожиданностью для него было не убойное зверство врага, а непонятная затянувшаяся беда. Закусив трубку, ощупывая дальнозоркими глазами дым пожаров, он горел огнем стыда. Пуще самого большого несчастья боялся он того, что Любава под конец разуверится в нем, в своей жизни с ним, пожалеет, пусть на минуту, что ушла от Гуго Хейтеля к нему, Денису. Путь этот вел не вниз, а вверх, не во вчера, а в завтра. Каждому мужчине кажется, что лишь с ним жена его обретает высшее счастье.
А Любава, оглохнув, все дальше уходила в такое недосягаемое для Дениса «себя». Знобил ее поднимавшийся от самого сердца тревожный холодок. И какая бы жара ни томила город, затопляя удушающим зноем сад и даже затененную ветлами поляну во дворе, Любава надевала шерстяную кофту, валяные чувяки.
– Была ты, Любава, не простых родителей дочь, так, видно, до сих пор неженкой осталась, – говорил Денис, кутая ее плечи теплым платком.
– Родителей, говоришь? – Она трудно припоминала что-то, идя ощупью по глухим, невероятно далеким закоулкам памяти. Глаза всматривались в красивое крепкой старостью лицо Дениса, и едва заметная краска подступала к желто-бледным щекам. – Разве не я в метели и морозы прибегала к тебе на завод? В одном пальто… на воротнике голубая белка…
Денис грел ее холодную руку в своих теплых руках.
– Я к тому, что всегда ты была нежная, малая птичка.
Да, кажется, совсем недавно, молодая, веселая, любила ею. Народила крепких парней, девку-красавицу, и не потому ли они все рослые, что упругие груди обильно копили молоко. Ее руки, маленькие и ловкие, одевали, обстирывали, кормили большую семью. Ее ласковый, заманивающий голос, чуточку лукавая улыбка совсем недавно горячили сердце Дениса. В какой бы дали ни находился он от нее, а неослабно памятны были теплота губ, радостное, сливающееся с ним движение молодого тела. Всегда она с безоглядным, покоряющим доверием и пылом летела навстречу ему. Легкость и светлынь полнили сердце лишь от одного слова и взгляда.
Не та теперь она, да и сам он не тот.
Любава хлопотала у печурки на берегу, Денис чурочки колол, когда Юрий принес черный аппаратик для глухих. Комиссару горвоенкомата, старому другу Коле Ермаеву, выслали из Москвы эту изящную машинку для тугоухих, подарок американцев.
– Как, сердешные, пособляют! – сказал отец. – Опасаются, не слышим грохота без усилителя. – Он навскидку глянул на Юрия из-под седых кудрей – теперь всякий раз встречал сына таким встряхивающим взглядом.
– Спасибо, Юрий Денисович, спасибо. – Мать приладила к ушам аппарат, улыбнулась, услыхав певучую сирену парохода. – Ну, расскажи, как проходил съезд.
– Какой съезд, маманя?
– Партийный, конечно.
«Уж не рехнулась ли она?» – Но Юрий тут же успокоился: лукавая веселинка играла в глазах матери.
– Значит, съезда не было? Вон что, а я-то, старуха, думала, революционная родина в опасности, значит съезд соберется. Оказывается, во сне я видела партийный съезд, – переглянулась с отцом. – Теперь в войну хорошее часто бывает только во сне.
– Какой же съезд в такой обстановке?
– Ленинское поколение собиралось даже в подполье.
Чутьем матери она разгадывала его настроение, мысли, ревностно обращалась к нему, как к должнику, со всеми своими горькими недоумениями, уже не в силах остановиться на полпути:
– Тяжелая будет дорога от Волги до народов Европы! При Ильиче, думается, не допустили бы такого.
– Но ведь его нет, зачем же эти пустые разговоры, маманя?
Жара веяла такая, что не различишь, от печи ли, от солнца в зените или от все еще горящего за садами города.
– Хорошие люди долго не живут – вот беда, – сказала мать.
Лицо Юрия окаменело, на сильном подбородке вокруг рта росисто заблестел пот.
– Разберемся потом, кто и как промахнулся. До самокритики ли, когда лапы врага сжали горло?
Что-то противное логике раздирало его душу, неотвратимо, в крови и страданиях вставал перед ним образ народа со своим, как рана, вопросом, без ответа на который невозможно было ни жить, ни сражаться: если теперь, потеряв целые республики с шахтами, заводами, хлебом, оставив врагу почти половину населения, мы все же надеемся сокрушить его, то почему же не могли сделать это в полной своей силе? Только ли нехваткой военного опыта можно объяснить то положение, в котором находятся народ и страна? Беспощадно Юрий загонял в глубину забвения этот образ залитого кровью, вопрошающего народа. Отец выводил Юрия из себя.
– Народ, народ! Сам догадываюсь, что от него все зависит. Но почему он очутился в трудных, невыгодных условиях борьбы? Огонь бы полыхал не на Волге, а у Берлина, и догорал бы в том огне фашизм. И Европу бы очистили от гадости. А теперь народу впору себя спасать.
Юрий сел на камень, строго посмотрел в лицо отцу.
– Думаешь, что говоришь, товарищ коммунист?
– Я-то думать не отвыкал, а вот ты, похоже, и не привыкал думать. Не испепеляй меня взглядом. Не топырь крылья, тени твоей не боюсь. Ленин не робел признаваться в ошибках партии. Верил в нее, в рабочий класс.
– Согласен, батя, надо быть требовательным, иначе будешь подлецом… Но сейчас ли искать виноватых? – Юрий резал с вызовом.
– Во-о-он как?! – удивилась мать.
– А не стесняемся правду сказать народу, мол, как бы в обморок не упал, а? – спросил отец.
– Какая же еще правда? Себя, что ли, высечь? Вы заговариваетесь, товарищи старики.
– А ты не договариваешь, товарищ молодой. Кто сейчас не разглядывает жизнь заново? Благо огня разложили много – светлынь! Видно стало такое, что в иное время ни в жизнь бы не заметил.
– И чего же ты увидел, товарищ Крупнов? – с холодным бешенством спросил Юрий.
Отец молчал. Оба они с тягостной рассеянностью глядели на Волгу. Самолеты пикировали на переправы, на перекрашенные под цвет суглинистых берегов пароходы, на баржи и паромы, зазелененные ветвями. Кипела Волга от бомбовых взрывов. Густо серебрила волну всплывшая кверху брюхом сгубленная рыба. Бойцы и ребятишки не успевали вылавливать даже осетров, огромных, с медным отливом полуживых сазанов, еще шевеливших раздвоенными на конце хвостами. Воронье пировало на провонявших тухлятиной отмелях. За всю-то свою вечную жизнь не знала Волга такой погибели…
И все-таки в разрушенном, спаленном воздушным флотом Рихтгофена городе тянули телефонные провода, восстанавливали водопровод, хлебные заводы. Перед запахом свежеиспеченного хлеба, кажется, отступал, особенно по утрам, тяжкий дух гари и пыли.
– Время то самое, и судьба та самая. Иной нету, давай, сын, не прикидываться подслеповатыми. Не было в нашем роду вертучих глаз и не будет. Пусть другие виляют глазами в поисках кустов.
Завыли сирены. Особенно одна тонкоголосая неврастеничка надрывалась на пожарном мониторе.
Бомбардировщик вынырнул из прогала между горой и облаком. Крался к заводу, но белые клубки отмежевали провисшее над заводом небо. Бомбовоз отвалил в сторону, перевернулся через крыло, ревя по-сатанински, пошел в пике.
Бомба летела косо, целясь прямо в сад. На берегу вместе с грохотом рванулась к небу грязь.
Два «юнкерса» прогремели над верхней улицей поселка, и задымились дома выше крупновской усадьбы, за старыми дубами. Куры в смертном кудахтанье огненным вихрем перелетели через стену, факелами канули в овражный кустарник. Свистя горящими крыльями, роняя искры, упал к ногам Дениса голубь.
Рождавшуюся тишину проколол острый страдальческий вой. В калитку влетела женщина, сбивая одной рукой пламя со своего плеча, другой прижимая ребенка к груди. Денис вырвал из ее рук ребенка, Юрий свалил женщину на клумбу цветов и сам не помнил, как опрокинул на нее кадку с водой.
Бойцы противовоздушной обороны понесли женщину – держали скрюченные руки над безглазым лицом, из черно округлившегося рта рвался нечеловеческий крик.
– Люба, я пошел на завод, не беспокойся, там хорошо: мартен шумит, не слыхать стрельбы, взрывов. И душа на месте.
Она помахала Денису рукой.
Юрий простился с матерью. У спуска под берег, держась за ствол пораненной осколком, в липком клею вишни, оглянулся. В горячо текущем воздухе маленькая старушка совала в пламя печи бумагу. Блеснула окованная медью дубовая шкатулка, в которой хранились прокламации и личные бумаги родителей. Машистыми прыжками меж яблонь подлетел к матери.
– Что ты делаешь?
Она резко отстранила его руку.
– Не оставлять же Гуго Хейтелю…
Юрий придавил ладонью крышку шкатулки, глядел в глаза матери, затуманенные слезой. И только теперь отчетливо отлилось в памяти то, что наблюдал за ней из года в год без особенного интереса, считая ее старушкой не без странностей: неподатливо признавалась в своих прежних подпольных связях со старыми революционерами. «Бунтую тихо, чтобы не сбить с панталыку молодых», – вспомнил сказанное матерью дяде Матвею. А тот, задирая взглядом Юрия, ответил: «У иных молодых историческая память короче гулькина носа».
Юрий отнял у матери шкатулку.
Мать сунула в руки Юрия аппаратик для глухих.
– Возьми! Зачем он мне? Чего еще услышу в жизни?